Звонила в четверг утром. Я стояла на кухне, собирала ланч-бокс Димке, а телефон завибрировал по столу.
— Аня, приезжай, — сказала мама без всяких приветствий. — Хоть на чай, хоть на выходные.
— Мам, сейчас никак. У меня отчёт до понедельника, а завтра родительское собрание. Может, на следующих выходных?
— Ладно, — ответила она. И в голосе было что-то такое, что заставило меня на секунду замереть с термосом в руках. Но Димка уже кричал из прихожей, что опаздывает, и я поцеловала его в макушку, выпроводила в школу, помчалась на работу.
Следующие выходные тоже не сложились. У Димки была температура, болел. А потом мама звонила ещё раз, в среду вечером. Я мыла посуду, слушала её вполуха.
— Приезжай просто так, — говорила она. — Я борщ сварю, картошку с грибами. Помнишь, как ты любила?
— Конечно помню, мам. Но понимаешь, сейчас такая загруженность... Может, к маминым именинам соберусь?
— До именин ещё месяц.
— Ну вот и хорошо, будет повод.
Она молчала. Потом сказала:
— Хорошо, доченька. До именин так до именин.
А в понедельник мне позвонила наша соседка тётя Валя. Говорила что-то про скорую, про то, что нашли мамы утром, про то, что сердце не выдержало. Я слушала и не понимала слов. Как будто она говорила на каком-то другом языке.
На похороны я приехала в чёрном платье, которое купила за полчаса до электрички в первом попавшемся магазине. Стояла у гроба, принимала соболезнования, кивала людям, которых помнила смутно или не помнила вообще. Мама лежала в том самом синем платье, которое надевала по праздникам. Руки сложены, лицо спокойное. Чужое какое-то.
После кладбища все разошлись. Тётя Валя хотела остаться, но я попросила её уйти. Сказала, что побуду одна, приберусь и завтра уеду.
Дом встретил тишиной. Такой густой, что уши заложило. Я прошла по коридору в кухню, села на мамин стул у окна. За стеклом шумели берёзы, которые она каждую весну собиралась спилить — мешают, говорила, солнце загораживают. А спилить так и не спилила.
На столе стояла её чашка. Белая, с синими цветочками, сколотая у ручки. Я купила ей новый сервиз на прошлый Новый год, красивый, дорогой. Он так и стоял в серванте, в целлофане. А она пила чай из этой, сколотой.
В мойке лежала тарелка. Одна. Видимо, ужинала в тот вечер, когда звонила мне в последний раз. Я взяла губку, вымыла тарелку, поставила в сушилку. Потом взяла мамину чашку, тоже вымыла. И вдруг поняла, что больше никто её мыть не будет.
Села обратно на стул, обхватила себя руками. В доме было холодно. Мама всегда жаловалась, что батареи плохо греют, но ничего не делала — жалела деньги на мастера. А я всё собиралась ей помочь, найти толкового сантехника, может, обогреватель купить. Откладывала и это.
Встала, прошла в её спальню. На кровати лежал халат — старый, выцветший, в мелкий цветочек. Мама носила его лет десять, не меньше. Я предлагала купить новый, но она отмахивалась: зачем тратиться, этот ещё хороший.
Подняла халат, поднесла к лицу. Пахло её кремом для рук, тем самым дешёвым, в розовой баночке, который она покупала в аптеке. А ещё немного лекарствами и чем-то домашним, тёплым.
На тумбочке стояли часы — круглые, в корпусе из тёмного дерева, с громким тиканьем. Папины ещё, он заводил их каждое утро перед работой. После его смерти мама взяла эту обязанность на себя. Каждое утро, ровно в семь, поворачивала ключик. Теперь часы стояли. Стрелки замерли на половине седьмого.
Я села на край кровати, взяла часы в руки. Тяжёлые, основательные. Как будто сделаны навсегда. Покрутила в пальцах ключик, но заводить не стала.
В шкафу висела её одежда. Три платья, два кардигана, старая куртка на синтепоне. Немного совсем. Я всегда удивлялась, как мало у неё вещей. У меня шкаф забит под завязку, а ношу одну десятую. А она довольствовалась самым необходимым и не жаловалась.
