"Есть минуты, когда молчание подлее самой клеветы, которую оно поддерживает, как знак согласия..."
7 апреля 1911г.
Неслыханное несчастье совершилось: наложил на себя руки талантливейший из художников наших, гордость России, К. Я. Крыжицкий. Как иногда олень в тундре погибает, закусанный тучею «гнуса», поэт нашей природы пал жертвою грязной газетной травли.
Он не отошёл в вечность — как заслужил — триумфатором, свершившим всё земное. Он бежал из жизни и бежать приходилось поспешно, как охваченному дымом и гарью, хотя бы бросаясь из четвертого этажа.
Конечно, это было помешательство, но ужас в том, что помешательство было не от радости, на какую он имел право, а от острого горя.
Давно ли мы хоронили «великого писателя земли русской» (речь о Л.Н.Толстом - Ред.): ближайшие друзья его уверяют, что он бежал и умер от невыносимых нравственных огорчений, которым подвергался в последние месяцы жизни, — его бегство тоже граничило с самоубийством.
Крыжицкому некуда было бежать, кроме смерти: за стенами своей мастерской он встретил бы громадный мир, как ему казалось, отравленный клеветой на него. Тонко-впечатлительное сердце, глубоко нежное, не выдержало. Крыжицкого поразила чёрная неблагодарность родного общества. Его ужаснула низость безсмысленных обвинений против него, Крыжицкого!
Я лично почти не знал покойного художника. Единственный раз я видел его на недавнем юбилее Маковского. Он подошёл ко мне, чтобы познакомиться, мы обменялись сочувственными словами; он приглашал к себе.
Умирать буду - не прощу себе того, что не поспешил заехать к нему, не поспешил высказать ему, как глубоко почитал и восхищался его талантом. Это было ему, как прославленному художнику, конечно, совсем не нужно, но теперь — с острым раскаянием — я чувствую, как это мне было нужно, и какая тяжесть легла вообще на нас, на совесть русского общества, в том, что мы в своё время, чувствуя благодарность, не выразили её, что мы не выступили тысячами голосов на защиту оставшегося точно в пустыне дорогого нам таланта...
Есть минуты, когда молчание играет трагическую роль, хуже грома. Есть минуты, когда молчание подлее самой клеветы, которую оно поддерживает, как знак согласия...
Признаюсь откровенно, выходка несчастного г. Бровара (поистине, теперь он несчастный, если имеет хоть каплю совести), — выходка его до того мне показалась забавной, что не заслуживала никакого протеста. Обвинять единственного и ни с кем несравнимого художника в том, что он нечто заимствовал у него, микроскопического г. Бровара,—это было столь же серьёзно, как если бы мышь стала уверять, что слон у неё заимствовал манеру ходить на четырёх ногах.
Безмерная глупость обвинения исключала всякое вмешательство в это дело: слишком много чести для скандала, думал я, чтобы общество тратило на него свое внимание. Но оказалось, что в данном случае я был неправ: ничтожное прикосновение, как укус змеи, оказалось смертельным для Крыжицкого. Товарищи покойного утверждают, что выходка г. Бровара сама по себе была бы безсильна поколебать этот могучий дух, но он уже был надломлен долгою и затяжной борьбой, борьбой с враждебностью, которая сложилась около него в академическом кругу и в мирке художников «новой школы». Чтобы разгадать загадку этой враждебности, надо понять, что такое был он, Крыжицкий, и что такое они, «новые».
Помню колоссальное впечатление, какое произвели на меня «Лесные дали» Крыжицкого: именно с этой картины началось моё горячее поклонничество этому таланту.
Откуда-то с высоты вы смотрите в залитое солнцем безконечное пространство. Целое море леса идёт, волнуясь, до горизонта и погружается в голубую дымку, едва просвечивая сквозь неё.
Мне казалось, что впервые я вижу атмосферу, как она есть, живую, дышащую, приподнимающую грудь. Эта борьба света и теней, эта удивительная, едва уловимая ткань испарений и солнечных лучей, эта свежесть и зной — совсем, как летом, совсем, как на просторе природы, а главное — эта глубина и даль...
