Найти в Дзене
ALMA PATER

Михаил Меньшиков. НА ПАНИХИДЕ (ПО СТОЛЫПИНУ)

11 сентября 1911г. Торжественная панихида в Казанском соборе. Народу—не протолкнуться. Все национальные организации Петербурга налицо. Священники в митрах, огромный хор певчих, и регент крайне старательно, точно распутывает паутину, машет рукой. У меня точ­но свинец на сердце и чёрные мысли. Что мне Столыпин? Ни сват, ни брат, — я даже не знал его лич­но,—но давно-давно никого не было так жаль потерять, как его. Вместо того, чтобы молиться «об упокоении раба Божия болярина Петра», кажется, все мы стояли в соборе, наполненные холодом и мраком ужасного события. Меня почти возмущала эта торжественная обстанов­ка, золотые ризы, синий дым кадильный, разученные певчими до тонкости «со свя­тыми упокой», и чудные сами по себе, но слишком уж заученные молитвы. Вот как, думал я, мы, Русские, реагируем на удар, может быть смертельный. Нас, что называется, обезглавили, взяли может быть не самого сильного, но са­мого благородного и главное—признанного вождя. Как мы оправимся от этого уда­ра - ещё н
Казанский собор до революции.
Казанский собор до революции.

11 сентября 1911г.

Торжественная панихида в Казанском соборе. Народу—не протолкнуться. Все национальные организации Петербурга налицо. Священники в митрах, огромный хор певчих, и регент крайне старательно, точно распутывает паутину, машет рукой.

У меня точ­но свинец на сердце и чёрные мысли. Что мне Столыпин? Ни сват, ни брат, — я даже не знал его лич­но,—но давно-давно никого не было так жаль потерять, как его. Вместо того, чтобы молиться «об упокоении раба Божия болярина Петра», кажется, все мы стояли в соборе, наполненные холодом и мраком ужасного события. Меня почти возмущала эта торжественная обстанов­ка, золотые ризы, синий дым кадильный, разученные певчими до тонкости «со свя­тыми упокой», и чудные сами по себе, но слишком уж заученные молитвы.

Вот как, думал я, мы, Русские, реагируем на удар, может быть смертельный. Нас, что называется, обезглавили, взяли может быть не самого сильного, но са­мого благородного и главное—признанного вождя. Как мы оправимся от этого уда­ра - ещё неизвестно, но что же мы де­лаем? Сейчас же становимся в заучен­ную позу, делаем заученные жесты, говорим тысячу лет произносимые в по­добных случаях слова... Ни капли твор­чества! Ни искры индивидуального, осо­бенного отношения к событию, сообразного с его исключительной природой. Убили человека, и мы сейчас же: «Ве-е-е-чная па-а-мять!» Венки, телеграмму вдове, десять рублей на памятник. Тут всё уже навсегда заранее придума­но и проделывается почти автоматиче­ски. Не есть ли это признак одолеваю­щей общество смерти? Та, противная сто­рона, действует неожиданно, та бросает бомбы, мечет пули, клевещет и лжёт в газетах, позволяет себе роскошь хоть и преступной, но всё же изобрета­тельности, а мы отмахиваемся кадиль­ным дымом. «Они нас минами, а мы их иконами»,—как говорил Драгоми­ров о японской войне. Что же всё это значит? Не значит ли, что они свежее нас, чувствительнее, предприимчивее, наконец живее? Заученные рефлексы не суть ли рефлексы мёртвые, уже несообразованные с природой импульсов?

Такие чёрные думы меня одолевали под заунывные напевы панихиды. Но чего ж ты хочешь?—спрашивал я сам себя. Погрома, что ль? Это был бы действительно живой рефлекс, вполне варварский по свежести, из каменного века. В огромной толпе, наполняющей собор, в двухмиллионном Петербурге, в 160-миллионной России, наверное подавляющее большинство хотело бы погрома. Конеч­но,—это в глубине души, стыдясь и за­малчивая дурное чувство, но всё же боль­шинству хотелось бы хорошей трёпки Евреям. Такое у меня впечатление за все эти дни при встречах со множе­ствам безобидных и добрых людей, в обыкновенное время неспособных мухи убить. Несомненно, если не погромы, то погромное настроение пронеслось в эти дни над Россией. Считайте, что это глухой отзвук когда-то живых, до-культурных рефлексов. Сказать, чтобы это по­громное настроение, подобно атмосферному электричеству, не сложилось ни при ка­ких условиях в грозу—никак нельзя. Если что сдерживает русский народ,— то это культура. Не казаки и не солдаты, они ведь те же русские люди и наверно глубоко возмущены (в большинстве) жидовской дерзостью. Сдерживает на­род культурное воображение, культурная совесть. Из-за кучки еврейских бунта­рей, которые рано шли поздно попадут на виселицу,—можно ли наказывать массу безвинных людей, очень далёких от политики, хотя бы и очень несимпатич­ных?

