Найти в Дзене
ivanegoroww

Сергей Довлатов. "Заповедник". Отрывок из повести.

В тот день я напился. Приобрел бутылку «Московской» и выпил ее один. Мишу звать не хотелось. Разговоры с Михал Иванычем требовали чересчур больших усилий. Они напоминали мои университетские беседы с профессором Лихачевым. Только с Лихачевым я пытался выглядеть как можно умнее. А с этим наоборот — как можно доступнее и проще. Например, Михал Иваныч спрашивал: — Ты знаешь, для чего евреям шишки обрезают? Чтобы калган работал лучше... И я миролюбиво соглашался: — Вообще-то, да... Пожалуй, так оно и есть... Короче, зашел я в лесок около бани. Сел, прислонившись к березе. И выпил бутылку «Московской», не закусывая. Только курил одну сигарету за другой и жевал рябиновые ягоды... Мир изменился к лучшему не сразу. Поначалу меня тревожили комары. Какая-то липкая дрянь заползала в штанину. Да и трава казалась сыроватой. Потом все изменилось. Лес расступился, окружил меня и принял в свои душные недра. Я стал на время частью мировой гармонии. Горечь рябины казалась неотделимой от влажного запаха т

В тот день я напился. Приобрел бутылку «Московской» и выпил ее один.

Мишу звать не хотелось. Разговоры с Михал Иванычем требовали чересчур больших усилий. Они напоминали мои университетские беседы с профессором Лихачевым. Только с Лихачевым я пытался выглядеть как можно умнее. А с этим наоборот — как можно доступнее и проще.

Например, Михал Иваныч спрашивал:

— Ты знаешь, для чего евреям шишки обрезают? Чтобы калган работал лучше...

И я миролюбиво соглашался:

— Вообще-то, да... Пожалуй, так оно и есть...

Короче, зашел я в лесок около бани. Сел, прислонившись к березе. И выпил бутылку «Московской», не закусывая. Только курил одну сигарету за другой и жевал рябиновые ягоды...

Мир изменился к лучшему не сразу. Поначалу меня тревожили комары. Какая-то липкая дрянь заползала в штанину. Да и трава казалась сыроватой.

Потом все изменилось. Лес расступился, окружил меня и принял в свои душные недра. Я стал на время частью мировой гармонии. Горечь рябины казалась неотделимой от влажного запаха травы. Листья над головой чуть вибрировали от комариного звона. Как на телеэкране, проплывали облака. И даже паутина выглядела украшением...

Я готов был заплакать, хотя все еще понимал, что это действует алкоголь. Видно, гармония таилась на дне бутылки...

Я твердил себе:

— У Пушкина тоже были долги и неважные отношения с государством. Да и с женой приключилась беда. Не говоря о тяжелом характере...

И ничего. Открыли заповедник. Экскурсоводов — сорок человек. И все безумно любят Пушкина...

Спрашивается, где вы были раньше?.. И кого вы дружно презираете теперь?..

Ответа на мои вопросы я так и не дождался. Я уснул...

А когда проснулся, было около восьми. Сучья и ветки чернели на фоне бледных, пепельно-серых облаков... Насекомые ожили... Паутина коснулась лица...

Я встал, чувствуя тяжесть намокшей одежды.

Спички отсырели. Деньги тоже. А главное — их оставалось мало, шесть рублей. Мысль о водке надвигалась как туча...

Идти через турбазу я не хотел. Там в эти часы слонялись методисты и экскурсоводы. Каждый из них мог затеять профессиональный разговор о директоре лицея — Егоре Антоновиче Энгельгардте.

Мне пришлось обогнуть турбазу и выбираться на дорогу лесом.

Идти через монастырский двор я тоже побоялся. Сама атмосфера монастыря невыносима для похмельного человека.

Так что и под гору я спустился лесной дорогой. Вернее, обрывистой тропкой.

Полегче мне стало лишь у крыльца ресторана «Витязь». На фоне местных алкашей я выглядел педантом.

Дверь была распахнута и подперта силикатным кирпичом. В прихожей у зеркала красовалась нелепая деревянная фигура — творение отставного майора Гольдштейна. На медной табличке было указано: Гольдштейн Абрам Саулович. И далее в кавычках: «Россиянин».

