Страницы 1-10
Конец 1918 года был странен и страшен. Над хутором Татарским, над куренями, над садами, голыми и черными, будто обугленными, висело небо цвета кровяной жижи. Зима на Дону в тот год не думала вступать в свои права, оттого было особенно тошно на душе – ни мороза, бодрящего, как стакан чистой сивухи, ни снега, укрывающего грехи и мерзость земли. Была слякоть, промозглый ветер с севера и ощущение конца света, отложенного по малой нужде.
В доме Каргиных было натоплено жарко, душно, но холод смерти все равно пробирался под полушубки, под кожу, прямо в кости. Петро Каргин, щеголь и фронтовой офицер, теперь есаул, сидел у печи и чистил кожаной салфеткой свою шашку. Движения его были точны, привычны, но в глазах стояла пустота, будто он чистил не клинок, а собственные бесполезные мысли.
Григорий, младший, смотрел в заиндевевшее окно, за которым тьма была густая, как деготь. Он вернулся с фронта больным, не тифом, нет, а какой-то иной, смутной болезнью, что разъедала душу. В отражении стекла он видел не свое лицо – изможденное, с черными провалами глаз, а какие-то иные лики: то Степана Астахова, злого и потерянного, то Аксинью, жгучую и недосягаемую, как звезда в непроглядную ночь.
— Опять не спит хутор, — хрипло проговорил Петро, проводя пальцем по лезвию. — У Фомина опять красные шляютцы в хатах обыск делали. Ищут оружие. Будто его не у каждого второго под подушкой.
— Ищут не оружие, — без оборота ответил Григорий. — Ищут повод. Кого к стенке, кого на подводу. Процесс такой.
Он обернулся. Лицо его было мучительно и прекрасно, как у заблудшего архангела.
— Мы-то чего сидим? Ждем, когда и к нам с поводом заглянут?
— А куда деваться-то? — Петро звякнул шашкой, вкладывая ее в ножны. — Дон кипит. Казаки мечутся, как тараканы по горячей плите. Одни за красных, другие за белых, третьи за самих себя, черт бы их побрал. А мы… мы сидим. Наша гвардия, брат, она не белая и не красная. Она – донская. И ей, видно, места нет ни у тех, ни у этих.
В сенях скрипнула дверь, послышались тяжелые, уверенные шаги. Оба брата встрепенулись, руки сами потянулись к кобурам. Но вошел не красноармеец с наганом, а плотный, кряжистый казак с седыми, жердевными усами – отец их, Пантелей Прокофьевич.
— Чё разлеглись, как барчуки? — проворчал он, сбрасывая мокрый зипун. — Хутор слухом колышется. Говорят, кадеты наши отбили Ростов. А говорят, будто уже и сдали обратно. Толку-то с них, с петербургских щеголей… А ты, — он ткнул пальцем в Григория, — опьять на окне смерть свою караулишь? Иди, матери помоги. Печь стынет.
Но Григорий не двинулся с места. Он смотрел, как за спиной отца, из темноты сеней, выплыла еще одна фигура. Высокая, худая, в длинной, когда-то хорошей, а теперь потертой шинели поручика. Лицо бледное, осунувшееся, с горящими лихорадочным блеском глазами. Евгений Белецкий.
— Здравствуйте, хозяева, — голос его звучал глухо, но изысканно вежливо, будто он входил не в дымную казачью хату, а в гостиную петербургского особняка. — Прошу прощения за беспокойство в столь поздний час.
Пантелей Прокофьевич фыркнул, но промолчал. Петро встал, выпрямившись.
— Господин поручик? Что случилось?
— Случилось то, что всегда случается на войне, Белецкий горько усмехнулся. — Мы проигрываем. Добровольческая армия отступает. Ростов – да, был наш, но его оставляют. Командование решило отойти на Кубань. Замерзнуть, чтобы оттаять весной. Романтично, не правда ли?
