11 сентября 1911г.
Торжественная панихида в Казанском соборе. Народу—не протолкнуться. Все национальные организации Петербурга налицо. Священники в митрах, огромный хор певчих, и регент крайне старательно, точно распутывает паутину, машет рукой.
У меня точно свинец на сердце и чёрные мысли. Что мне Столыпин? Ни сват, ни брат, — я даже не знал его лично,—но давно-давно никого не было так жаль потерять, как его. Вместо того, чтобы молиться «об упокоении раба Божия болярина Петра», кажется, все мы стояли в соборе, наполненные холодом и мраком ужасного события. Меня почти возмущала эта торжественная обстановка, золотые ризы, синий дым кадильный, разученные певчими до тонкости «со святыми упокой», и чудные сами по себе, но слишком уж заученные молитвы.
Вот как, думал я, мы, Русские, реагируем на удар, может быть смертельный. Нас, что называется, обезглавили, взяли может быть не самого сильного, но самого благородного и главное—признанного вождя. Как мы оправимся от этого удара - ещё неизвестно, но что же мы делаем? Сейчас же становимся в заученную позу, делаем заученные жесты, говорим тысячу лет произносимые в подобных случаях слова... Ни капли творчества! Ни искры индивидуального, особенного отношения к событию, сообразного с его исключительной природой. Убили человека, и мы сейчас же: «Ве-е-е-чная па-а-мять!» Венки, телеграмму вдове, десять рублей на памятник. Тут всё уже навсегда заранее придумано и проделывается почти автоматически. Не есть ли это признак одолевающей общество смерти? Та, противная сторона, действует неожиданно, та бросает бомбы, мечет пули, клевещет и лжёт в газетах, позволяет себе роскошь хоть и преступной, но всё же изобретательности, а мы отмахиваемся кадильным дымом. «Они нас минами, а мы их иконами»,—как говорил Драгомиров о японской войне. Что же всё это значит? Не значит ли, что они свежее нас, чувствительнее, предприимчивее, наконец живее? Заученные рефлексы не суть ли рефлексы мёртвые, уже несообразованные с природой импульсов?
Такие чёрные думы меня одолевали под заунывные напевы панихиды. Но чего ж ты хочешь?—спрашивал я сам себя. Погрома, что ль? Это был бы действительно живой рефлекс, вполне варварский по свежести, из каменного века. В огромной толпе, наполняющей собор, в двухмиллионном Петербурге, в 160-миллионной России, наверное подавляющее большинство хотело бы погрома. Конечно,—это в глубине души, стыдясь и замалчивая дурное чувство, но всё же большинству хотелось бы хорошей трёпки Евреям. Такое у меня впечатление за все эти дни при встречах со множествам безобидных и добрых людей, в обыкновенное время неспособных мухи убить. Несомненно, если не погромы, то погромное настроение пронеслось в эти дни над Россией. Считайте, что это глухой отзвук когда-то живых, до-культурных рефлексов. Сказать, чтобы это погромное настроение, подобно атмосферному электричеству, не сложилось ни при каких условиях в грозу—никак нельзя. Если что сдерживает русский народ,— то это культура. Не казаки и не солдаты, они ведь те же русские люди и наверно глубоко возмущены (в большинстве) жидовской дерзостью. Сдерживает народ культурное воображение, культурная совесть. Из-за кучки еврейских бунтарей, которые рано шли поздно попадут на виселицу,—можно ли наказывать массу безвинных людей, очень далёких от политики, хотя бы и очень несимпатичных?
