Часть 2
Когда муж сказал: “Женщины должны страдать” — и ушёл с моей лучшей подругой. Исповедь, что возвращает к жизни.
***
Ночь прошла тревожно. Я просыпалась от собственного крика — то ли голосом Наташки, то ли своего бывшего, да всё казалось, что кто-то держит за горло, только ослабнет — и снова сжимает. На рассвете в глазах выщипывало боль, внутри растекалась дрожь.
Казалось, самым ужасным будет утро. Но именно утром мне стало немножко лучше.
Я заварила себе кофе — терпко, крепко, в любимой чашке, которой не касались чужие руки. Открыла окно, и на кухню ворвался шум мокрого беззаботного города: дворники смахивали ночную пыль, бабушки выгуливали собак, двор, как всегда, пах хлебом и чем-то невысказанно домашним.
Я стояла, вдыхая этот почти забытый домашний уют, смотрела на полки с чашками и вдруг подумала: а ведь у меня теперь есть МОЁ утро. Не ради кого-то, не чтобы кому-то угодить. Просто моё — с моим кофе, с моим ветром, с моей чашкой.
Смешно, но именно эта мысль щёлкнула во мне что-то совершенно новое. Всё непривычное, неловкое, болезненное — оно ведь только потому что новое.
В этот миг запищал телефон. Я нехотя заглянула — Наташка.
«Извини… Просто хотела сказать, что если решишь — я готова приехать всё объяснить. Или никогда больше не появляться. Как скажешь. Люби себя. Наташа».
Странное послевкусие: то ли прощание, то ли крик о помощи. Но вместо ответа я просто закрыла чат. Больше не хотелось оправдываться, вытягивать из себя слова утешения — не себе, не ей.
До обеда я работала как заведённая. Сортировала старые письма, выкидывала бумажки и дневники, вынимала из ящиков вещи — вдруг вспомнила, сколько хлама держишь «про запас», на всякий случай, который никогда не настанет.
Вот письма в детстве — Наташка писала их аккуратным почерком:
«Дорогая, знай — мы будем подругами всегда!»
Вот фотографии: мы вдвоём, глупые, счастливые, обнимаемся после выпускного. Где теперь это навсегда? Куда растворилось тепло от её рук, куда делись наши щенячьи клятвы?
Я рассматривала фото, аккуратно проводила пальцем — по лицу, по волосам, вспоминала, как мы решали взрослые вопросы: «С кем поедем в лагерь? Кого взять за руку на дискотеке?»
В шкафу нашла старый шарф, связанный ею в институте — пропахло детством, чем-то сладким, безнадёжно ушедшим. Слезы снова подступили, но уже без боли — просто ностальгия. Прощание с собственной наивностью.
Часов в пять в дверь постучали. По привычке вздрогнула: вдруг снова кто-то из прошлого принесёт на пороге извинения, которым никто не верит?
На пороге стояла соседка Мария Ивановна — та самая, что каждое утро кормит голубей. Она держала в руках домашние пирожки и этот… заботливый, добрый взгляд.
— Соня, ты всё плачешь? А ну-ка, возьми пирожок! С вишней, твой любимый.
Мне бы смутиться, а я невольно расплылась в улыбке:
— Мария Ивановна, я в вашу возрастную группу только глазами заглядываю, но пирожки вы печёте как богиня.
— Вот и правильно, — рассмеялась она входя. — Не плачь, слёзы тебе не к лицу, а вишня — к новой жизни.
Посидели. Она рассказывала — как её муж ушёл к медсестре из шестой поликлиники, потом вернулся, с инсультом, как переживала измену, как каждый вечер накрывала на стол на ДВОИХ, даже если ужинала одна. И вдруг:
— Никогда не верь, что женщина создана для страданий. Это мужчин пугает, что женщина вдруг поймёт свою ценность. Вот и держат нас в обиде, чтобы не подняли голову: «Страдай, мол, женщина, — чтобы не забыла своего места».
Я до боли в груди поняла: чужая боль иногда лечит, как уксус к порезу — щиплет, но потом — легче.
Вдруг мне захотелось смеяться, кричать, петь, звонить — всему миру: «Слышите, я не для страданий рождена!» Но только тихо вздохнула.
— Спасибо вам, Мария Ивановна.
А она подмигнула:
— Запомни: для пирогов и боли самое вкусное получается, если заменить соль на сахар.
Ближе к вечеру я решила выйти — просто пройтись, заново почувствовать город без своих привязок. Шла, не разбирая дороги, трогала молодые листья, пересчитывала про себя фонари, смотрела на детские площадки, где мамы болтают и громко смеются.
Только теперь понимала— как много в жизни остаётся, если всё разрушить до основания.
Удивительно, но никто не обращал внимания — только я сама отмечала в прохожих: вот женщина усталая, улыбается ребёнку; вот парень влюблённый, за руку держит худую студентку, а сам оглядывает смену облаков; вот старик кормит голубей и шепчет сам себе.
Мир не остановился. Даже мои самые чёрные мысли ничем его не затронули — вроде бы глобальное, а вроде бы… только моё.
Я внезапно ощутила себя взрослой — не в паспорте, а в душе: пережитая боль не делает тебя слабее, только твёрже в важных местах.