Фигура россиянина напоминала одновременно Мефистофеля и Бабу-ягу. Деревянный шлем был выкрашен серебристой гуашью.

У буфетной стойки толпилось человек восемь. На прилавок беззвучно опускались мятые рубли. Мелочь звонко падала в блюдечко с отбитым краем.

Две-три компании расположились в зале у стены. Там возбужденно жестикулировали, кашляли и смеялись. Это были рабочие турбазы, санитары психбольницы и конюхи леспромхоза.

По отдельности выпивала местная интеллигенция — киномеханик, реставратор, затейник. Лицом к стене расположился незнакомый парень в зеленой бобочке и отечественных джинсах. Рыжеватые кудри его лежали на плечах.

Подошла моя очередь у стойки. Я ощущал знакомую похмельную дрожь. Под намокшей курткой билась измученная сирая душа...

Шесть рублей нужно было использовать оптимально. Растянуть их на длительный срок.

Я взял бутылку портвейна и две шоколадные конфеты. Все это можно было повторить трижды. Еще и на сигареты оставалось копеек двадцать.

Я сел к окну. Теперь уже можно было не спешить.

За окном двое цыган выгружали из машины ящики с хлебом. Устремился в гору почтальон на своем мопеде. Бездомные собаки катались в пыли.

Я приступил к делу. В положительном смысле отметил — руки не трясутся. Уже хорошо...

Портвейн распространялся доброй вестью, окрашивая мир тонами нежности и снисхождения.

Впереди у меня — развод, долги, литературный крах... Но есть вот эти загадочные цыгане с хлебом... Две темнолицые старухи возле поликлиники... Сыроватый остывающий денек... Вино, свободная минута, родина...

Сквозь общий гул неожиданно донеслось:

— Говорит Москва! Говорит Москва! Вы слушаете «Пионерскую зорьку»... У микрофона — волосатый человек Евстихеев... Его слова звучат достойной отповедью ястребам из Пентагона...

Я огляделся. Таинственные речи исходили от молодца в зеленой бобочке. Тот по-прежнему сидел не оборачиваясь. Даже сзади было видно, какой он пьяный. Его увитый локонами затылок выражал какое-то агрессивное нетерпение. Он почти кричал:

— А я говорю — нет!.. Нет — говорю я зарвавшимся империалистическим хищникам! Нет — вторят мне труженики уральского целлюлозно-бумажного комбината... Нет в жизни счастья, дорогие радиослушатели! Это говорю вам я — единственный уцелевший панфиловец... И то же самое говорил Заратустра...

Окружающие начали прислушиваться. Впрочем, без особого интереса.

Парень возвысил голос:

— Чего уставились, жлобы?! Хотите лицезреть, как умирает гвардии рядовой Майкопского артиллерийского полка — виконт де Бражелон?! Извольте, я предоставлю вам этот шанс... Товарищ Раппопорт, введите арестованного!..

Окружающие реагировали спокойно. Хотя «жлобы» явно относилось к ним.

Кто-то из угла вяло произнес:

— Валера накушавши...

Валера живо откликнулся:

— Право на отдых гарантировано Конституцией... Как в лучших домах Парижа и Брюсселя... Так зачем же превращать науку в служанку богословия?!. Будьте на уровне предначертаний Двадцатого съезда!.. Слушайте «Пионерскую зорьку»... Текст читает Гмыря...

— Кто? — переспросили из угла.

— Барон Клейнмихель, душечка!..

Еще при беглом взгляде на молодца я испытал заметное чувство тревоги. Стоило мне к нему присмотреться, и это чувство усилилось.

Длинноволосый, нелепый и тощий, он производил впечатление шизофреника-симулянта. Причем одержимого единственной целью — как можно скорее добиться разоблачения.

Он мог сойти за душевнобольного, если бы не торжествующая улыбка и не выражение привычного каждодневного шутовства. Какая-то хитроватая сметливая наглость звучала в его безумных монологах. В этой тошнотворной смеси из газетных шапок, лозунгов, неведомых цитат...

Все это напоминало испорченный громкоговоритель. Молодец высказывался резко, отрывисто, с болезненным пафосом и каким-то драматическим напором...

Он был пьян, но и в этом чувствовалась какая-то хитрость...

