Право Тени
В Зареченске воздух не дышит – он застаивается. Тяжелый, пропитанный угольной пылью, запахом вечной сырости от тайги, что кольцом сжимает город, и чем-то еще… чем-то кислым, звериным, что въедается в ноздри даже сквозь закрытые окна хрущоб. Особенно ночью. Особенно когда город, как рана, начинает сочиться тишиной, прерываемой лишь воем собак – то ли реальных, то ли тех, что живут в легендах о «Царёвой Тени». Говорят, Тень эта не спит. Говорят, она шевелится в старых шахтных выработках, под полом заброшенных домов на Краю города, и посылает своих Смотрителей – идеальных, безликих – наводить порядок. Порядок, который начинается с тихого, методичного стирания брака. Вроде Глеба Орлова. Он знал запах псины слишком хорошо. Он был его вторым именем.
Глава 1: Запах Мокрой Шерсти
Духота въелась в комнатушку Глеба, как плесень в стены старого барака. Окно было распахнуто настежь, но августовская ночь не приносила прохлады, только этот знакомый, тошнотворный запах – мокрой псины, тяжелый и сладковато-гнилостный. Он висел в воздухе плотной пеленой, смешиваясь с пылью и запахом дешевого табака. В голове гудело, будто набили ваты, глаза щипало от усталости, но сон бежал от него, как от прокаженного. Он сбросил с колен вытертый до дыр плед, ворсистый и колючий, встал с продавленного дивана, скрипнувшего жалобно под его тощим телом. Ноги, одетые в застиранные треники, поволокли его к единственному стулу у крохотного столика. Включил телевизор. Старый «Рубин» замерцал, осветив бледным синеватым светом его каморку: облупленные обои, голый пол, единственная этажерка, заваленная томиками фантастики с потрепанными корешками, да вон тот диван – царство бессонницы.
На экране мелькали кадры: зелень, солнце. Николай Дроздов, знакомый с детства голос, говорил о чем-то. Глеб сразу убавил звук до шепота. Не будить же соседей за стенкой – старуху Маньку, что чует смерть за версту, или вечно пьяного сантехника дядю Славу. Картинка прыгала: олень. Крупный план. Животное было… неказистым. Кривые, словно недоделанные рога торчали в разные стороны. Из глаз, из ноздрей – засохшие грязные дорожки. На боку – лысина, будто шерсть выдрали клоками, или лишай съел. Сам олень – тощий, низкорослый, нескладный. Дроздов на экране сморщился, его голос (Глеб читал по губам) стал каким-то… маслянисто-презрительным:
«Кажется, это не самый удачный экземпляр. Такая особь не даст сильного потомства. Да и самки вряд ли подпустят, даже если он чудом обойдет конкурентов. Природа мудра. Она очищает себя от дефекта. Вот и санитары леса уже на подходе...»
Камера отъехала. Из чащи, крадучись, низко прижимаясь к земле, выходил огромный черный волк. Глеб нахмурился, потирая виски. Крадутся? Разве волки так умеют? Это кошачьи повадки – тигры, львы... Волки загоняют. Стайой. Но голова была тяжелой, мысли вязкими, как таежная грязь. Волк же… Волк был великолепен. Мускулы перекатывались под лоснящейся шкурой, клыки блестели в телесвете. И голос Дроздова за кадром стал теплым, почти любовным:
«Взгляните на этого властителя тайги! Совершенство силы и грации. Его прыжок точен. Он не голоден, но вид столь жалкой добычи… Искушение велико. Таков закон. Дефектному – не место. Право хищника...»