А вечером изредка напрягался телефон. Не бывший, нет — он исчез, как будто его и не существовало. А вот Наташка писала ещё пару раз:
«Просто хотела узнать, как ты. Всё же больно. Ты была моей семьёй…»
И тут я поняла — да, мы были семьёй. Не любовники, не сестры по крови, но всё равно родня, которую выбрали сами. И расставание — это потеря такой же огромности, как развод. И даже больше.
Я долго думала: зачем же всё это было? Для чего прожиты годы дружбы — чтобы предательство стало последней точкой? Или чтобы я наконец-то увидела себя, настоящую?
Я долго не отвечала. Просто ложила телефон и снова возвращалась к жизни, себе, к своим делам, к тетрадям, к любимым фильмам, пересматривала их в новых смыслах — будто теперь была куда взрослее и откровеннее, чем когда-либо. Да и полюбила себя — впервые за много лет.
***
Наступил вечер. Из окна тянуло ароматом пыли, вечернего асфальта, сирени. И я крутила в руках Наташкин шарф — в детстве она говорила, что в каждом узоре спрятана отдельная жизнь.
И я подумала — а что, если действительно её простить? Или хотя бы перестать держать внутри это ядро обиды? Ведь всё, что мы дарим, возвращается — рано или поздно.
Я взяла телефон. Написала коротко:
«Не ищу виноватых. Желаю тебе счастья. Здесь — точка. Завтра будет новое утро. Я начну его с себя. И ты попробуй.»
Обернулась. Кошка у окна зевнула, потянулась, запрыгнула на подоконник. Жизнь — бывает упрямой, непредсказуемой, но всегда — упрямо красивой. Даже когда болит.
Вдруг мне стало хорошо. По-настоящему, взрослой радостью: прошла, пережила, вынесла, не сломалась. Пусть теперь именно я СКАЖУ:
«Женщина не должна страдать — женщина должна ЖИТЬ.»
***
Иногда кажется: все самые сильные решения принимаются не под бой курантов и не в праздничные дни, а вот так — ночью, между пустыми шкафами, наедине с чашкой остывшего кофе.
Я смотрела на отражение в окне — впервые за долгое время не искала там ни чужих глаз, ни ладоней, ни намёка на чью-то одобрительную улыбку. Я просто смотрела на себя. И вдруг подумала: я всё ещё живая. Я всё ещё цельная. Я всё ещё могу себе нравиться.
А самое удивительное — меня накрыло легкое облегчение. Как будто плеснули родниковой водой или смахнули пыль с души. Что-то состряпалось, дозрело, неожиданно собрало в пучок все разрозненные внутренние кусочки. Стало ясно: больше не нужно страдать только потому, что «так принято» или «так вышло».
Страдающая женщина — это, увы, часть культурного фольклора. Но ведь фольклор существует и другой — о мудрых, веселых, смелых, любящих!
Мария Ивановна оказалась права: чем больше сахара, тем мягче сердечная корка. Я испекла вечером яблочный пирог (сама!), и впервые захотелось пригласить к себе кого-то не для бесконечных исповедей и жалоб, а просто так.
Например, соседку с пятого этажа, Грушу Николаевну, для которой все мужчины давно — «суета сует», а женское счастье, по её словам, — это тепло, уют и чтобы варенья в подвале хватило до весны.
— Груша Николаевна, — позвонила я ей. — Заходите вечерком на чай с пирогом. Поговорим по-женски, вдруг перенастроим Вселенную...
— Ох, Сонечка, с такой радостью! Только булки прихвачу, на закуску. Пирог с пирогом — у женщин всегда праздник, — услышала в трубке её бодрое хихиканье.
Я включила музыку — простую, нашу, советскую: там, где слова понятны даже детям, а тепло разливается от самых первых тактов. И вот иду по квартире — тяжесть уходит с каждого шага. Понимаю, что одно прощение, одно смелое «нет» себе-старой уже даёт сто изменений.
Вечер оказался по-настоящему душевным. Мы долго говорили о жизни, о том, как теряли подруг, как предавали и предавались, как страдания порой вытирают до стерильности… но потом, если уцелеть, всё возвращается дозрелым, как ягодный сад после осеннего града: не таким, каким был, а умудрённым, терпким.
— Главное, Соня, — говорила Груша Николаевна, стряхивая крошки, — не становиться злей и черствей. А становиться мягче и вкуснее! Опыт — это не печать на лбу, а приправа к собственной жизни.
Мы смеялись, слушали стихи, вспоминали, как сами были чуть не унесены сплетнями, бедами, отчаяньями. И вдруг я осознала: в каждой женщине живет целый мир, и никакой предательский уход не может этот мир разрушить.
Всё, что я отдала — опыт, дружбу, доверие, — останется со мной не в обиде, а в умении снова доверять, выбирать, смеяться, жалеть, любить.
***
Перед сном я снова взяла тот шарф. Кошка придвинулась к ногам. Через приоткрытое окно доносился дальний лай собак и шум дождя — небо вздохнуло устало после знойного дня.
Где-то в глубине груди отдавалась сначала слабая, потом всё более светлая уверенность: продолжение будет. Пусть — у каждого своё.
И я вдруг написала в блокноте, большими буквами, как в детстве, когда обещала себе стать сильной и счастливой:
«Я не для страданий. Я — для жизни, света, тепла и своих пирогов.»
Положила ручку. Закрыла глаза. Улыбнулась во сне. Потому что наконец — поверила самой себе.