Помню, что и на публику 1889 г. эта великая картина, приобретённая Императором Александром III, произвела — вроде знаменитой «Ночи на Днепре» Куинджи — ошеломляющее впечатление. Едва известный киевский художник сразу стал знаменитостью.
Я не знаю, как тогда встретила Крыжицкого художественная критика. Как и теперь, художественная критика и тогда не отличалась вкусом. Дело в том, что в художественные критики всего чаще идут неудавшиеся художники: не умея создать своего, они принимаются ругать чужое, и это называется художественной критикой. Нужно ли добавлять, что художественными критиками из неудачных мазилок являются всего чаще еврейчики, которым еврейская печать даёт возможность создавать, когда понадобится, общий гевалт. Евреи или русские шабесгои, но на их обязанности ложится поддерживать ту партию, которая, несмотря на сравнительную бездарность, захватила господствующее положение в Академии. Партия эта с огромным процентом инородцев протежирует Евреям, Полякам, Армянам — кому угодно, лишь бы только на первые места не пропустить русских художников.
Русским приходится в своей же родной столице выдерживать глухую обструкцию этой полуинородческой среды и покровительствующего ей начальства. Одолевать обструкцию они в силах лишь могуществом таланта, который, всё-таки, благодаря Богу, на стороне русской расы. Однако, даже богатырская сила иногда сдаёт.
Крыжицкий был истинный богатырь по таланту, у него были необходимые черты гениальности, — изобретательность и неистощимость.
В течение двадцати с небольшим лет он написал более четырёхсот картин и более восьмисот этюдов. Он не знал, что такое отдых, он работал постоянно, ибо это была его жизнь и радость.
Утомляются обыкновенно посредственности, для которых искусство непосильно, — Крыжицкому же изумительные вещи давались легко. Он в своей молодости в Малороссии до того всмотрелся в природу, до того вместил её в себя в безграничном разнообразии, что ему оставалось только выкладывать её на полотно. При этом чувствовалось, что сколько бы он не спешил выкладывать наблюдения, всё же в душе его остается неисчерпаемый запас их.
Вот это-то и возмущало художественную братию, это-то и подымало кругом Крыжицкого атмосферу зависти. Покорённая чудным талантом публика расхватывала картины Крыжицкого. Все они, — несколько сот картин, — продавались по высокой цене, украшая собою дворцы, музеи, дома денежной и титулованной аристократии.
Говорят, на Сергиевской и на набережных Невы нет дома, где бы не было картины Крыжицкого.
Что поделаешь с публикой? Онa плохо читает критические рецензии, она верит больше глазам своим, своему восхищённому чувству. Критические жидки уверяют, что они одни понимают искусство, и что публика должна глядеть на картины непременно их глазами, завистливыми и огорчёнными глазами неудачников. Публика с этим не соглашается, она сама оценивает своё впечатление, и довольно верно. Сужу, как один из публики: неужели мне, видевшему лучшие галереи в Европе и десятки лет посещающему русские выставки, человеку видавшему природу, неужели мне может подсказать что-нибудь ценное г. Шельмензон?
Я иду к картине, как к природе, с открытым сердцем, и жду, что оно скажет. Если я взволнован, растроган, умилён, если я вижу в картине то таинственное, что называется поэзией и красотой, — стало быть, картина хороша.
Крыжицкий был один из тех волшебников, что умел заставить жить перед своим полотном. Все эти дивные лесные дали, тихие солнечные закаты, морозные утра, туманные вечера, сумерки и полдни, ведь в самом деле, как в детстве, тут вы погружались в мир Божий и видели в нём лицо Творца.
Лично не зная Крыжицкого и без надежды с ним познакомиться, я помню, с какою жадностью на каждой выставке я искал его полотен и сколько счастья выносил из них. Это было ещё в то время, когда я считал Крыжицкого Поляком: вообразите мою радость и гордость, когда он оказался Русским. Говорят: искусство вне национальности. Какой вздор!