Голос вдруг изменился. Знакомый баритон стал сиплым, хлюпающим, словно ведущий говорил, давясь слюной, перемежая слова пошлым хихиканьем. Глеб отмахнулся. Его мыслями завладело прошлое. Не Москва. Зареченск. Глухомань посреди тайги, город-уродец. Слепили его как попало: сначала поселок лесорубов – избы с печками да огородами; потом нашли уголь – полезли вверх серые коробки хрущоб с трещинами на фасадах. Получилась каша – деревяшки среди бетона, баньки рядом с ДК «Горняк», где давно не было ни горняков, ни культуры. В одной такой избенке, покосившейся, с треснувшим стеклом в окне и забором из трухлявых досок, жил Глеб с матерью. Самый что ни на есть коренной, из тех, кто отсюда – ни ногой. Отец? Помер давно. Говорили, бревном прихлопнуло в леспромхозе, когда был «не в себе». Мать пыталась устроиться – в доме появлялись мужики. Ненадолго. Особенно после знакомства с Глебом. Потом мать шипела, как гадюка:
«Надо было аборт делать...»
Мужиков понять можно. Глеб был… дефектный. Мелкий, сутулый, с непропорционально большой головой на тонкой шее. В школе звали «Чупа» (сокращенно от Chupa Chups, а не за ласковость). Руки – в блямбах псориаза, «чешуя», шелушились, кровили. Заикался, говорил медленно, задумчиво – слыл тормозом. Хорошим днем считал тот, где подзатыльников получил меньше десяти. Хорошим днем стал и тот, когда в их 8 «Б» привели новичка.
Был сентябрь, конец. Одноклассники, отдохнувшие за лето от травли Глеба, уже поднадоели его однообразным слезам и слегка отстали. На втором уроке вошла завуч, тетя Капа, лицо как из теста:
«Ребята, новенький. Немного задержался с документами. Входи».
В класс вошел… не парень. Явление. Юный бог. Обычно новеньких не представляли – садись и сиди. Но тут тетя Капа сама привела. Училка аж заулыбалась. Девчонки замерли. Танька, первая краля школы, что фыркала на всех кавалеров, глаза округлила, губы приоткрыла – принц явился. Борька Сомов, второгодник, глыба угрюмая, любитель кулаков, поднял голову от парты, нахмурился.
«Здравствуйте», – сказал новенький. Голос чистый, улыбка – открытая, солнечная, как из старых фильмов про пионеров-героев. Глебу стало неловко за свои грязные кроссовки.
«Меня зовут Данила. Данила Царёв. К нам из… областного центра», – представила тетя Капа.
«Ого», – просияла училка. «Наверное, наш Зареченск после города кажется крошечным?»
Данила оглядел класс, его взгляд скользнул по Глебу, но не задержался.
«Может, и маленький, зато… настоящий. Воздух! Чистый, пахнет хвоей. Даже тут, в центре. А ночью – звезд небо! В городе такого не увидишь. И горы на горизонте… Красиво».
Все, как по команде, глянули в окно. Серые увалы, поросшие чахлым лесом. Видели их сто раз. Но сейчас, под его словами, они вдруг показались… да, красивыми.
«Хм, верно», – кивнула училка. «Мы привыкли, не замечаем. А человек со стороны – увидел».
«Данила, у тебя папа, говорили, на шахте?» – спросила тетя Капа.
«Да. Инженер. Мы по разным местам… ездим». Он чуть помедлил.
«Значит, уедете?» – выдохнула Танька.
Девочки завздыхали. Данила улыбнулся еще шире:
«Нет, здесь надолго. Может, даже… навсегда. Школу закончу, в институте отучусь – и вернусь. Место тут… особенное. Чувствую».
«Особенное». Слово повисло в воздухе. Кто бы поверил, что парень из города захочет в такую дыру? Но сказал он это так просто, искренне, что даже Борька не хмыкнул.
«А кем хочешь быть?» – спросила училка.
«Врачом. Хирургом. Спасать людей. Хороших людей», – ответил Данила.
Тетя Капа и училка растаяли окончательно. Училка спохватилась:
«Ладно, Данила, садись с Олей. Первая парта».