Мордка Богров виновен, но он схвачен и судьба его, вероятно, решена. Но чем в данном случае виноват какой-нибудь старый еврейский портной, может быть и плут, читающий по вечерам свою Тору? Чем виновата чёрненькая еврейская девочка, укладывающая грязную куклу спать и читающая ей нравоучения? Чем виноват Жидёнок, разносчик газет, единственная страсть которого—голод, желанье хоть чего-нибудь подзакусить? А ведь во время погромов пострадают и эти. Настоящие виновники наверно не пострадают, а примут разорение, увечья и может быть смерть, вот эти безчисленные, совсем посторонние. Разве можно хотеть такого погрома? Разве кто-нибудь способен был бы обидеть вот этого жида-портного, девочку, мальчишку, жидовку? Конечно нет, отвечает искренно каждый Русский, хотя бы глубокий черносотенец. Христианская совесть стоит на страже воли, — она, эта совесть, воспитанная в веках, а вовсе не войска и не казаки, оберегают Евреев от погрома. Не следует, конечно, преувеличивать значения этой стражи, но нельзя и преуменьшать его. Случается,—в народе, под напором страсти, вдруг меркнет совесть и тогда вспыхивают зверства в роде «уманьской резни». Не щадят в такие страшные дни ни старого, ни малого. Не нужно доводить до этого. Государству, призвание которого мир, сберегаемый хотя бы смертным боем, не следует выпускать из своих рук инициативу насилия: только в его руках насилие может быть закономерным.
В.Н.Коковцов (председатель совета министров после П.А.Столыпина, умер в Париже в 89 лет - Ред.) хорошо делает, что не допускает еврейских погромов, но он сделает большую ошибку, если не даст иных выходов народному чувству. Это тяжёлое чувство должно иметь выход помимо молебнов и панихид. Оно просится не в слова и фразы, а в ощутимое действие. Таким действием была бы последовательная политика власти, клонящаяся к очищению России от Евреев. И народ, и русское общество были бы глубоко удовлетворены, если бы увидели, что правительство заметило, наконец, еврейскую опасность и начинает принимать соответствующие меры. Чувство самосуда само исчезает, когда появляется законный суд. Общественная самооборона охотно уступает обороне государственной, но необходимо, чтобы государство начало действовать. Дождёмся ли мы когда-нибудь этого?
Погасив свечу на панихиде, я почувствовал, что нами ровно ничего не сделано в ответ на страшное событие и что вся эта огромная толпа пришла сюда и ушла совсем напрасно. Я почувствовал, что общество, которому остались в виде реакции на жизнь одни молебны и панихиды, не живое общество, а как бы подземный мир, населённый тенями.
Не публичные молитвы, не венки, хотя бы терновые, не памятники нужны, — всё это слишком безплотные и безплодные манифестации; это всего лишь тени дел.
Необходимо осязательное, вещественное вмешательство в ход событий, оставляющее след. В соборе говорили кое-где о петиции, о намерении правых партий подать правительству путём ли парламентского запроса или иным образом самое настойчивое заявление о том, что пора давать настоящий отпор революции, а не театральный. Говорили о том, что нельзя же откладывать еврейский вопрос до безконечности и надо же иметь, наконец, мужество вступить с еврейством в решительную борьбу. Поговорили—и разбрелись.—Эй, извозчик! На Ивановскую! До свидания! Вам куда? Мне на Вознесенский!
Тем дело, кажется, и кончилось.
Я лично не много верю в петиции, адреса и т.п. обращения к правительству,— всё это бумажки за № таким-то, которые будут положены на полочку такую-то и будут лежать там до Страшного Суда. Правительство очень богато бумажным материалом,—вернее сказать, оно погибает от бумажного материала, не будучи в состоянии физически весь этот материал осмыслить и переварить. Запросы, резолюции, петиции, адреса и т.п., - всё это тот хаос, среди которого часто совсем безпомощно барахтается утомленная бюрократия. Всё это гамлетовские «слова, слова»... Все мы развращены оргией всевозможных выслушиваемых мнений и уже теряем способность иметь свое собственное. Что же вы думаете, министры в самом деле целые сутки спят и ничего по видят, даже во сне? Они бодрствуют, они встают раньше нас с вами и позже ложатся, они изо дня в день проводят в вихре всевозможных, отовсюду наплывающих сведений, сообщений, соображений, влияющих на их сознание. В числе стихий, давящих на мозг каждого министра, есть и крик толпы—печать, и голоса партий, в виде тех или иных запросов. Я не отвергаю некоторой силы у печати, у петиций и запросов, но если вы хотите большого действия—обнаружьте большую силу,—вот что я хочу сказать. Говорите от имени партии, но дайте миллион подписей,—это подействует. Пишите газетные статьи, но дайте их внушительный, если можно, громоподобный, оглушительный хор,—это подействует. Вместо минимума реагирования дайте максимум, и, может быть, на четверть дюйма сдвинете курс событий.