Он кашлянул в ладонь, и его тщедушное тело содрогнулось.
— Мне нужна ваша помощь. Я не могу идти с своими. Ранен. И… есть дело, которое не позволяет мне покинуть Дон.
Григорий наконец оторвался от окна. Его взгляд скользнул по изможденному лицу аристократа.
— Какое дело, ваше благородие? Революционное? Контрреволюционное?
Белецкий посмотрел на него прямо. В его глазах была усталость тысячелетий.
— Дело личное, господин хорунжий. Я ищу одну особу. Женщину. Я должен найти ее, прежде чем… прежде чем все это кончится.
В печке с треском прогорело полено, и на мгновение комната погрузилась в полумрак. И в этом полумраке всем показалось, что за спиной Белецкого стоит кто-то еще. Огромный, темный, с лицом, испещренным оспинами, и холодными, ничего не выражающими глазами. Михаил Кошевой. Но как только пламя вспыхнуло снова, призрак растаял. Было лишь четверо мужчин в горячей, душной избе, затерянной в бескрайней донской степи, а за окном выла вьюга, которую никто, кроме Григория, еще не слышал.
Ночь втиснулась в горницу плотно, как вата в ружейный ствол. Белецкий, разметавшись на походной койке, поставленной в красном углу, бредил. Слова его были тихи, отрывисты и страшны. То он звал кого-то по-французски, то отдавал приказы несуществующему взводу, то вдруг начинал умолять о пощаде сквозь стиснутые зубы.
— …Ваше превосходительство, разрешите доложить… картечь… ах, какие цветы на мундире… Ольга, ради Бога, не ходи туда…
Пантелей Прокофьевич, лежавший на печи, ворочался, словно на угольях, и сердито покряхтывал. Петро, скинув сапоги, но не раздеваясь, сидел на своей кровати и курил, глядя в одну точку перед собой. Дым махорки, едкий и удушливый, смешивался с запахом овечьей шкуры и горячего кирпича.
Григорий стоял у приоткрытой фортки, впуская в избу струю ледяного, пахнущего снегом воздуха. Ему чудилось, что он слышит в этом ветре отзвуки далекой канонады. То ли с Царицына, то ли с самого края света.
— Закрой, простудишь всё, — буркнул Петро, не глядя на брата.
— Душно, — коротко ответил Григорий.
— Не от ветра душно.
Они замолчали. Из бреда Белецкого вдруг ясно выплыла фраза:
— …Он знает… этот большевик с лицом оспенным… он видел ее в Ростове… при штабе…
Григорий медленно обернулся. Петро встретился с ним взглядом. Без слов было понятно, о ком речь.
— Бред сивой кобылы, — отсек Петро, но в глазах его мелькнула тревога. — Больной мозг чертей рисует.
— А может, и не чертей, — тихо сказал Григорий. — Может, он правду мечет в горячке. Кошевой-то откуда взялся? Слухом земля полнится, будто он при штабе Фрунзе приказным был. А Ростов они брали.
Петро резко затушил о ботинок окурок.
— И что с того? Мало ли кто где был. Теперь он здесь, у нас на шее сидит. И этот… — он кивком указал на Белецкого, — нам на шею же сел. Две петли, Гришка. Одну набросили красные, другую — белые. А мы посредине.
Дверь скрипнула. В горницу, ссутулившись, вошла Ильинична, закутанная в платок. Лицо ее, изможденное и вечное, как сама земля, было серо от бессонницы.
— Спят? — шепотом спросила она, косясь на Белецкого.
— Нет, мама, не спим, — отозвался Григорий.
— И он?
— Бредит.
Ильинична подошла к койке, поправила соскользнувшее одеяло, прикоснулась тыльной стороной ладони ко лбу больного.
— Горит, бедолага… И зачем его судьба-злодейка к нам принесла? Хуже младенца беспомощный… — Она вздохнула и перекрестила спящего, потом своих сыновей. — Ложитесь, родные. Ночь-то какая тревожная… Слышите, собаки воют? Не к добру.