Оля пискнула, судорожно спрятала обгрызенный карандаш, достала новый, блестящий. Даже Борька поддался обаянию. На перемене подошел к Даниле. Класс замер: сейчас начнется дележка власти? Борька протянул здоровенную лапищу:
«Здорово. Я тут Борис. Старший. Коли кто – приходи, разберемся».
Данила пожал руку, улыбка не сходила с лица.
«Спасибо, Борис. А хочешь, с математикой помогу? Видел, ты на формуле споткнулся. У меня репетитор был, он классно объясняет. В учебнике – вода».
Борька учебники в руках не держал. Планировал третий год сидеть. Но… согласился. Через пару дней, посидев с Данилой после уроков над листком бумаги, Борька вышел к доске и вернулся… с четверкой. Первой за всю жизнь. Его как подменили. За учебу взялся по всем предметам. Педагоги молились на новичка. Весь класс подтянулся. Драки, склоки – почти исчезли. Никаких нравоучений. Хватало одного огорченного взгляда Данилы. Кому не хватало – Борька подходил позже, молча суя кулак под нос.
Под это благодатное влияние попал даже Глеб. Как-то Данила проходил мимо, вдруг остановился, улыбнулся (Глебу показалось, чуть печально) и… погладил его по голове. Жест странный, не по-пацански. Но тогда он показался единственно правильным. Класс засмеялся, но с того дня Глеба перестали бить. Дразнили – «Чупа», «Чешуйчатый», «Тормоз» – но подзатыльники прекратились. Даже когда пацан из параллельного класса попытался дать Глебу пинка (дело привычное), Борька нехотя буркнул:
«Да лан, отстань. Пусть себе идет».
Изгоем Глеб остался, но плечи чуть расправились. В голове, где раньше жил только страх, появилось место для мечты. Отчаянной, глупой: друг. Настоящий. Хоть кто-то, с кем можно поговорить про книжки, про звезды. Не Данила, конечно. Но хоть кто-то.
Однажды после школы, когда Глеб брел домой по грязной тропинке мимо гаражей, его догнал Данила. Шел не вплотную, как друзья, но рядом. Поймал удивленный взгляд Глеба – улыбнулся. Глеб улыбнулся в ответ. Искренне. Впервые за годы.
«Я домой сразу не хочу, – сказал Данила. – Прогуляюсь. Город ваш… хороший. Я не просто так говорил, что останусь. Серьезно».
«Да», – выдавил Глеб. Говорить было трудно. Язык заплетался.
«Ага. Знаешь, я узнавал – хирурга у вас в больнице нет. В райцентр везут. Я выучусь – и будет у вас свой. Здорово, да?»
Он смотрел на Глеба, ожидая ответа. Глеб кивнул.
«Слушай, Глеб…»
Глеб вздрогнул. Его имя? Когда он слышал его последний раз? Учителя – по фамилии. Одноклассники – по кличкам. Мать – «Эй, ты!». Данила продолжал:
«Давно хотел спросить. Скажи… для чего ты живешь?»
Откуда-то снова потянуло тем самым запахом – мокрой псины. Глеб оглянулся – никого. Тишина. Данила пояснил:
«Ну, каждый вид… каждое существо для чего-то живет. Я вот – хирургом буду, людей спасать. Польза. А ты? Кем хочешь быть?»
Глеб растерялся. Его обычный день – дожить до вечера, сбежать домой, уткнуться в книгу или в старый телевизор. Помолчал. Выдавил:
«Электриком… Я… розетку менял… не убило».
Данила мягко улыбнулся, но в глазах что-то мелькнуло. Быстрое, холодное.
«Электромонтер? Замечательно. У вас же ПТУ есть, специальность такая. Только… как ты думаешь? Пришел туда. Показали тебе, как провода скручивать. Диплом дали. И все? Там экзамены, Глеб. Физика. Ты сдашь физику?»
Он посмотрел на Глеба прямо. Тот почувствовал, как по спине пробежал холодок. В глазах Данилы не было насмешки. Была… констатация. Факт. Глеб тупил у доски.