Мордка Богров виновен, но он схвачен и судьба его, вероятно, решена. Но чем в данном случае виноват ка­кой-нибудь старый еврейский портной, мо­жет быть и плут, читающий по вече­рам свою Тору? Чем виновата чёрнень­кая еврейская девочка, укладывающая грязную куклу спать и читающая ей нра­воучения? Чем виноват Жидёнок, раз­носчик газет, единственная страсть ко­торого—голод, желанье хоть чего-нибудь подзакусить? А ведь во время погро­мов пострадают и эти. Настоящие ви­новники наверно не пострадают, а при­мут разорение, увечья и может быть смерть, вот эти безчисленные, совсем посторонние. Разве можно хотеть такого погрома? Разве кто-нибудь способен был бы обидеть вот этого жида-порт­ного, девочку, мальчишку, жидовку? Конечно нет, отвечает искренно ка­ждый Русский, хотя бы глубокий черносо­тенец. Христианская совесть стоит на страже воли, — она, эта совесть, воспитанная в веках, а вовсе не войска и не казаки, обере­гают Евреев от погрома. Не сле­дует, конечно, преувеличивать значения этой стражи, но нельзя и преуменьшать его. Случается,—в народе, под напором страсти, вдруг меркнет совесть и тогда вспыхивают зверства в роде «уманьской резни». Не щадят в такие страшные дни ни старого, ни малого. Не нужно доводить до этого. Государству, призвание которого мир, сберегаемый хотя бы смертным боем, не следует выпускать из своих рук инициативу насилия: толь­ко в его руках насилие может быть за­кономерным.

В.Н.Коковцов (председатель совета министров после П.А.Столыпина, умер в Париже в 89 лет - Ред.) хорошо делает, что не допускает еврейских погромов, но он сделает большую ошибку, если не даст иных выходов народному чувству. Это тяжёлое чувство должно иметь выход по­мимо молебнов и панихид. Оно просится не в слова и фразы, а в ощутимое дей­ствие. Таким действием была бы после­довательная политика власти, клонящаяся к очищению России от Евреев. И на­род, и русское общество были бы глубоко удовлетворены, если бы увидели, что правительство заметило, наконец, еврейскую опасность и начинает принимать соответ­ствующие меры. Чувство самосуда само исчезает, когда появляется законный суд. Общественная самооборона охотно уступает обороне государственной, но не­обходимо, чтобы государство начало дей­ствовать. Дождёмся ли мы когда-нибудь этого?

Погасив свечу на панихиде, я почув­ствовал, что нами ровно ничего не сде­лано в ответ на страшное событие и что вся эта огромная толпа пришла сюда и ушла совсем напрасно. Я почувствовал, что общество, которому остались в виде реакции на жизнь одни молебны и пани­хиды, не живое общество, а как бы под­земный мир, населённый тенями.

Не пу­бличные молитвы, не венки, хотя бы терновые, не памятники нужны, — всё это слишком безплотные и безплодные ма­нифестации; это всего лишь тени дел.

Необходимо осязательное, вещественное вмешательство в ход событий, оставляю­щее след. В соборе говорили кое-где о петиции, о намерении правых партий по­дать правительству путём ли парламент­ского запроса или иным образом самое настойчивое заявление о том, что пора да­вать настоящий отпор революции, а не театральный. Говорили о том, что нельзя же откладывать еврейский вопрос до без­конечности и надо же иметь, наконец, мужество вступить с еврейством в решительную борьбу. Поговорили—и разбре­лись.—Эй, извозчик! На Ивановскую! До свидания! Вам куда? Мне на Вознесен­ский!

Тем дело, кажется, и кончилось.

Я лично не много верю в петиции, адре­са и т.п. обращения к правительству,— всё это бумажки за № таким-то, ко­торые будут положены на полочку такую-то и будут лежать там до Страшного Су­да. Правительство очень богато бумажным материалом,—вернее сказать, оно погиба­ет от бумажного материала, не будучи в состоянии физически весь этот материал осмыслить и переварить. Запросы, резолюции, петиции, адреса и т.п., - всё это тот хаос, среди которого часто совсем безпомощно барахтается утомленная бюро­кратия. Всё это гамлетовские «слова, сло­ва»... Все мы развращены оргией всевоз­можных выслушиваемых мнений и уже теряем способность иметь свое собствен­ное. Что же вы думаете, министры в са­мом деле целые сутки спят и ничего по видят, даже во сне? Они бодрствуют, они встают раньше нас с вами и поз­же ложатся, они изо дня в день прово­дят в вихре всевозможных, отовсюду наплывающих сведений, сообщений, сооб­ражений, влияющих на их сознание. В числе стихий, давящих на мозг каждого министра, есть и крик толпы—печать, и голоса партий, в виде тех или иных запросов. Я не отвергаю некоторой силы у печати, у петиций и запросов, но если вы хотите большого действия—обнаружь­те большую силу,—вот что я хочу ска­зать. Говорите от имени партии, но дайте миллион подписей,—это подействует. Пишите газетные статьи, но дайте их вну­шительный, если можно, громоподобный, оглушительный хор,—это подействует. Вместо минимума реагирования дайте максимум, и, может быть, на четверть дюйма сдвинете курс событий.