Она ушла, и снова в горнице воцарилась тягостная тишина, которую разрывали только хриплые вздохи Белецкого да треск угасавших в печи поленьев.
Вдруг снаружи, совсем близко, прозвучал выстрел. Единственный, сухой, как удар хворостины. Потом – пронзительный, исступленный лай собак.
Петро одним движением вскочил, на ходу натягивая сапоги. Григорий инстинктивно швырнул фортку на задвижку и отскочил от окна. Даже Пантелей Прокофьевич приподнялся на печи, и его старческие глаза, широко раскрытые, блеснули в темноте.
— Кто стреляет? В нашем конце? — прошептал Петро, припадая к щели в ставне.
— Не разберешь, — ответил Григорий, прислушиваясь. Лай не стихал, но больше выстрелов не было.
Белецкий застонал и сел на койке. Глаза его были дики, но сознание, казалось, вернулось к нему.
— Что? Что случилось? Это за мной?
— Лежите, ваше благородие, — сурово сказал Петро. — Никто за вами не пришел. Пока. Спите.
Но уснуть уже никто не мог. Они сидели в темноте, слушая, как за стенами их дома, в черной донской ночи, творится что-то неладное. Через полчаса послышались торопливые шаги, скрип калитки, и кто-то забарабанил в дверь сеней.
— Каргины! Отворяй, свои!
Григорий узнал голос соседа, старика Христония. Петро, с наганом в руке, вышел в сени, отодвинул засов.
В избу ворвался запах мороза и страха. На пороге стоял Христония, без шапки, в расстегнутом зипуне, его седая борода тряслась.
— Пантелей! Петро! Беда у нас… Степана Астахова…
— Что Степан? — резко спросил Григорий, и сердце его дрогнуло, предвосхищая весть об Аксинье.
— Убиеный… Лежит у себя в базке… Застрелили его, сукины дети… из-за угла, в упор…
В горнице стало так тихо, что слышно было, как шипит фитиль керосиновой лампы.
— Кто? — выдавил Петро.
— А кто ж его знает! — старик развел руками. — Ночью, тишком… Ребята наши сбежались, с фонарем… А он уже окоченелый. И на воротах у него… — Христония затрясся еще сильнее, — записка приколота. Ножом. «За пособничество белогвардейской сволочи. Так будет со всеми». И подпись… краской… звезда намалевана.
Слова повисли в воздухе, тяжелые, как гири. Все смотрели на Григория. Он стоял бледный, глядя в пол. В голове у него стучало: «Аксинья… одна осталась…»
И в этот миг Белецкий, бледный как полотно, тихо и отчетливо произнес, глядя в пустоту:
— Он начал. Он предупредил. Теперь начнется по-настоящему.
Все обернулись к нему. Но поручик уже не видел их. Он снова погрузился в забытье, бормоча что-то о петербургских снегах и о вальсе, который никогда не кончится.
А за окном, над спящим, испуганным хутором, медленно и торжественно всходила багровая, недобрая луна. Ночь только начиналась.
Страницы 11-15
Утро пришло серое, слезливое. Снег, наконец-то выпавший, лежал неровным, грязным покровом, подчеркивая убожество земли. Хутор проснулся, но не зашумел, а зашептался. Избы были закрыты, калитки заперты. Мужики кучками стояли на улице, переговариваясь вполголоса, косясь на запертые ворота база Астаховых, у которых уже дежурил, руки в карманах, какой-то парень в кожанке, с винтовкой за плечом.
Григорий вышел во двор, чтобы привести в порядок мысли, насквозь пропитанные ночным ужасом. Воздух был колюч и свеж. Он глубоко вдохнул, но облегчения не почувствовал. Смерть Степана висела в воздухе, как запах паленой шерсти.