«А еще… там народ. Разный. Не все плохие, но… попроще. Думаешь, тебе там будет легко? Твои же одноклассники туда пойдут. Подумал об этом?»
Глеб не думал. Страх сжал горло.
«А… что делать?» – прошептал он.
«Не знаю», – просто сказал Данила. «Это твой дом?»
Они как раз подошли. Глебу стало мучительно стыдно за покосившуюся избенку, за треснувшее окно, заворачивающееся жестью, за серый, покоробившийся забор. Хлопнула дверь. Вышла мать. Запахнула растёкшуюся кофту, встала у калитки. Глазами, холодными, как лед на болоте, окинула Данилу с ног до головы. Потом перевела взгляд на Глеба. Поморщилась. Мысли читались без слов: Вот таким должен был быть. А не этим уродом.
Данила, кажется, понял тоже.
«Здравствуйте», – кивнул он.
Мать буркнула что-то невнятное. Данила помахал рукой Глебу и пошел дальше, его стройная тень легла на грязную дорожку, неестественно длинной и резкой в косых лучах заката. Мать бросила Глебу:
«Дрова. Коли».
Голод сосал под ложечкой (в столовую не ходил – денег жалко), но возражать не стал. Мать была в духе нехорошем. Быстро переоделся в старую телогрейку, взял колун – здоровенный, с длинной ручкой, явно не для его хилых рук. Пошел во двор, к поленнице свежераспиленных чурбаков. Колоть дрова – его крест с прошлой зимы. Раньше сосед колол за бутылку. Глеб приспособился: раскачивал колун, как маятник, вокруг себя, используя инерцию, и бросал его на чурбак. Тяжело, медленно. Сегодня колун показался… легче. Глеб неуверенно взмахнул им одной рукой. Потом двумя. Поднял над головой. Неловко, но поднял. И рубанул по чурбаку. Тот с треском раскололся на две части. Глеб оглянулся, украдкой, потрогал бицепс под телогрейкой. Твердо. Странно… Мускулы? Наверное, взрослею. Может, еще подрасту? Плечи развернутся? Голова не будет казаться такой огромной? Псориаз… может, пройдет? В постель уже давно не писается. Может… Тогда что? Внешность – не главное. Он все равно не станет… нормальным. Не будет у него друзей. Семьи. Станет как Вещий Васька.
Васька – местная достопримечательность. Не совсем бомж. У него была избенка, как у Глеба, но он в ней не жил. Шлялся по теплотрассам, подвалам, рылся в помойках, воровал жалко и неуклюже. Часто попадался. Его били, пугали милицией. Он плакал, как ребенок, вонючий, оборванный, жалкий. Недавно с ним случилась беда. Кто-то ткнул ножом в спину поздно вечером. За что? Непонятно. Но Васька сделал правильно – не орал, не просил пощады. Бросился бежать. Добежал до круглосуточного ларька «У Гены», рухнул там. На его счастье, фельдшер скорой, дядя Петя, только покупал там водку после смены. Пьяный, но не растерялся. Ваську спасли. Хотели вертолет вызывать в райцентр – хирурга-то нет. Но то ли рана не смертельная, то ли пожалели денег на бомжа – оставили в местной больнице. Глеб примерил его судьбу. Грязный, презираемый, получивший нож в спину просто за то, что «дефектный». Вероятность – в сто раз выше, чем стать электриком. А все-таки… может, попробовать? Хоть чуть-чуть?
Помнит Глеб еще один день. Не то спектакль готовили, не то к Новому году сценку. Уроки кончились. Он собирал портфель, собирался уходить. Одноклассники кучковались вокруг Данилы, обсуждали роли.
«Надо кого невысокого, – говорила Танька. – Чтоб ниже меня. У кого брат младший есть? Роль на пять минут – записку принести».