Я не заметил, как он подошел. Только что сидел не оборачиваясь. И вдруг заглядывает мне через плечо:

— Будем знакомы — Валерий Марков!.. Злостный нарушитель общественного покоя...

— А, — говорю, — слышал.

— Пребывал в местах не столь отдаленных. Диагноз — хронический алкоголизм!..

Я гостеприимно наклонил бутылку. В руках у него чудом появился стакан.

— Премного благодарен, — сказал он. — Надеюсь, все это куплено ценой моральной деградации?

— Перестань, — сказал я, — лучше выпьем.

В ответ прозвучало:

— Благодарю и примыкаю, как Шепилов...

Мы допили вино.

— Бальзам на раны, — высказался Марков.

— Есть, — говорю, — рубля четыре. Дальнейшая перспектива в тумане...

— Деньги не проблема! — выкрикнул мой собутыльник.

Он вскочил и метнулся к покинутому столу. Возвратился с измятым черным пакетом для фотобумаги. Высыпал из него кучу денег. Подмигнул и говорит:

— Не счесть алмазов в каменных пещерах!..

И далее, с неожиданной застенчивостью в голосе:

— Карманы оттопыриваются — некрасиво...

Марков погладил свои обтянутые джинсами бедра. Ноги его были обуты в лакированные концертные туфельки.

Ну и тип, думаю.

Тут он начал делиться своими проблемами:

— Зарабатываю много... Выйду после запоя, и сразу — капусты навалом... Каждая фотка — рубль... За утро — три червонца... К вечеру — сотня... И никакого финансового контроля... Что остается делать?.. Пить... Возникает курская магнитная аномалия. День работаешь, неделю пьешь... Другим водяра — праздник. А для меня — суровые трудовые будни... То вытрезвитель, то милиция — сплошное диссидентство... Жена, конечно, недовольна. Давай, говорит, корову заведем... Или ребенка... С условием, что ты не будешь пить. Но я пока воздерживаюсь. В смысле — пью...

Марков запихивал деньги обратно в пакет. Две-три бумажки упали на пол. Нагнуться он поленился. Своим аристократизмом паренек напоминал Михал Иваныча.

Мы подошли к стойке, взяли бутылку «Агдама». Я хотел заплатить. Мой спутник возвысил голос:

— Руки прочь от социалистической Кубы!

И гордо бросил на прилавок три рубля...

Поразительно устроен российский алкаш. Имея деньги — предпочитает отраву за рубль сорок. Сдачу не берет... Да я и сам такой...

Мы вернулись к окну. Народу в ресторане заметно прибавилось. Кто-то даже заиграл на гармошке.

— Узнаю тебя, Русь! — воскликнул Марков и чуть потише добавил: — Ненавижу... Ненавижу это псковское жлобье!.. Пардон, сначала выпьем.

Мы выпили. Становилось шумно. Гармошка издавала пронзительные звуки.

Мой новый знакомый возбужденно кричал:

— Взгляни на это прогрессивное человечество! На эти тупые рожи! На эти тени забытых предков!.. Живу здесь, как луч света в темном царстве... Эх, поработила бы нас американская военщина! Может, зажили бы как люди, типа чехов...

Он хлопнул ладонью по столу:

— Свободы желаю! Желаю абстракционизма с додекакофонией!.. Вот я тебе скажу...

Он наклонился и хрипло зашептал:

— Скажу как другу... У меня была идея — рвануть отсюдова куда попало. Хоть в Южную Родезию. Лишь бы подальше от нашей деревни... Но как?! Граница на замке! С утра до ночи под охраной Карацупы... Моряком пойти в загранку — сельсовет не отпустит... На интуристке жениться? На какой-либо древнегреческой бляди? Где ее возьмешь?.. Один тут говорил — евреев выпускают. Я говорю супруге: «Верка, это же мыс доброй надежды...»

А супруга у меня простая, из народа. Издевается. «Ты посмотри, — говорит, — на свою штрафную харю... Таких и в кино пускают неохотно. А он чего надумал — в Израиль!..»

Но я с одним тут посоветовался. Рекомендует на еврейке временно жениться. Это уже проще. Интуристов мало, а еврейки все же попадаются. На турбазе есть одна. Зовут — Натэлла. Вроде бы еврейка, только поддает...