Из-за угла сарая вынырнула фигура. Высокая, худая, в длинной солдатской шинели. Михаил Кошевой. Он шел прямо на Григория, не ускоряя и не замедляя шага. Лицо его было спокойно, почти пусто.
— Здорово, Григорий, — бросил он, останавливаясь в двух шагах.
— Здорово, Михаил, — Каргин почувствовал, как у него похолодели пальцы.
Кошевой молча достал из кармана кисет, свернул цигарку. Предложил Григорию. Тот молча отказал.
— Слышал, ночью у вас шум был? — спросил Мишка, прикуривая.
— Слышал.
— Астахова ухлопали. Контрра революционная.
— Кто? — в упор глянул на него Григорий.
Кошевой медленно выдохнул дым.
— Враг народа нашелся. Народ и покарал. Время такое, Каргин. Время вилы в руках держать, а не под жопу подкладывать. Кто не с нами, тот под нами.
Он посмотрел на Григория своими холодными, ничего не выражающими глазами. Взгляд его скользнул по избе, задержался на замерзшем окне.
— Говорят, у вас гость из бывших? Офицерик заблудившийся?
Сердце Григория упало. Он сделал вид, что поправляет ворот рубахи.
— Брат двоюродный из Ростова, больной. Тифом переболел, еле ноги волочит.
Кошевой медленно кивнул, и Григорию показалось, что в уголках его губ шевельнулась тень улыбки.
— Тиф… он нынче многих косит. И не только тиф. Опасайтесь за братца, Григорий. Ночь-то тревожная была. Мало ли что.
Он бросил окурок в снег, раздавил его сапогом.
— Определяйся, Гришка. Заждались мы тебя. С твоей храбростью да за правое дело… далеко бы ушел. А то так и будешь метаться, как жеребенок меж двух оглобель. Сомненья свои пора в овраг спустить. Пора.
И, не попрощавшись, он развернулся и пошел прочь, его длинная тень нелепо волочилась по грязному снегу.
Григорий вернулся в избу. Белецкий сидел на койке, пил воду из ковшика, которую подала ему Ильинична. Руки его все еще дрожали, но взгляд был ясный.
— Кто это был? — тихо спросил он.
— Комиссар, — хрипло ответил Григорий. — Спрашивал про тебя.
— И что вы сказали?
— Сказал, что ты мой брат, тифозный.
Белецкий горько усмехнулся.
— Благодарю. Из тифозного брата в призрака превратиться – уже прогресс.
Петро, слышавший разговор из горницы, мрачно вошел в куть.
— Слышал? Определяйся, говорит. Это он не тебе, он всем нам сказал. Последнее предупреждение. Теперь либо мы его, либо он нас.
— Не он, — вдруг сказал Белецкий, глядя в пустоту. — Он лишь орудие. Винтовка в руках у времени. Есть нечто большее. Некий рок, что довлеет над всеми нами. Я чувствовал его в Петербурге, в окопах, и чувствую здесь. Он слеп и беспощаден, как метель.
Все замолчали. Слова поручика, произнесенные тихим, уверенным голосом, показались им страшнее любых угроз Кошевого.
Вдруг Белецкий поднял на Григория свой лихорадочный взгляд.
— Вы должны помочь мне. Сегодня. Пока я еще жив. Я должен узнать… я должен найти ее. Этот ваш комиссар… он что-то знает. Я вижу это в его глазах. Он был в Ростове. Он видел ее.
— С ума ты сошел! — всплеснул руками Петро. — Тебя самого чуть не пришибли, а ты о какой-то бабе…
— Не о «бабе»! — голос Белецкого вдруг зазвенел, как натянутая струна. — О моей дочери! Ольге! Она… она заблудилась. Она пошла за ними, поверила их посулам… а теперь она там, одна, в этой кровавой круговерти… И он знает! Этот оспенный дьявол знает!
Он закашлялся, и тело его содрогнулось в немом отчаянии.