Глеб вдруг заметил, что ребята поглядывают на него. Не как обычно – с презрением или злобой. Иначе… оценивающе. Руки задрожали. Захотелось бежать. Но вместо этого он встал. Сделал шаг к ним. Потом второй. Третий. Они заметили. Замолчали. Посмотрели на него. Потом – на Данилу. Тот оглядел Глеба с ног до головы. Медленно. Внимательно. И отрицательно покачал головой. Один раз. Четко. Класс рассмеялся. Отвернулись. Кто-то бросил почти беззлобно:
«Ты-то куда, Чупа? Место свое забыл?»
Глеб остановился. Как будто по нему ударили этим колуном. Сильнее, чем все подзатыльники вместе взятые. Он оделся, вышел из школы и пошел не домой, а куда глаза глядят. Ноги понесли его на Край города. Улица Заречная. Там стояли заброшенные избы, покосившиеся, с выбитыми стеклами. Глеб шел мимо, шепча:
«Пустой… Пустой… Обитаем… (свет в окне мелькнул)… Пустой… Говорят, тут бомж один жил…»
«Агась», – раздался голос за спиной.
Глеб обернулся. Данила. Он стоял, улыбаясь своей идеальной улыбкой, но глаза… глаза были как у того волка с телеэкрана – внимательные, оценивающие.
«Вот в этом», – Данила указал на самую дальнюю избу, почти скрытую разросшейся бузиной. Стены почернели, крыша провалилась в одном углу. «А давай залезем?»
«Зачем?» – спросил Глеб, чувствуя, как запах псины усиливается.
«Интересно же. Никогда в заброшках не был. Давай вместе?» – Голос Данилы стал заискивающим, почти детским. Голова чуть склонилась набок.
Глеб посмотрел на темный проем двери. На Данилу. На пустынную улицу. В горле пересохло.
«Давай», – прошептал он.
Глава 2: Кочерга и Закон
Дверь скрипнула на заржавленных петлях, открывшись шире, чем казалось снаружи. Внутри пахло не просто затхлостью и пылью. Пахло холодом, сыростью подземелья, и все тем же, но теперь концентрированным, густым запахом мокрой псины. Он ударил в ноздри, заставив Глеба сморщиться и подавиться. Данила же втянул воздух полной грудью, как будто нюхал букет полевых цветов. Его лицо в полумраке прихожей казалось неестественно бледным, почти светящимся.
«Чуешь? – прошептал он, и его шепот странно гулко отозвался в пустоте. – Жизнь тут была. Настоящая. Грубая, может, но своя».
Прихожая была занесена снегом, проникшим через щели. Пол – грязные, провалившиеся половицы. Данила шагнул первым, его дорогие ботинки скрипели по насту. Глеб последовал, оглядываясь. Дом внутри казался чуть больше, чем снаружи, и пустым до звона в ушах. Почти. В единственной комнате, куда вела низкая арка без двери, стояли скудные остатки былого обитания: драный диван с торчащими пружинами, как ребра скелета; столик на трех ножках, четвертая заменена кирпичом; один стул с облупившейся краской. И печка – огромная, черная, с трещиной на заслонке, похожая на спящее чудовище. Возле ее чрева валялся кусок водопроводной трубы, толстой, с каким-то уродливым набалдашником на конце – самодельная кочерга или дубина. Воздух над печкой колыхался, как над раскаленным асфальтом, хотя в доме было холодно.
Данила обошел комнату медленным, оценивающим шагом. Его пальцы провели по подоконнику, покрытому толстым слоем пыли, оставив четкие борозды. Он подошел к дивану, похлопал ладонью по сиденью. Пыль взметнулась столбом.
«Сядь, Глеб. Поговорим».
Он сам опустился на ближний к печке край дивана, откинулся, положил руки на колени. Поза была непринужденной, владельческой. Глеб нерешительно подошел к другому концу дивана, сел на самый край. Пружины жалобно заскрипели под ним. Взгляд упал на ноги Данилы. На одном дорогом ботинке развязался шнурок. Глеб открыл было рот, чтобы сказать, но Данила заговорил первым, его голос, обычно такой звонкий, теперь звучал приглушенно, как из колодца.
