Воспоминания Василия Васильевича Самойлова
Я никогда не имел особенного влечения к сцене, хотя отец мой (Василий Михайлович Самойлов) принадлежал к театру и был известный певец. На сцену я попал почти случайно.
Случилось раз, что Император Николай Павлович, встретившись с отцом моим, спросил, отчего он ни одного из своих сыновей не определит на сцену.
- Разве ни один из них не наследовал твоего таланта? - спросил Государь.
- Таланты есть, - отвечал отец, - но все сыновья мои на службе и каждый из них обязан 10 лет отслужить за свое образование, которое получил от покойного Императора Александра Павловича.
- А если таланты есть, - возразил государь, - давай их к нам на сцену; офицеров всегда сделать можно, а артистов нет.
Покойный отец, говоря с уверенностью о талантах своих детей, имел основание потому, что сам видел их на сцене.
Я и два брата мои получили образование в Горном корпусе. В 1820-х годах Горный корпус был образцовым заведением. Воспитанники оканчивали курс "на правах университета" и кроме наук там, в особенности старались развивать любовь к изящным искусствам. Там преподавали живопись, музыку, пение, фехтование, танцы. В Горном корпусе был свой оркестр, свои певчие, свой театр, и ученики постоянно, перед многочисленным обществом, являлись на сцену пробовать свои силы.
Отец же мой, как знаменитый певец и актер, почти всегда приглашался присутствовать при подобных представлениях и здесь-то он имел возможность самому увидеть дарование своих детей.
Я же, бывши в корпусе, постоянно отказывался играть на сцене: я был недурен собою и, к несчастью, на мою долю доставались роли молодых девушек, что принять на себя я считал обидным для своего самолюбия, так что отцу моему ни разу не пришлось меня видеть на сцене.
Но у меня был хороший голос - тенор, и отец не раз говаривал, что "жаль, что такой голос пропадает без всякой пользы для сцены". Вероятно, и теперь эта мысль была причиною, что выбор отца пал на меня.
В то время я был офицером и приехал в отцу в отпуск в Петербург.
Тогда он мне рассказал свой разговор с Императором Николаем Павловичем и объявил о своем желании; хотя оно и не совсем совпадало с моим, но я не хотел идти против отца и мой дебют был назначен в опере Мегюля (Этьен) "Иосиф Прекрасный" в роли Иосифа. Проходил со мною партию "Далёко", отец знаменитой певицы Шоберлехнер (Софья Филипповна).
До дебюта моего меня никто не слыхал.
Раз только случилось, что актер М. С. Щепкин, приехав из Москвы в Петербург, посетил моего отца. Отец рассказал ему о своем намерении "отдать меня на сцену" и предложил ему послушать мой голос. Хотя отец был почти уверен в моем успехе, но невольно в отцовском сердце пробуждалось некоторое сомнение и боязнь за сына, тем более, что поприще, на которое я приготавливался вступить, было мне указано почти одним отцом; невольный страх подвергнуть меня неудаче тревожил его и ему как бы хотелось от другого услышать подтверждение, что он не ошибается в своем решении.
Итак, по приказанию отца, я пропел арию из "Иосифа". Насколько мое пение было хорошо и удачно я сам судить не мог от сильного волнения, но, по окончании арии я, заметил, что отец остался доволен мною, а на глазах Щепкина виднелись слезы.
- Ты, пожалуйста, не торопись увлекаться твоим первым успехом, - поспешил сказать мне отец, - во-первых, Михаил Семенович очень снисходителен, а во-вторых, уж чересчур чувствителен; он от всего плачет, - видно уж у него глаза "на мокром месте".
Вскоре день моего первого дебюта был назначен; но я приготавливался к нему без особенного волнения. Меня никто не учил сценариуму. На репетициях, отец, видя во мне задатки сценического дарования, не хотел мне давать своих советов, чтобы не сбивать меня и не мешать развитию таланта, зная по опыту, что "часто даваемые советы не прививаются и не усваиваются", и по этой самой причине, "своя манера выражать" утрачивается и бывает так, что "на сцене актер все время в замешательстве", припоминая чему его учили и, боясь, не забыл ли он чего.