Григорий смотрел на него и видел не белогвардейского офицера, не врага, а такого же, как он, измученного, потерянного человека, раздавленного жерновами истории. Он видел в нем свое отражение.
— Ладно, — хрипло сказал Григорий. — Уснем, я тебя свезу. В Вешенскую. Там штаб, там все сводки проходят. Может, узнаем что.
Петро хотел было возразить, но посмотрел на брата и понял – бесполезно. Та же упрямая, Каргинская решимость застыла в его глазах.
— Коней запрягать? — только и спросил он.
— Запрягать, — кивнул Григорий. — И шашки прихватить. Ночь, говорила мама, тревожная. А дни, видно, будут еще тревожнее.
Он вышел на двор, к сараю. Багровая луна давно ушла, уступив место бледному, больному солнцу. Но ощущение надвигающейся беды не исчезло. Оно висело над хутором, над всем Тихим Доном, над всей Россией – тяжелое, неумолимое и молчаливое.
Страницы 16-20
Седлали молча, в темноте холодного сарая, под тревожное сопение лошадей. Петро начищал уздечки, будто собирался на парад, а не на верную гибель. Лицо его было каменным.
— Ты с ума сошел, Гришка, — сказал он наконец, не глядя на брата. — Вешать себя из-за какого-то шалого барина. Его дочь… Может, ее и в помине нет. Бредит человек.
Григорий туго затягивал подпругу на своем коне, вороном и норовистом, по кличке Казбек.
— Не за него, — отрезал Григорий. — И не за дочь.
— А за кого?
— Сам не знаю. Может, за правду. А может, и нет.
Он вышел из сарая. Во двор, крадучись, вышла Ильинична. В руках она несла узел – хлеб, сало, несколько вареных яиц.
— На, сынок… с голоду не помрете хоть… — Голос ее дрожал. — Оба вы мои… оба… Куда вас понесло, окаянных?
Она заплакала тихо, безнадежно. Григорий обнял ее, прижался щекой к ее владному платку, пахнущему дымом и теплом хлеба.
— Никуда мы не делись, мама. Разведка нам нужна. На денек. Вернемся.
Он врал, и она знала, что он врет. Но молча кивнула, вытирая фартуком слезы.
Из сеней вышел Белецкий. Он был бледен, но держался прямо. На нем была чья-то поношенная, но теплая казачья полушубчина, шапка-кубанка Петра. Из-под полы виднелась рукоять нагана.
— Я готов, — сказал он тихо.
Они выехали со двора, когда первые сизые полосы зари только начали разрывать черноту неба. Хутор спал мертвым сном. Только у калитки Астаховых все так же тускло светился огонек, и черная тень часового металась по снегу.
Григорий повел коня в обход, по задворкам, чтобы не попасться на глаза патрулю. Мороз крепчал, снег хрустел под копытами звонко и злобно. Они молчали, вжимаясь в шеи лошадей, прислушиваясь к каждому шороху.
Выехали в степь. Бескрайняя, белая, окутанная утренним маревом, она встретила их ледяным безмолвием. Казалось, весь мир вымер. Ни птицы, ни зайца, ни дымка из дальнего куреня. Только ветер гудел в ушах, наметая на лицо колючую снежную пыль.
— Куда? — крикнул Григорий, поворачиваясь к Белецкому.
— На запад! К Донцу! — отозвался тот. — Там должны быть переправы… наши части…
Они понеслись, подняв тучи снежной пыли. Лошади, почуяв простор, рванули вперед, забыв усталость. Сердце Григория заколотилось – то ли от бега, то ли от нахлынувшей вдруг дикой, бессмысленной удали. Он забыл на миг и про Аксинью, и про Кошевого, и про всю эту круговерть. Был только он, конь под ним и белая, бесконечная степь.
Часа через два пути Белецкий вдруг осадил коня.
— Стойте!
Григорий подтянул поводья. Казбек встал на дыбы, фыркая.
— Что такое?
