Найти в Дзене
ALMA PATER

Михаил Меньшиков. Красота и вера.

-2

3 апреля 1911г.

Ко мне заехал недавно один русский купец из Манчжурии. Очень бодрый, не­смотря на серьёзные годы, старик этот наговорил мне множество интересных вещей. Главное интересное, впрочем, был он сам. Из крестьянских маль­чиков он выбился в коммерции советни­ки, в миллионеры (и даже не в один миллион, а в несколько). Мне особенно по­казалось любопытным, что человек с деревенским образованием отважно ве­дёт заграничную торговлю, путешествует ежегодно в глубину Китая, ворочает сотнями тысяч пудов товара, при том ещё занимается общественными делами: большой благотворитель, «храмоздатель», и т.п.

Вглядываясь в него, я невольно спрашивал себя: какая же сила двигает этим с виду не хитрым мужичком, развившим такую английскую и даже, если хотите, американскую предприимчи­вость? Из рассказов его я заключил, что силой этой по-видимому была старая русская «слабость» — вера в своего православного Бога, притом древняя, красивая вера, вера красочная и культурная, тре­бующая непременно культа. Когда то, ещё мальчишкой, отвозя с отцом в город санный товар, — этот будущий миллионер попал в городской собор и услышал там хоровое пение. Красота последнего поразила его несказанно. Он подумал тогда: «буду большой, непременно буду петь в церкви». Петь ему не пришлось, но, выбившись в денежные тузы, этот рязанский мужичок завёл в разных городах храмы и церковные хоры и уж не без того, чтобы самому не подпевать этим хорам и не наслаждаться. Сквозь бойкий разговор делового коммерсанта у него то и дело прорвётся мысль или сравненье, говорящие, что сам он про­питан до костей церковною начитан­ностью, православными преданиями, ска­заниями, житиями святых, а главное — чудными древними песнопениями. Душа у старика как запела в детстве, так до сих пор поёт, понимаете ли вы это? Из рассказов его было видно, что этому оборотистому мужичку приходи­лось круто в жизни, и даже ох как круто. Доводилось рисковать, оказываться в западне, ставить на карту и товар и голову свою в придачу. И вдруг, в со­вершенно безвыходных условиях, что называется, хоть ложись и помирай, у че­ловека что-то начинало петь в груди: «Кто Бог велий яко Бог наш? Ты еси Бог творяй чудеса!» Напев величествен­ный, гордый, победоносный. Точно хор отдалённых предков, подошедших на помощь. И совершалось чудо — душа, почти подавленная, близкая к сдаче, вдруг встряхивалась, чувствовала прилив откуда-то новой и огромной силы. Глядишь, и вышел человек из беды и покатился дальше торжествующий, гото­вый на всё...

Мне кажется, народ недаром ценит в религиозной истине прежде всего кра­соту её. Недаром православие, создавшее «Святую Русь», не отделимо от поэзии церкви и всего, что около неё, начиная ко­локольным звоном. Отнимите красоту у молитвы, отнимите умилительные напе­вы или этот синий дым кадильный, мер­цание восковых свеч перед строгими византийского письма ликами, отнимите святость,которая сама по себе есть поэзия и красота, — что же останется от религии? Останется тощий и мутный осадок в роде толстовской натруженной метафизики. Кра­сота спасает мир,—говорит Достоев­ский. Красота вещей и есть доступная нам истина. Недаром утомлённая жизнью душа воскресает около един­ственного источника — красоты...