Наконец, настал день моего дебюта; это было 5 октября 1834 года. Я приехал в Большой театр вместе с отцом, который исполнял в опере "Иосиф Прекрасный" роль Семиона.
Когда я оделся и вышел за кулисы, случайно мне вздумалось посмотреть сквозь занавес на публику. Зала была полна народом; я увидел множество моих товарищей по Горному корпусу, которые пришли на меня посмотреть. Сердце мое в первый раз вздрогнуло и мучительно сжалось каким-то страхом; я, как будто, только что сейчас понял, что "дебютировать буду я, а не кто-то другой".
Голова у меня закружилась от множества мыслей, одна другой грознее и одна другой неутешительнее; неизвестность как все кончится, неуверенность в себе, боязнь явиться перед такой многочисленной публикой, в особенности какой-то "ложный стыд показаться смешным товарищами знакомым", мысль "о полной неудаче и о том, что через какой-нибудь час уже поздно будет возвращаться с той дороги, на которую я вступаю", - одним словом, я совсем оробел и растерялся.
Не понимая хорошенько, что я делаю, я бросился к отцу, которого застал уже совсем закостюмированного, и решительно объявил ему, что "играть я не буду и на сцену ни за что не выйду".
Отец испугался, начал меня урезонивать, а между тем увертюру уже сыграли и занавес поднялся.
Первый выход был мой. Отец понял, что никакие рассуждения в эту минуту на меня не подействуют и решился на отчаянное и последнее средство: он схватил меня за руку и насильно вытолкнул на сцену.
Мгновенно я был ослеплен светом рампы и множеством огней, и, в первую минуту, совсем ошеломлен такою неожиданностью, но почти в то же время мелькнуло у меня в голове неуловимое сознание, что уже "первый шаг сделан и что уже возврату нет". Сейчас же оркестр мне подал аккорд.
Почти ничего не видя перед собою, скрепя сердце и с какою-то отчаянною смелостью я начал петь. Я не смотрел ни на кого в зале, боясь встретиться со знакомым взором, и под конец арии, возбудив в себе какую-то поддельную смелость, я начал серьёзно входить в свою роль. Но это длилось недолго.
Пока я еще был один на сцене, я мог забыться и вообразить себе, что "я настоящий Иосиф, что я расхаживаю не по театральным подмосткам, а попираю ногами действительную землю египетскую, что я окружён роскошными растениями богатой природы, а не намалеванными кулисами, изображающими деревья"; одним словом, дав волю фантазии и увлечению, я бы еще долго мог воображать себя "неподдельным сподвижником царя египетского", если бы не явился на сцену новый актер, отличающийся, как нарочно, плохим и в особенности ненатуральным исполнением своих ролей.
Когда он выступил на сцену, по старой методе, с паузами после каждого шага, да замахал руками, да взвыл нечеловечьим голосом, - я точно свалился с небес в преисподнюю.
Увидел я, что я не Иосиф-прекрасный, а он, далеко не приверженец мой и что мы оба, в настоящее время, потешаем публику. Тут вся моя прежняя робость ко мне возвратилась еще с большею силою; я начал дрожать всем телом от волнения, так что все блестки моего роскошного костюма заходили на мне ходенем (sic) и выдали тем мое волнение и мой страх.
Весь первый и следующий за тем речитатив я пропел фальшиво.
Все же, мой первый дебют, был очень удачен. Повторение дебюта тоже.
После этих двух представлений, в которых я порядком поизмучился и поволновался, я сильно захворал и слег. В третий раз, я явился на сцену спустя уже порядочное время, в бенефисе отца, в опере "Сандрильона" ("Золушка"), в роли Рамира.
После этих двух ролей, меня приняли на сцену, на жалованье в 2,5 тысячи ассигнациями.
Если я, с первых же дней, пошел так сильно вперед и начал трудиться серьёзно, то обязан этим только тому, что был очень несчастлив на сцене.
