Я стояла у края рисунка, чувствуя, как линии въедаются в собственную кожу. Взгляд, устремлённый вверх, был не просто просьбой, он был последним диалогом с небом, в котором смешались вопрос и покорность. Терновый венец, плотно впившийся в лоб, казался и короной, и путами. Каждая игла — это память о слове, о предательстве, о холоде людских рук; каждая трещина на лице — карта пройденного пути. Его глаза не были пусты: в них мерцало то, что нельзя было назвать только надеждой. Там было знание о боли, так отчаянно личное, что оно становилось всеобщим. Его губы были едва сжаты, будто удерживали не просто муки, а слово, которое ещё не прозвучало. Может быть, это было прощение — не для тех, кто причинил вред, а для нас самих: прощение за страх, за слабость, за бессмысленные попытки контролировать всё до последней мелочи. Прощение, которое освобождает от ненужного горя, потому что горе, оставленное без ответа, разрастается, как тень на закате. Вокруг тянулись фигуры, еле заметные, как шёпот в