Ко мне приезжали весьма почтенные люди, бывавшие в Царицыне, с прось­бой поддержать воюющего с церковью о. Илиодора. Нарочно из Петербурга они ездили на нижнюю Волгу, чтобы посмо­треть своими глазами, что это за чудо: чуть не бунт народный во имя веры и благочестия, и это в наш-то отравлен­ный жидовскими нашёптываниями век! Эти люди вернулись восхищёнными, не верящими своим глазам. Совершенно как у подножий Кавказа вдруг прорвётся фон­тан нефти и ни с того, ни с сего начнёт выбрасывать миллионы пудов жид­кости, готовой вспыхнуть чудесным пламенем, — бросьте лишь искру в неё, — так и в Царицыне; из загадоч­ных недр народных, казалось бы осо­бенно мёртвых (Нижнее Поволжье искони разбойное и вороватое) — вдруг вырвался этот вихрь веры, вихрь самого жаркого и страстного, готового на мученичество, одушевления. Господи, как это хорошо, если это искренно, если нет тут какой-нибудь скверной политики, —думал я; это именно то спасительное, что могло бы воскресить Россию. Однако, я до сих пор не могу преодолеть некоторого отвраще­ния к о. Илиодору, каким я его себе представляю (лично никогда не видал его и сношений с ним никаких не имел). Из всего, что доводилось чи­тать о нём, это человек не столь­ко святой, сколько политический, при­том с оттенком какого-то как будто помешательства. Думаю, что он очень религиозен, однако не Бог у него главное, а человеческая толпа. Че­ловек страстный и нервный, он захвачен, может быть, красотою веры, но главное, кажется, у него не вера, а собствен­ная слава. В другой, более сумеречный век, в наитиях простонародного православия, из него вышел бы, может быть, святой, но о. Илиодор окон­чил духовную, т.е. почти светскую ака­демию, попал в революционную эпоху, затянут был (на Волыни) не столько в религиозную, сколько политическую борь­бу, и тут искуситель, кажется, его пой­мал. На сей раз дьявол обернулся не змеем, как прародительнице Еве, — а кучею газет всевозможного направления, где о. Илиодора то расхваливали, то проклинали. О, эта газетная публичность! Ка­кое это роковое условие и для масс, и для отдельных, но слишком умственно-креп­ких индивидуальностей! Хорошо было Пушкину говорить: «Что слава? Шёпот ли чтеца? Глумленье, ль низкого невежды, иль восхищение глупца?» Пушкин был душа великая, презиравшая чернь и «суд толпы». О. Илиодора, как не слишком сильного человека, газетная известность его, видимо, ошеломила. Он вместо иноческого смирения сразу возомнил о себе не­весть что. Шумная известность перешла в знаменитость, и бедняга, кажется, свих­нулся. Он вообразил, (судя по его пись­му Синоду), что и в самом деле вся Россия, и даже весь мир только и заняты, что его личностью, его судьбой. Сквозь остатки здравого смысла и монашеской сдержанности у него стали то и дело выскакивать проявления мании величия. «Герои умирают, но не сдаются», —гордо пишет он. Он призывает в свидетели не менее как Бога, Небо, солнце, луну, звёзды в том, что не подчинится власти. Не снимая рясы, он открыто не повинует­ся Синоду; он выстроенный им мона­стырь в Царицыне превращает в род крепости, где с многотысячной толпой запирается от властей.