Марков закурил, ломая спички. Я начал пьянеть. «Агдам» бродил по моим кровеносным сосудам. Крики сливались в мерный нарастающий гул.

Собутыльник мой был не пьянее, чем раньше. А безумия в нем даже поубавилось.

Мы раза два ходили за вином. Однажды какие-то люди заняли наши места. Но Марков поднял крик, и те ушли.

Вслед им раздавалось:

— Руки прочь от Вьетнама и Камбоджи! Граница на замке! Карацупа не дремлет! Исключение — для лиц еврейской национальности...

Наш стол был засыпан конфетными обертками. Пепел мы стряхивали в грязное блюдце.

Марков продолжал:

— Раньше я думал в Турцию на байдарке податься. Даже атлас купил. Но ведь потопят, гады... Так что это — в прошлом. Как говорится, былое и думы... Теперь я больше на евреев рассчитываю... Как-то выпили мы с Натэллой у реки. Я говорю — давай с тобой жениться. Она говорит — ты дикий, страшный. В тебе, говорит, бушует чернозем... А в здешних краях, между прочим, о черноземе и не слыхали... Но я молчу. И даже поприжал ее немного. Она кричит — пусти! Тут видно... А я говорю — так жили наши предки-славяне... Короче, не получилось... Может, надо было по-хорошему? Вы, мол, лицо еврейской национальности. Так посодействуйте русскому диссиденту насчет Израиля...

Марков опять достал свой черный пакет. Мне так и не удалось потратить четыре рубля...

Теперь мы говорили, перебивая друг друга. Я рассказывал о своих несчастьях. Как это ни позорно, рассуждал о литературе.

Марков обращался в пространство:

— Шапки долой, господа! Перед вами — гений!..

Вентиляторы гоняли по залу клубы табачного дыма. В пьяных голосах тонули звуки автомата «Меломан». Леспромхозовские деятели разожгли костер на фаянсовом блюде. Под столами бродили собаки...

Все расплывалось у меня перед глазами. Из того, что говорил Марков, долетали лишь отдельные слова:

— Вперед, на Запад!.. Танки идут ромбом!.. Дорогу осилит идущий!..

Затем ко мне приблизился нетрезвый тип с гармошкой. Меха ее интимно розовели. По щекам гармониста катились слезы. Он спросил:

— Зачем у меня шесть рублей с аванса вычли?! Зачем по билютню не дали отгулять?!.

— Выпей, Тарасыч, — подвинул ему бутылку Марков, — выпей и не расстраивайся. Шесть рублей — не деньги...

— Не деньги? — вдруг рассердился гармонист. — Люди пашут, а ему — не деньги! Да я вот этими трудовыми руками шесть лет отбухал ни за что... Девяносто вторая без применения технических средств...

Марков в ответ задушевно пропел:

— Не плачь, девчонка! Пройдут дожди...

Через секунду их уже растаскивали двое леспромхозовских конюхов. Гармошка с чудовищным ревом обрушилась на пол.

Я хотел встать и не мог.

Затем из-под меня вылетела дюралевая табуретка. Падая, я оборвал тяжелую, коричневого цвета штору.

Встать не удавалось. Хотя Маркова, кажется, били. Я слышал его трагические вопли:

— Отпустите, псы! Финита ля комедия!..

Не то чтобы меня выбросили из ресторана. Я выполз сам, окутанный драпировочной тканью. Затем ударился лбом о косяк, и все померкло...

Очнулся я в незнакомом помещении. Было уже светло. Тикали ходики с подвязанным вместо гири зубилом.

Укрыт я был все той же коричневой шторой. Рядом на полу обнаружился Марков. Видно, уступил мне свою постель.

Болела голова. На лбу ощущалась глубокая ссадина.

От кисловатого запаха деревенского жилища слегка мутило.

Я застонал. Марков приподнялся.

— Ты жив? — спросил он.

— Да вроде бы. А ты?

— Состояние — иду на грозу!.. Ты сколько весишь?

— Не знаю. А что?

— Еле тебя дотащил...

Приоткрылась дверь, вошла женщина с глиняной миской.