— Вон там… — Белецкий вытянул руку.
На фоне блеклого неба, у самого горизонта, чернела небольшая, едва заметная точка. Она медленно двигалась им навстречу.
— Казак, что ли? — нахмурился Григорий.
— Нет… — глаза Белецкого сузились. — Телега. Одна лошадь.
Они спешились, отвели коней в лощину, заросшую бурьяном, и легли на снег, наблюдая. Точка приближалась, росла. Сквозь марево уже можно было разглядеть старую, разваленную бричку, запряженную тощей клячей. На облучке сидела одна-единственная фигура в тулупе и бараньей шапке.
— Мужик, — облегченно выдохнул Григорий. — Со снопом, что ли, едет.
Но Белецкий не шевелился, впившись глазами в приближающуюся телегу. Вдруг он резко вскрикнул – беззвучно, только губы его дрогнули.
Из-за спины мужика на облучке показалась еще одна фигура. Женская. В серой солдатской шинели, с непокрытой головой. Светлые волосы развевались на ветру.
Телега была уже в ста шагах. Григорий ясно увидел лицо женщины – молодое, изможденное, с огромными, темными от бессонницы глазами.
Белецкий сорвался с места и побежал к ней, поскальзываясь, падая и снова поднимаясь, крича что-то хриплое, несвязное.
— Ольга! Дочка! Это я!
Женщина на телеге вскрикнула, вскочила, сделала движение, чтобы спрыгнуть. Мужик на облучке резко дернул вожжи, пытаясь ее удержать.
И в этот миг из-за телеги, словно из-под земли, выросли еще три всадника. В серых шинелях, с красными звездами на папахах. Один из них, привстав на стременах, крикнул что-то неразборчивое и поднял винтовку.
Грянул выстрел. Пуля прожужжала где-то над головой Григория. Он инстинктивно рванулся к своим лошадям, но увидел, что Белецкий, не обращая внимания на выстрелы, все бежит к телеге.
— Стой! Стой, сволочь! — орал один из всадников, спрыгивая с коня и хватая женщину за руку.
Григорий выхватил шашку. Мир сузился до полоски снега, до фигуры друга-врага, до крика женщины. Он уже сделал несколько шагов вперед, как вдруг понял, что происходит нечто странное.
Белецкий замер в двадцати шагах от телеги. Он не двигался, смотря на женщину. А та смотрела на него – и в ее глазах не было ни радости, ни страха. Было лишь леденящее душу недоумение и… испуг.
— Папа? — донесся до Григория ее голос, тонкий, сорванный. — Вы… вы за мной?
И тогда один из красноармейцев, тот, что был повыше ростом, рассмеялся – громко, вызывающе.
— Нет, барышня, не за вами! Он к нам в гости! Сдаваться! Правильно, господин поручик?
Белецкий молчал. Он смотрел на дочь, а потом перевел взгляд на высокого красноармейца. И Григорий увидел, как по его лицу пробежала судорога бешенства и безнадежности.
— Кошевой… — прошептал Белецкий. — Это ты…
Михаил Кошевой, скинув башлык, улыбался во весь свой оспенный рот. Он держал Аксинью – потому что это была она! – за локоть, но выглядело это не как арест, а скорее как фамильярная близость.
— Я же говорил, поручик, — весело крикнул Кошевой, — что все дороги ведут к нам. И ваша дочь… ой, простите, товарищ Ольга… уже сделала свой выбор. Она с народом. А вы? Вы все еще ищете ее? Так вот она, во плоти. Подходи, бери. Если сможешь.
Григорий стоял как вкопанный. Кровь стучала в висках. Аксинья была здесь. С Кошевым. И Белецкий… его дочь… Ольга… Аксинья? Мир перевернулся с ног на голову.
Белецкий сделал шаг вперед. Рука его дрожащей рукой потянулась к кобуре.
— Отпусти ее, мерзавец…
Кошевой перестал улыбаться. Его лицо стало каменным.