Все притеснения, все гонения, какие только могли существовать, я все их перенес и испытал на себе. Имея характера сильный и твердый, я не упадал духом, а бывши самолюбив, не хотел оставаться последним по таланту; быть может, при других обстоятельствах и другой более счастливой обстановке, мое дарование и не так бы скоро развилось.
Во всяком случай, не дай Бог никому такою ценою подготавливать и покупать себе славу и благосостояние. Я до сих пор, вот уже слишком 30 лет (1865), с ужасом вспоминаю о том, что должен был переживать.
В то время директором театра был Александр Михайлович Гедеонов. Покровительствуя воспитанникам театрального училища, которого он был начальником, он притеснял всех тех, кто поступал не из школы; не я один подвергался его гонениям: Асенкова (Варвара Николаевна), Воробьева (Анна Яковлевна), обе сестры мои и многие другие не были счастливее меня; но меня он в особенности почтил своею ненавистью и кажется больше за то, что я, зная все его мерзости, считал лишним кланяться ему и показывать то уважение и почтение, которое не чувствовал.
Ну, и заплатил же мне за это достопочтеннейший Александр Михайлович!
Мне памятен в особенности один случай из моей жизни. Случился он, уже несколько лет спустя, после моего поступления на сцену.
В то время я уже перешёл из оперы в драматическую труппу, так как после неожиданной и несчастной смерти моего отца (здесь утонул во время шторма в Неве (ред.)) опера почти расстроилась; в Александринском же театре мой голос мог быть полезен в разных оперетках, который там ставились постоянно.
Я уже был женат и имел несколько человек детей. То жалованье, которое я получал (500 рублей на теперешние наши деньги (1865)), далеко не хватало на мою семью, даже на самое необходимое, и я должен был заниматься частною работою; более всего выручала меня живопись; я работал по заказу небольшие картины то масляной краской, то карандашом, и только благодаря этой способности к рисованию я мог кое-как существовать.
Я не роптал на то, что получал так мало от дирекции и очень хорошо понимал, что если мне есть возможность прибавить жалованья, то не иначе, как за несомненные мои заслуги и настолько блестящие, чтобы при всей своей несправедливости, Гедеонов не мог бы их не признать и отвергнуть. Для этого мне нужно было играть и иметь хорошие роли, которых мне не давали.
Итак, я решился отправиться лично переговорить с Гедеоновым.
Я просил его, прежде всего, прибавить мне содержание, указывая на невозможность существовать на такие ничтожные деньги; но получил ответ, что за те роли, которые я играю, плата весьма достаточна.
Тогда я просил давать мне самые трудные роли, чтобы я мог выказать свое дарование, а не роли вроде Гильденстерна в "Гамлете", которые только одни выпадали на мою долю. Гедеонов отвечал мне на это, что тех ролей, которые я получаю, совершенно достаточно для моего дарования.
Тогда я предложил Гедеонову следующее: в то время была в большой моде драма "Материнское благословение"; я брался играть в этой пьесе поочерёдно: в первый вечерь роль "Пьеро", во второй "Отца", в третий "Жениха", и таким образом переиграть их всех и если я, хоть в одной из ролей буду хуже тех, кто играл до меня, то подвергаю себя штрафу, какому ему угодно будет назначить; наконец, я сказал ему, что "готов служить даром целый год, как мне это не будет тяжело с такою большою семьей, как моя, но только с тем, чтобы он дал мне две или три хороших роли в сезон".
На последнее, Гедеонов, наконец, удостоил согласиться.
Я с жаром принялся за свою частную работу; не отдыхал ни днем, ни ночью, чтобы наверстать 500 рублей жалованья, от которых я отказался. Меня поддерживала мысль, что скоро, наконец, окончатся мои бедствия, и дорогое, святое для меня искусство будет одним моим занятием. Но время уходило, а ролей кроме самых ничтожных, почти выходных, мне не присылали. Я выбивался из сил, но все еще надеялся. Наконец сезон окончился.