-3

Приходится посы­лать к нему епископов для перегово­ров, флигель-адъютанта Государя Импе­ратора, и всё же монах не сдаётся. Мо­жет быть, я не прав, но вот эта сто­рона илиодоровщины мне глубоко против­на. В ней я чувствую что-то вовсе не ре­лигиозное, а политическое, при том злоб­но-политическое с большим упадком ума и с заметною примесью психопатизма. О. Илиодор в моих глазах — та же жертва времени, что и целый ряд ради­кальных попов и монахов, начиная с Гапона. Сначала на этих батюшек дей­ствовало святое писание и возбуждало всё, что было возвышенного в их сердце. Но затем на них начало действовать поганое писание — скверная политическая пе­чать, и тут помимо содержания — один уже тот факт, что о нём «говорят» в печати, ежедневно повторяют: Илио­дор, Илиодор, Илиодор — действует с ума сводящим внушением. Отоприте цер­ковь и продержите у неё несколько дней двери и окна настежь. Вы увидите, как быстро погаснут паникадила, развеется запах ладана, покроются плесенью и пылью образа святых. Именно это слу­чилось с загубленными газетной известностью политическими священниками и монахами. Внутренний храм их души, столь долго строившийся, благоговейно украшаемый, полный возвышенных напе­вов или столь же возвышенной тишины — политика раскрывала настежь. Внешний храм оставался, внутренний же быстро запустевал. Немного нужно, чтобы поте­рять священство духа: стоит потерять христианское смирение. Под христианским смирением я разумею вовсе не сервилизм и не покорность всяким,хотя бы против­ным совести повелениям власти. За Хри­ста и за Евангелие смиренные люди идут и должны идти на крест, — однако... такие обыкновенно газет не выписывают и са­ми ничего в них не пишут. Реклама и подвиг, как гений и злодейство, вещи не совместные. Не только сравнительно мел­кий Илиодор, — даже большие люди вроде Гюго, Ибсена и Льва Толстого очень сбива­лись с толку газетною популярностью. Даже накануне смерти, решившись бросить мир, наш великий старец всё ещё «про­сил почитать ему газеты» и всё ещё что-то диктовал на модную политическую тему.

Я уверен, что огорчу моим мнением об о. Илиодоре сто тысяч его поклонни­ков. Как! — воскликнут они: — это Илиодор-то «сравнительно-мелкий» человекъ? Он-то мелкий, построивший с тремя руб­лями в кармане лавру в триста тысяч рублей? Он-то мелкий, соединивший десят­ки тысяч народа в одну фанатически ве­рующую толпу?

На это, не распространяясь много, за­мечу: я считаю о. Илиодора не мелким, а сравнительно-мелким человеком, неудачником в большом подвиге. Если бы он был вполне здоров и нормален, я поже­лал бы ему самой невозбранной и широкой деятельности, как проповеднику веры. То, что он с тремя рублями построил лавру в триста тысяч — в моих гла­зах ещё не много значит: наживают же простые рязанские мужички из трёх руб­лей иногда тридцать миллионов. Тут весь вопрос в окружающей стихии, в почве. О. Илиодор нечаянно копнул лопатой в Царицыне — и брызнул фонтан народно­го, очень горючего, очень воспламенимого чувства. Это чувство, может быть, в ещё более грандиозных залежах таится во всём народе русском («Кто Бога велий, яко Бога наш?»); может быть, великий народ и исподлился-то от отчаяния уто­лить свою вечную жажду истины и красо­ты. Но хотя горючее чувство и создано Бо­гом для того, чтобы гореть, и хотя есте­ственное его состояние — пламень, однако воспламенять фонтаны страстей народных нужно с некоторою осторожностью. По­следней, видимо, не хватает у царицын­ского пророка. Как все неудачники, он не знает чувства меры.

Русская музыка.