— Брось, поручик. Не геройствуй. Ты проиграл. Она сама не пойдет к тебе. Спроси ее.
Все посмотрели на Аксинью-Ольгу. Она вырвала руку из захвата Кошевого и выпрямилась. Глаза ее горели.
— Уезжайте, папа… Пожалуйста… Вы ничего не понимаете. Вы – прошлое. А мы строим новое. Я не хочу вас видеть.
Белецкий ахнул, будто получил удар в грудь. Он отшатнулся. И в этот миг Кошевой резко свистнул.
Из-за холма, справа и слева, поднялись еще человек десять всадников с винтовками наперевес. Они окружали их полукольцом. Ловушка захлопнулась.
— Ну что, Каргин? — крикнул Кошевой через плечо. — Определился? Или еще подумаешь?
Григорий окинул взглядом поле. Десять стволов против его одной шашки. Белецкий, уничтоженный, почти без сознания. Аксинья, смотрящая на него чужими, враждебными глазами.
Он медленно поднял руки вверх. Шашка с глухим стуком упала в снег.
Страницы 21-25
Их повели по степи, к хутору. Белецкого – пешком, с руками, скрученными за спиной. Григория – на его же коне, но с винтовкой красноармейца, упиравшейся в спину.
Аксинья-Ольга ехала в телеге рядом с Кошевым. Она не смотрела ни на отца, ни на Григория. Сидела прямо и гордо, но Григорий видел, как дрожат ее пальцы, сжимая край телеги.
Кошевой был настроен победно.
— Вот так-то, господа хорошие, — говорил он, обращаясь то к Белецкому, то к Григорию. — Все просто оказывается. Ищешь одну бабу, а находишь другую. Ищешь правду, а находишь винтовку. Революция все расставляет по своим местам.
Белецкий молчал, уставившись в снег под ногами. Казалось, из него вынули душу.
— Зачем ты это сделал, Мишка? — хрипло спросил Григорий. — При чем тут она?
— При том, Гришка, что все связано, — философски заметил Кошевой. — Она – дочь врага. Но она перешла на сторону народа. Она – ценный кадр. А ты… ты просто заблудшая овца. Но и из шерсти овцы можно ткань сшить для пролетариата. Будем перевоспитывать.
Он усмехнулся. Григорию захотелось броситься на него, сжать его горло руками. Но он лишь стиснул зубы.
Въехали в хутор. На улице было пусто. Шторы во всех окнах были задёрнуты. Люди боялись выглянуть. Арестованных привели к зданию бывшего станичного правления, где теперь размещался ревком.
Внутри пахло махоркой, дешевым кожей и влажными шинелями. За столом сидел уставший на вид человек в очках и что-то писал. Увидев Кошевого, он поднял голову.
— Ну, Михаил, что привез?
— Две единицы, товарищ председатель, — отрапортовал Кошевой. — Белогвардейский офицер Белецкий, шпионил в наших тылах. И казак Каргин Григорий, пособник, укрывал врага.
Председатель вздохнул, снял очки, протер их.
— Документы?
— При себе не имели. Опознаны.
— Свидетельства?
— Я свидетельствую, — четко сказала Аксинья-Ольга, выходя вперед. — Этот человек, — она кивнула на Белецкого, — преследовал меня. Он мой отец, но он враг народа. А этот, — она не глядя указала на Григория, — помогал ему.
Председатель посмотрел на нее, потом на арестованных, снова вздохнул.
— Ладно. В подвал. Разберемся утром.
Их толкнули в темную, вонючую каморку без окон, где уже сидело несколько испуганных на вид мужиков. Дверь захлопнулась, ключ повернулся в замке.
В кромешной тьме Григорий опустился на грязный пол. Рядом тяжело рухнул Белецкий.
— Простите меня, Григорий Пантелеевич, — прошептал он в темноте. — Я вас погубил.