Я бросился к Гедеонову и, вот какой ответ мне довелось услышать из его превосходительных уст: - Ролей я вам не присылал, считая это лишним, а жалованья вашего вы не получите, так как, не сами ли вы, вызвались служить даром.
Увы, все пошло прахом, - все мои заветные мечты и надежды рухнулись. Я увидел на дороге, по которой мне надо было идти, не только тернии и камни, но целые скалы, которых у меня сил не было свернуть. Меня взяло отчаянье; натура моя не выдержала и я захворал. У меня разлилась желчь. Я был в опасности, но молодость взяла свое; я поправился, и когда встал с постели, то, как будто опять новым человеком, и духом кажется сильнее прежнего.
Я был возмущен до корня волос такою наглою несправедливостью и таким произволом. Я приготавливался ко всему; решился бороться, пока будут силы, но ни разу не подумал сложить свое оружие, хоть и сознавал свое бессилие.
Я начал выжидать с терпением, но чего именно? И сам не знаю; какого-нибудь счастливого случая. Да, во всяком другом, в ком было бы менее энергии и силы воли, чем во мне, Гедеонов забил бы не только всякое дарование, но даже сознание своего собственного человеческого достоинства; он обращался с артистами, которые впадали у него в немилость, с убийственным, уничтожающим презрением и жестокостью.
Он еле удостаивал "их считать людьми, а не гадами", и многие несчастные должны были терпеть подобное обхождение; восстать против него было немыслимо без потери своей должности; а не всякий мог так, как я, зарабатывать хлеб для своей семьи другим способом.
На меня же все его несправедливости действовали совершенно наоборот, и там, где всякий другой упал бы духом, я же напротив ожесточался и крепнул в намерении, хоть когда-нибудь, достигнуть своей цели.
Итак, я выжидал, долго выжидал, слишком десять лет и наконец, таки выждал удобного случая.
Был назначен бенефис Куликова (Николай Иванович), режиссера нашей труппы, тоже одного из самых жестоких моих гонителей. Должна была идти драма Ефимовича (Кондратий Дмитриевич) "Музыкант и Княгиня"; главная роль в пьесе музыканта была назначена Мартынову (Александр Евстафьевич).
Роль отличная, это было в начале сезона в апреле, бенефис был уже назначен, отложить его было невозможно, а между тем Мартынов еще не возвращался из отпуска, да и многих других артистов не было налицо.
Кроме меня, не кому было играть этой роли; все же Куликов противился, и только благодаря настоятельному требованию автора, она мне была прислана. Наконец-то настал день, так долго мною ожидаемый. Мне бросил его случай, один слепой случай, я это знал, и мне надо было воспользоваться им во что бы то ни стало, иначе я рисковал бы еще лет десять прождать другого такого удобного случая.
Я не хочу хвалить себя, но, кажется, никогда я не играл так удачно, как в этот вечер.
На мое счастье государь Император Николай Павлович посетил в этот день Александринский театр, и попал именно на ту пьесу, в которой я участвовал. Моя игра понравилась Государю и, когда он вышел из ложи своей на сцену, он велел позвать меня.
- Спасибо, Самойлов, - сказал он, - только смотри, - прибавил он полушутя, - твоею игрою ты заставил плакать меня, а я тебе этого даром не прощу.
Я ничего не мог ответить Государю. У меня сердце переполнилось радостью и благодарностью; одним своим словом он вознаграждал меня за 10 лет страдания и терпения. Бывают минуты в жизни, когда человек от счастья задыхается, я пережил такую минуту.
Как только Государь снова вошел в свою ложу, Гедеонов, бледный от злобы и гнева подошел ко мне, или, лучше сказать, с шумом пробежал мимо меня и мимоходом бросил мне "поздравление с подарком", который сейчас Государь велел ему мне выдать из своего кабинета. Боже.
У меня сил не хватало быть счастливым! Мне подарок?! Мне вознаграждение!? Мне, всегда и постоянно забитому?! Я торжествовал.
Это был мой первый Георгиевский крест.
Окончание следует