Что русский народ не только жив, но чего доброго ещё вдруг воскреснет —к горестному удивлению Евреев, которые его подталкивают к могиле, на это постоян­но видишь намеки, куда ни взгляни. Пока ещё всё, что есть крепкого в России, мощ­ного, красивого, одарённого гением, при­надлежит почти исключительно государ­ственному племени, а покорённые народцы по преимуществу вносят в нашу жизнь свою злобную интригу, пронырли­вость, способность изподтишка захваты­вать и портить. В числе признаков на­шего национального подъёма мне давно хо­телось отметить народную музыку и песню. В течение тридцати лет, если не больше, я слышу жалобы, что древняя на­родная песня вырождается, что омерзи­тельные фабричные «частушки» вытесня­ют целые хоры дивных, накопленных тысячелетиями, напевов, и того и гляди, народ совсем в этом отношении оди­чает. Отчасти эти опасения справедливы. Народ наш довольно обширными пятна­ми не только дичает, но уже одичал. Развратные «частушки», вместе с дру­гим грязным скоморошеством, во мно­гих местах уже совсем открыто вы­теснили то трогательное и прелестное, что создала старая культура в народном воображении. Где отошла православная куль­тура, там водворился первобытный ци­низм и, прежде всего, безпробудное пьян­ство и распутство. У меня есть одно тайное утешение, которое плохо обосновано, поче­му я и не настаиваю на нём. Мне поче­му-то кажется, что опускаются в нашем народе не коренные русские элементы, а обрусевшие финские, тюркские, казарские, подмешанные к нам за тысячу лет. По-свински пьют и развратничают породы низшие, которые Бог постепенно стряхивает с земной поверхности. По­роды же благородные, высшего антрополо­гического типа, те, мне кажется, подни­маются, постепенно освобождаясь из тря­сины вредных метисаций. Сколько ни уха­живайте за самоедами или папуасами, они вымирают; с меньшей стремительно­стью, но должны вымирать и те полудика­ри, которые когда-то вошли в славян­скую расу и прячутся в ней, как соль в растворе. На всё скверное и безобразное в русской жизни мне хочется смотреть как на продукт чуждой крови, низшей и по­тому обречённой на вымирание. Всё же ве­ликое я склонен приписывать арийской основе нашего народа. Кое-какие признаки указывают на как бы расщепление рус­ского человека: отдельными пятнами вы­ступают низшие этнические элементы, но проявляется ярко и высший тип.

«Частушки» свирепствуют, — однако неужели не заметно возрождение и культурной песни? Цинизм и пьянство душат народ, однако не сплошь же. По­стоянно наталкиваешься среди негодяев на людей вполне порядочных, от приро­ды одарённых высокими качествами. Они инстинктивно отстаивают старый дух народный. Даже безграмотные кре­стьяне и крестьянки — сколько между ними попадается красивых характе­ров, мечтательных и благородных, сколько тонкого нравственного чувства, сколько ума! Я не считаю так называемого «освободительного движения» национальным: это нам навязано ино­родцами, по преимуществу жидами. Но лю­бопытно то, что как раз среди жидов­ского космополитического мятежа возни­кают у нас глубоко-национальные дви­жения, — например в живописи (Васне­цов, Суриков), в архитектуре (Щусев, Свиньин и пр.), в народной музы­ке и песне. Давно ли явился г. Андреев со своими волшебными балалайками? Дав­но ли выступил г. Привалов с разра­боткою русской песни? А такие блестящие народные певицы, как Плевицкая и Ба­шарина, — это ведь знаменитости прямо вчерашнего дня. И Андреев с Привало­вым, и Плевицкая с Башариной едва лишь показались на подмостках, как со­здали целую школу, целую толпу подра­жателей, а главное — миллион поклонни­ков и поклонниц. В числе возбудителей движения я не называю г-жу Вяльцеву и некоторых других певиц, касавших­ся русского репертуара. Они несомненно подготовили, как и цыганские хоры, воз­рождение русской песни. Всё это сделалось нечаянно и безотчётно, но безотчетное все­гда и выходит всего серьёзнее. Цыганские романсы, например: откуда их покоряю­щая сила, сводившая с ума ещё наших дедов? Я думаю, их сила не только в искренности первобытной страсти, а и в родственности её нам, европейцам. Цы­гане — Арийцы, их душа та же, что у Сла­вян и Германцев, их музыка и песня, способ выражения чувств, как и сами чувства, целой пропастью отделяются, например, от монгольской или еврейской музыки. Подобно тому, как язык наш сродни санскриту, так и психология наша сродни Индусам, предкам Цыган. По­сле чрезмерного влияния тоже родственной западной музыки (особенно итальянской) крайне полезно было очарование ещё более древней и, может быть, более чистой му­зыкальной стихии, занесённой Цыганами.

Надежда Плевицкая.
Надежда Плевицкая.

И на Плевицкой, и особенно на Башари­ной, этот налёт цыганщины очень чувствуется. Недаром обе эти чудные артист­ки, как говорят, певали в загородных садах. Быль ни молодцу, ни моло­дице не укор: то-то и удивительно, что они — вместе с Вяльцевой — вышли не из консерватории, а из самой природы.