Именно искусство и есть последнее выражение национального духа. Если вы скажете, что все таланты составляют одну национальность, то может быть это и так; подобно горным вершинам, они составляют одну семью за облаками, но зато какое кромешное разделение в ущельях, какая вражда низин!
Не один Крыжицкий, — если верить знающим людям, — целая плеяда блестящих русских талантов сошла со сцены, измученная модернизмом, столь же посредственным, сколь завистливым и крикливым.
Крамской, Шишкин, Киселёв тоже ведь умерли от какого-то надрыва, уставшие от всевозможных «товарищеских» оскорблений. К глубокому несчастию Господь, даруя художникам удивительное зрение, не лишает их слуха. Никто, кажется, так не чувствителен к отзывам товарищей, как художники. Нигде столь не свирепствует товарищеская зависть (а иногда и товарищеское обожание), ревность ремесла, острое чувство конкурса, как здесь.
Хотя о вкусах не спорят, но именно здесь идёт вечный, как ад неугасимый, спор о вкусах, и различие вкусов возбуждает самый ядовитый раздор. Даже знаменитости здесь часто отрицают друг друга, называют бездарностями. Когда эти отзывы разносятся сороками на хвосте и достигают слуха художников, то впечатлительное сердце их переживает муки.
Не все кончают петлёй, но паралич сердца уносит в могилу многих.
Крыжицкий ещё до выходки г. Бровара, как говорят, быль изнурён отношением к нему нового лагеря. Чем больше публика рукоплескала любимому пейзажисту, тем сильнее слышалось шипение разных гг. Бенуа, Бакстов, и их сродников.
Крыжицкий даёт, видите ли, не картины, а фотографии, они у него слишком уже похожи на природу, у него будто бы нет «настроений», нет тех каких-то красочных комплексов, которые декадентам заменяют талант.
У Крыжицкого, действительно, каждая картина — сама природа с её «красою вечною», — тут ничего нет растрёпанного, раздёрганного, наляпанного, намазанного; кисть его никогда не превращалась в ослиный хвост, махающий, как попало.
Доискиваясь правды до последних её тайников, Крыжицкий, подобно всем большим художникам, улавливал всю точность природы и всю полноту настроения, какое она даёт.
Шарлатаны модернизма требуют игры на ненастроенных инструментах. Крыжицкий все струны своего таланта держал в порядке; к шарлатанским ухищрениям, к извращениям красок и форм ему прибегать не было нужды. Божьею милостью артист своей кисти и царь полотна, он достигал честными способами неизмеримо более художественных побед, чем его противники — безчестными.
Я не думаю, чтобы талант Крыжицкого ещё рос, и что смерть застигла его накануне окончательного расцвета в духе и силе Куинджи. На шестом десятке лет таланты не расцветают. Подражание Куинджи было бы падением для Крыжицкого. Мне кажется, этот изумительный художник как сложился в эпоху «Лесных далей», так и оставался в этой прирождённой мощи, варьируя лишь темы своего внимания. Оставаясь таким, как он есть, Крыжицкий дал бы в будущем среди сотен замечательных картин десятки великих, как он дал их и в прошлом. Чем дальше будет отодвигаться от нас это имя, тем, я уверен, оно будет больше расти.
Трагическая смерть Крыжицкого должна бы разбудить русское общество и привлечь сознание к очень важной стороне культуры нашей, к искусству. Оно, несмотря на всевозможные, малополезные, покровительства, болеет и при том опасной хворью.
Не то, чтобы недоставало талантов — они есть, и запас их, вероятно, неистощим, пока жив народ русский, но плоха школа, плоха обстановка, в какую попадают наши «свободные художества».
Даже такой исключительный счастливец, как Крыжицкий, наживший в молодые годы славу и независимость (деньги для художника - «чеканенная свобода», по выражению Достоевского), — даже Крыжицкий под каким-то смрадным давлением не устоял в жизни.
Государству следует присмотреться к этому давлению; отвратительная обстановка должна быть почищена и упорядочена. Очевидно, не всё во власти государства, однако очень многое.
Рассаднику искусств, петербургской Академии принесло бы большую пользу, если бы во главе её вместо блестящих и равнодушных лиц явились бы более одаренные и заинтересованные в искусстве.