— Вера, — крикнул Марков, — дай опохмелиться! Я же знаю — у тебя есть. Так зачем это хождение по мукам? Дай сразу! Минуя промежуточную эпоху развитого социализма...

— Попейте молока, — сказала Вера.

Я с достоинством поздоровался. Марков вздохнул:

— Угораздило же меня родиться в этой таежной глуши...

Вера оказалась бледной, измученной женщиной с тяжелыми руками. Сварливой, как все без исключения жены алкоголиков.

На лице ее запечатлелось выражение глубокой и окончательной скорби.

Я чувствовал себя неловко еще и потому, что занял хозяйскую кровать. К тому же отсутствовали брюки. А куртка была на месте...

— Извините, — говорю, — за беспокойство.

— Ничего, — сказала Вера, — мы привыкшие...

Это было типично деревенское жилье. На стенах пестрели репродукции из «Огонька». В углу притаился телевизор с мутной линзой. Стол был накрыт выцветшей голубоватой клеенкой. Над моим изголовьем висел портрет Юлиуса Фучика. Между стульями прогуливалась кошка. Двигалась она беззвучно, как в мультипликационном фильме...

— А где мои брюки? — спрашиваю.

— Вера тебя раздевала, — откликнулся Марков, — спроси у нее.

— Я брюки сняла, — объяснила Вера, — а жакет — постеснялась...

Осмыслить ее заявление у меня не хватило сил.

— Логично, — высказался Марков.

— Они в сенях, я принесу...

— Ты лучше принеси опохмелиться!..

Марков слегка возвысил голос. Апломб и самоунижение постоянно в нем чередовались. Он говорил:

— Надо же русскому диссиденту опохмелиться, как по-твоему?!. Академик Сахаров тебя за это не похвалит...

И через минуту:

— Вера, дай одеколону! Дай хотя бы одеколону со знаком качества...

Вера принесла брюки. Я оделся. Натянул ботинки, вытряхнув сосновые иглы. С отвращением закурил...

Утренняя горечь заслоняла вчерашний позор.

Марков чувствовал себя прекрасно. Стонал он, как мне показалось, для виду.

Я спросил:

— А где пакет с деньгами?

— Тсс... На чердаке, — ответил Марков и громко добавил: — Пошли! Не стоит ждать милостей от природы. Взять их — наша задача!..

Я сказал:

— Вера, извините, что так получилось. Надеюсь, мы еще увидимся... в другой обстановке...

— Ты куда? — спросила Вера. — Опять?!. Вы уж присмотрите за моим буратиной.

Я кривовато улыбнулся в том смысле, что педагог из меня — плохой...

В тот день мы обошли четыре шалмана. Возвратили с извинениями коричневую штору. Пили на лодочной станции, в будке киномеханика и за оградой монастыря.

Марков опорожнил шестую бутылку и сказал:

— Есть мнение — воздвигнуть тут скромный обелиск!

И поставил бутылку на холмик...

Несколько раз мы теряли пакет с деньгами. Обнимались со вчерашним гармонистом. Были замечены всеми ответственными работниками турбазы. Как утверждает Натэлла, выдавали себя за Пушкина и Баратынского...

Даже Михал Иваныч предпочел быть от нас в стороне. Хотя мы его приглашали. Но он сказал:

— Я Валеру знаю. С ним поддашь — опохмеляться будешь в милиции.

Митрофанов и Потоцкий, к счастью, уехали на экскурсию в Болдино...

Заснули мы на чужом сеновале в Петровском. Наутро повторился весь этот кошмар. От нас шарахались даже леспромхозовские конюхи.

К тому же Марков ходил с фиолетовым абажуром на голове. А у меня был оторван левый рукав.

Логинов подошел к нам возле магазина и спрашивает:

— Как же это вы без рукава?

— Мне, — отвечаю, — стало жарко, и я его выбросил.

Хранитель монастыря задумался и перекрестил нас. А Марков говорит:

— Это вы напрасно... У нас теперь вместо Бога — ленинский центральный комитет. Хотя наступит и для этих блядей своя кровавая ежовщина...

Логинов смущенно перекрестился и быстро ушел.

А мы все шатались по заповеднику.

Домой я попал в конце недели. И сутки потом лежал не двигаясь. Михал Иваныч предлагал вина. Я молча отворачивался лицом к стене.