-5

На по­верку выходит, что и теперь истинная родина таланта — жизнь, а не школа. Как ни анархична на первый взгляд жизнь — вот наша будто бы «серая», обыватель­ская жизнь, — а именно она напоена кра­сками, звуками, благоуханиями, всем вол­шебным, чем искусство дышит. Не где-нибудь на полках школьных библиотек, а именно тут зарождаются великие таланты и тут, как проросшее зерно, они находят необходимый для себя свет и влагу. Цы­ганщина, повторяю, не испортила, — напро­тив чудесно поддержала русскую песню, разбудила в ней темперамент. Не нужно держаться, как какого-то канона, непре­менно деревенской скудости культуры: национальное строится из деревенского,но выше его, как картина выше своих эс­кизов. Посмотрите, что сделал В. В. Ан­дреев из балалайки. Его оркестр явился каким-то откровением, изумившим Европу и Америку.

Великорусский оркестр Василия Васильевича Андреева.
Великорусский оркестр Василия Васильевича Андреева.

Мне кажется, то же следует сделать и из русской деревен­ской песни. Совсем недостаточно петь нота-в-ноту, как поют в деревне; и г-жа Плевицкая, и г-жа Башарина чутьём истинного таланта угадывают, что можно взять из этого драгоценного материала и какую дать ему культурную разработку. У обеих молодых знаменитостей вы за­мечаете их собственное творчество и у обеих —разное. У г-жи Плевицкой есть заметная склонность к героическому эпо­су, и ей не следует бороться с внуше­нием таланта. Её «На старой калужской дороге» производит прямо потрясающее впечатление, — но вслед за разбойной поэ­зией ей придётся, вероятно, тронуть и бы­линную, богатырскую.Эта область у нас совершенно новая — тем соблазнительнее создать в ней нечто большое. Г-жу Баша­рину, наоборот, увлекает быт — и сколь­ко неисчерпаемой прелести даёт здесь ста­рая и даже современная деревня! Повторю со всевозможною почтительностью то, что говорил г-же Башариной лично. Береги­тесь преувеличить заунывные мотивы рус­ской песни. Пойте,но сколько возможно меньше нойте! Само собой, совершенно от­казаться от печали в русской песне не­льзя. Двух-осный, так сказать, стиль на­родной песни требует, чтобы в ней слы­шалось «то разгулье удалое, та сердечная тоска». Не исключая драмы и даже тра­гедии в русской песне всё-таки не нужно перебарщивать в этом отношении, как делают постоянно еврейские певцы и пе­вицы, берущиеся (о, они за всё берутся!) изобразить «самую настоящую, каких ещё не бывало» русскую душу. Под предлогом «сердечной тоски» они, г-да Евреи, нестер­пимо воют и хнычут, и кривляются, вы­ставляя душу русскую какой-то истериче­ской кликушей. Это совсем не прав­да. Русская — как вообще арийская душа — широка, как мир и вмещает в себе всякий пафос, т.е. и пафос страда­ния, но последнее ничего общего не име­ет с еврейским завыванием. Кроме страдания та же великая душа одарена не­исчерпаемой радостью жизни, доходящей подчас до «разгулья удалого», оканчиваю­щегося, к сожалению, не редко участком. В богатырской гамме чувств искусство русское найдёт сколько хотите любовной страсти, сколько хотите невинной влю­бленности, ревности, ожидания, надежды, разочарования, — словом, упоения всем, что даёт могущество романсу. Зачем же непременно держать воскресающую песню народную в лаптях и рубище? Я уверен, что мы ещё в начале культуры русской.

Первый урожай талантов — эпо­хи Пушкина и Глинки — был истрачен преимущественно на школу, на подража­ние. Настоящее же творчество во всём, что касается культурного общества, ещё впереди.

Место расстрела Михаила Осиповича Меньшикова.
Место расстрела Михаила Осиповича Меньшикова.