«Ты извини, что тогда не взяли. В спектакль. – Он махнул рукой, будто отмахиваясь от назойливой мухи. – Ладно, Глеб. Ничего. Знаешь, у меня… была когда-то крыса. Белая. Домашняя. Ручная совсем».
Глеб моргнул, сбитый с толку. Крыса? Здесь? Он невольно скользнул взглядом по углам, по щелям у плинтусов, под диван. Тени там шевелились плотнее, чем должно. Ничего белого не увидел. Только шнурок Данилы, болтающийся.
«Однажды мамаша ее взяла да и унесла к соседям. У тех тоже белые крысы водились. – Данила говорил ровно, но в его глазах не было тепла при воспоминании. Они были пустыми, как окна этого дома. – А потом… та крыса родила. Четырех крысят. Трое – клубочки, розовые, пищат. А один… дефектный. Задних лап не было. Вместо них – культяпки. Ползал, извиваясь, как червяк».
Он замолчал, уставившись на Глеба. Тот почувствовал, как по спине побежали мурашки. Запах псины стал невыносимым, въедался в одежду.
«И знаешь, что случилось? – Данила наклонился вперед, его голос стал тише, интимнее, но от этого только страшнее. – Крыса-мать взяла… и съела троих. Нормальных. Здоровых. А дефектного… оставила. Выкормила. Глупая, да?»
Глеб непонимающе хлопал глазами. В горле пересохло. Он попытался сглотнуть, но не смог.
«Он и вырос… уродцем. Ползал на передних лапах, брюхо волочил. И внутри у него что-то болело. Постоянно. Пищал, даже если легонько тронешь. Жалко его было. – В голосе Данилы не было и тени жалости. – Но одно утешение у него было. Мороженое. Облизывался, так пищал, когда видел! Жрал, пока не отключался. Может, от холода боль отпускала? Не знаю. Единственная радость в его жалкой жизни».
Данила замолчал, изучая реакцию Глеба. Тот сидел, сжавшись в комок, уставившись в грязный пол. По щеке скатилась капля пота. Или слеза? Он не разбирал.
«И вот я все думал… – Данила продолжил, и его голос стал резче, требовательнее. – Зачем он жил? А? Какая от него польза? Мать-крыса – польза была, она мне нравилась, забавная. И себе от жизни радость была. А этот уродец? Кого он порадовал? Самому ему только боль да мука. Почему он цеплялся? Мог ведь… не жрать. Не пить. Сдохнуть. Ради чего? Ради порции мороженого?»
Он встал. Его тень, отброшенная слабым светом из прихожей, легла на Глеба огромной, искаженной, с рогами или шипами на голове. Запах псины стал физически давить, как подушка на лицо. Глеб почувствовал, как по щеке скатывается слеза. Потом вторая. Он не пытался их вытереть.
«Но ты, Глеб… – Данила сделал шаг к нему. Его голос упал до шепота, но каждое слово врезалось в сознание, как гвоздь. – Ты ведь не крысёнок. И не бомж тот, Вещий Васька, что мозги последние пропил. Ты… всё понимаешь. Скажи мне. Честно. Для чего ты живёшь?»
Глеб зажмурился. Слезы текли по его щекам, смешиваясь с пылью. Он уткнулся взглядом в трещину на полу, пытаясь найти там ответ. Найти хоть что-то.
«Понимаешь, Глеб… – Голос Данилы прозвучал прямо над ним. Холодное дыхание коснулось уха. – Ты… плохой человек. Не то чтобы злой. Нет. Просто… некачественный. Бракованный. Как тот крысёнок. Как этот олень с телевизора. – Он сделал паузу, давая словам впитаться. – От тебя… всем плохо. И тебе самому плохо. И мамке твоей – видишь же, измучилась. И нам… с ребятами. Ты видел, какой класс стал? Настоящий коллектив! Все друг другу помогают, не дерутся, учатся. А ты? Ты как… лишняя шестерёнка. Скрипишь, ломаешь ход. Не вписываешься. И не впишешься. Я не со зла, Глеб. Правда. Просто… закон такой. Природы. Порядка».