— Не вы, — мрачно ответил Григорий. — Она. Или он. Или все вместе.
Он закурил в темноте, затянулся. Свет от конца папиросы выхватил из мрака осунувшееся, потерянное лицо Белецкого.
— Это не она, — вдруг сказал поручик. — Та никогда бы так не сказала. Не посмотрела бы так. Это… кукла. Подобие. Его творение.
— Чье? Кошевого?
— Нет. Того, что больше. Рока. Он надел на нее маску моей дочери, чтобы добить меня. Он всегда так делает.
Григорий молча курил. Он думал об Аксинье. О ее глазах, полных ненависти и страха. Это была она. И это была не она. Так же, как и он сам был и не был тем Гришкой Каргиным, что скакал когда-то по степи, не думая ни о каких правдах.
Вдруг снаружи послышались крики, топот, несколько выстрелов. Потом – нарастающий гул голосов. Кто-то из сидевших в подвале вскочил, прильнул к щели в двери.
— Бунт! — прошептал он истерически. — Мужики бунтуют! Астахова помнят! За Каргиных заступаются!
Сердце Григория заколотилось. Он вскочил на ноги, прислушиваясь. Гул действительно нарастал. Слышался лязг железа, крики «Бей комиссаров!», знакомые голоса хуторян.
Вдруг по двери грохнули несколько раз прикладом.
— Каргин! Ты там?
— Я! — крикнул Григорий.
— Живой? Отойди от двери!
Раздался оглушительный выстрел. Замок с треском отлетел. Дверь распахнулась, и в проеме, с дымящимся обрезом в руках, стоял… Петро. Лицо его было черным от копоти и ярости.
— Выходи, брат! Пока не поздно! Весь хутор поднялся! Кошевого с его шайкой в ревкоме заблокировали!
Григорий выскочил из подвала, таща за собой обессилевшего Белецкого. Коридор был полон вооруженных чем попало казаков. Увидев Григория, они радостно зашумели:
— Жив! Наш Гришка жив!
Петро схватил брата за плечо.
— Коней за углом. Домой, к отцу, быстро! Мы тут сами разберемся.
— А она? — вдруг спросил Григорий, хватая Петра за рукав. — Аксинья?
— Какая Аксинья? — не понял Петро. — Она вроде с ними, в ревкоме…
В этот миг из-за угла коридора выскочила она. Растрепанная, без шапки, с расширенными от ужаса глазами. Увидев Григория, она замерла.
— Гриша… — прошептала она. — Они меня… они силой… он заставил…
И в ее глазах он снова увидел ту самую Аксинью – испуганную, любящую, живую. Маска спала.
Но времени не было. Из глубины здания уже бежали красноармейцы, строча из винтовок вдоль коридора.
— Беги! — крикнул Петро, отталкивая Григория к выходу и разворачивая свой обрез.
Григорий, не помня себя, схватил Аксинью за руку и потащил за собой. Белецкий бежал рядом, спотыкаясь.
Они вывалились на улицу, где уже вовсю шел бой. Казаки, прячась за углами, перестреливались с засевшими в ревкоме. Где-то горел сеновал, и отблески пламя танцевали на снегу.
У забора их ждали кони. Григорий втолкнул Аксинью на седло, вскочил сам. Белецкий кое-как удержался на лошади Петра.
— Держись за меня! — крикнул Григорий Аксинье и вонзил шпоры в бока Казбека.
Они понеслись прочь из хутора, в темноту, в степь, под свист пуль, которые провожали их в последний путь. А сзади оставался горящий хутор, крики, выстрелы и брат, который кричал им вдогонку что-то, что тонуло в грохоте боя.
Они скакали, не разбирая дороги, унося с собой боль, предательство, любовь и надежду. А над всем миром по-прежнему висело небо цвета кровяной жижи, холодное и равнодушное к их маленьким человеческим драмам.
Подпишитесь на канал! Или хотя бы оставьте комментарий!