Ещё большую пользу принесло бы, если бы наплыву всевозможных инородцев был положен, наконец, предел. Искусство слишком интимно связано с душой народной, и русская школа должна быть русской не только по названию.
Конечно, и тогда не прекратятся интриги и распри, но они заметно ослабнут, и главное, из них выпадет низкий мотив, чуждый искусству. Ничто так не губит последнее, как превращение его в орудие карьеры, заработка, политических влияний.
Пока Академия крепко захвачена сплоченными инородцами, глядящими враждебно на каждый сильный русский талант, — последний будет вынужден или терять свою независимость и приспособляться, или сходить со сцены.
Искусство русское не может рассматриваться вне общих условий русской культуры.
Если государственность недостаточно национальна, если ей всё равно, кто бы ни проникал к очагам власти, свой или чужой, если ей всё равно, какое просвещение прививается к нашей почве, своё или чужое, то постепенно и методически все центры общества будут захвачены нерусским элементом — или равнодушным, или враждебным России.
Посмотрите, что сделалось с консерваторией, посмотрите, в чьей власти театры и университеты.
Тот же общий процесс на гибель русского искусства переживает и Академия Художеств.
Если в единении сила, а в раздоре — смерть, то как не дорожить драгоценным свойством национальности —единодушием?
Как не дорожить единодушием в области искусства, выражающего, более чем что-либо, дух народный?
Смерть — особенно насильственная смерть таких художников как Крыжицкий, — должна считаться поражением России, национальным её несчастием. Но тем необходимее заглянуть в его источники.
Р.S. Еврейская «Речь», жадно подхватив озлобленную брань по моему адресу газеты «Россия», с торжеством отмечает, что вот-де чего я дождался от правительственного органа. Выждав время, «Речь» спрашивает, почему я не парирую удары «России». «Парировать удары» — это значит перебраниваться с правительственным органом, что составило бы, видимо, большое удовольствие для газетных Евреев. При всей расположенности оказывать гг. Евреям всякое удовольствие, — я в данном случае должен их огорчить отказом. Так как «Россия» хотя и считается правительственным органом, но на самом деле — полуеврейская газета, управляемая гг. Гурляндом, Гурвичем и ещё одним полуевреем, скрывающимся под русской фамилией, то вступать в полемику с этим еврейским местечком для меня неприлично. Мало ли среди печатных жидков и шабесгоев найдётся охотников устроить мне какую-нибудь посильную пакость — у меня нет времени, чтобы следить за ними, и есть достаточно рассудка, чтобы не обращать на них внимания. Относительно газеты «Россия» мне приходилось не раз отмечать странность поведения этой газеты. Серая, как солдатское сукно, и в общем бездарная, она издается, по-видимому, на казённые средства и, кажется, исключительно затем, чтобы подавать реплики жидо-кадетской оппозиции. Иначе кадетская «Речь» осталась бы без партнёра. В безконечных перекорах одной еврейской газеты с другой постоянно чувствуешь, что «милые бранятся—только тешатся». Одна из тщательных забот еврейской «России» - это оберегать либеральную репутацию правительства, чтобы и простодушные русские олухи, и весь мир не сочли, Боже сохрани, наше правительство «реакционным». Напротив, «Россия» делает вид, что правительство борется с реакцией, и что будто бы в этой борьбе с реакцией заключается основной лозунг П. А. Столыпина. В подыгрывании на либеральный лад «Россия» иногда завирается до нелепостей (в своё время мной отмеченных), в напр. до восхищения пред младотурками, только что свергнувшими тогда султана. Тогда был поставлен вопрос — прилично ли копеечной газете (4 р. в год), издаваемой на казённый счёт в огромном количестве экземпляров, восхвалять бунт, происшедший хотя бы и в соседнем государстве и кончившийся свержением с престола государя изменившей ему армией? Еврейчики из «России» находили, что это очень прилично, и до сих пор не могут мне простить сомнения в этом. Но если уж это прилично, то тем более простительны еврейские выходки в правительственном органе против граждан, не одобряющих то или иное распоряжение правительства.