Достала из шкафа то самое синее платье — точно такое же, в каком её хоронили. Оказывается, у неё было два одинаковых. Одно на каждый день, другое — на выход. Прижала к себе, села на кровать.
Вспомнила, как она стояла у плиты, помешивала в кастрюле деревянной ложкой. Суп варила — с курицей и домашней лапшой. Я любила этот суп в детстве, а потом перестала есть, села на диеты. Мама расстраивалась, говорила: ну хоть попробуй, ложечку. А я отказывалась, объясняла про калории.
Или как она гладила меня по голове, когда я болела. Садилась на край кровати, клала прохладную ладонь на лоб. Не говорила ничего лишнего, просто сидела рядом. А я лежала и думала, что когда выздоровею, обязательно помогу ей по дому, буду хорошей дочкой. Выздоравливала — и забывала об обещаниях.
Встала, пошла в гостиную. На комоде стояли фотографии в рамочках. Я маленькая, в школьной форме с белыми бантами. Мама молодая, красивая, держит меня на руках. Папа в военной форме — ему было тогда лет двадцать пять. Семейные фотографии с дней рождения, с отпусков. На одной мы с мамой на даче у её сестры. Мне лет шестнадцать, я хмурюсь — не хотела фотографироваться, считала себя некрасивой. А мама улыбается, обнимает меня за плечи.
Взяла фотографию в руки. Мамино лицо молодое, без морщин. Глаза живые, весёлые. Когда это закончилось? Когда она стала усталой, потускневшей? И почему я не замечала?
Вернулась на кухню, снова села на её место. За окном начинало темнеть. Включила свет, и кухня стала совсем домашней. Так мама видела её каждый вечер — в жёлтом свете лампы, с тенями по углам.
На подоконнике стояли горшки с геранью. Мама говорила, что герань очищает воздух, отгоняет мух. Цветы завяли — никто их не поливал уже неделю. Налила в кружку воды, полила каждый горшочек. Один цветок совсем засох, остальные ещё можно спасти.
Открыла холодильник. Там стояла кастрюля с борщом — тот самый, который мама обещала сварить. Наверное, готовила, ждала, когда я приеду. Взяла ложку, попробовала. Вкусно. Как в детстве.
Налила в мамину чашку борщ, села есть. И вдруг подумала: а что, если бы приехала тогда, в четверг? Может, ничего бы не случилось. Может, поговорили бы о чём-то важном. Или просто попили чай с её печеньем, посмотрели телевизор. Обычный вечер, каких у нас было мало.
Но я не приехала. У меня был отчёт. Важный такой отчёт, который теперь даже не помню, о чём был.
Допила борщ, вымыла чашку, поставила на место. В доме стало ещё тише. Только часы где-то стучали — не мамины, а настенные в коридоре. Механические, надёжные.
Пошла в спальню, взяла папины часы. Вернулась на кухню, поставила их на стол перед собой. Покрутила ключик между пальцами. Мама заводила их каждое утро десять лет. Десять лет не пропустила ни дня.
И я вдруг поняла: она не просто заводила часы. Она продолжала жить. Каждый день, каждое утро принимала решение продолжать. А я думала, что времени у нас много. Что всегда успею приехать, поговорить, обнять.
Взяла ключик, повернула. Раз, два, три. Часы тихонько затикали — неспешно, размеренно. Как сердце.
Поставила их обратно на стол, села, слушала. Тик-так, тик-так. И в этом звуке было что-то живое. Как будто мама вернулась на минутку, завела часы и ушла по своим делам.
Завтра я уеду. Закрою дом, увезу с собой фотографии и её сколотую чашку. А ещё эти часы. Буду заводить их каждое утро, как делала она. Не потому, что так надо, а потому, что это важно — не откладывать на потом то, что можно сделать сейчас.
Тик-так, тик-так. Время идёт, не останавливается. И больше нельзя говорить "потом", "на следующих выходных", "к именинам". Потому что иногда потом не приходит.
Села удобнее, положила руки на стол, слушала, как тикают часы в маминой тишине. И впервые за всю неделю не хотелось плакать. Хотелось просто сидеть здесь, в её кухне, и помнить.