Годы унижений научили Глеба не доверять тишине, которая наступает после таких слов. Его разум был парализован страхом и стыдом, но тело – это жалкое, тощее тело, которое кололо дрова и научилось уворачиваться от ударов – сработало само. Рывок в сторону. Проваливающийся диван скрипнул, как крик. И в то самое место, где только что сидел Глеб, с глухим стуком вонзился нож.
Не кухонный перочинный. Нож. Настоящий. Охотничий клинок, длинный, с кровавым желобком-долом. Рукоять – темная, роговая, с инкрустированным серебром узором, похожим на сплетение ветвей или… вен. Он торчал из спинки дивана, точно в сердце, мерцая тускло в полумраке.
Глеб откатился по полу, вскочил на ноги, спина прижалась к холодной стене возле печки. Сердце колотилось, как бешеное, вырываясь из груди. Данила стоял у дивана, выдернув нож одним плавным движением. На его лице не было ни злобы, ни даже раздражения. Была лишь… сосредоточенная деловитость. Как у хирурга перед операцией.
«Ну вот зачем? – спросил он укоризненно, как взрослый ребенка, испачкавшего новую рубашку. – Усложнять?» Он сделал шаг вперед, перекрывая путь к двери. Клинок был направлен точно на Глеба. «Ты что, с ума сошёл? А если бы по пальцам попал? – Его голос вдруг зазвучал с искренним возмущением. – Ты хоть понимаешь, я будущий хирург! Мне руки беречь надо! Ими людей спасать буду! Слышал поговорку? Мизинца не стоишь! Ты буквально не стоишь моего мизинца! Я – нужен. А ты? Ты кто? Такие, как ты, кого в детстве лупят… – он сделал еще шаг, клинок сверкнул в полосе света, – …они потом маньяками становятся! В книгах читал! Стабильно!»
Его уверенность, его абсолютная вера в свою правоту и в жалкую никчемность Глеба сдавили горло сильнее любого ножа. Мир сузился до острия клинка и пустых, ледяных глаз Данилы. Глеб инстинктивно потянулся за спиной, нащупал валявшуюся у печки трубу. Холодный, шершавый металл. Он схватил ее, поднял, пытаясь прицелиться в нож. Тяжелая. Неподъемная. Мышцы дрожали, превращаясь в воду.
«Брось дурину!» – рявкнул Данила, но было поздно. Глеб, из последних сил, махнул трубой снизу вверх, целя в руку с ножом. Удар пришелся плашмя по клинку. Лязг железа оглушительно грохнул в пустом доме.
Данила отдёрнул руку, как от огня. На его идеальном лице впервые появилось что-то похожее на ярость.
«Ты!.. Руки!.. Хирург!..» – он зашипел, словно змея. И бросился вперед, нож – для быстрого, точного укола.
И в этот момент он наступил на свой развязавшийся шнурок.
Падение было стремительным и нелепым. Он поскользнулся, рука с ножом инстинктивно вытянулась вперед для упора, тело рухнуло навзничь. Острие клинка чиркнуло по носку Глебова сапога, оставив царапину на кожзаме.
Что-то щелкнуло в Глебе. Не разум. Тело. Тело, которое годами раскачивало тяжеленный колун. Тело, которое научилось копить инерцию в тощих мышцах и выплескивать ее в одном яростном движении. Адреналин влился в жилы ледяным огнем. Труба в руках вдруг показалась легкой, как прутик. Он размахнулся из-за головы, вложив в удар весь страх, всю боль, всю накопленную за годы ярость от слова "дефектный", и рубанул Данилу по выставленной вперед руке, чуть выше локтя.
Хруст был негромким, влажным. Как будто ломали толстую сырую ветку. Рука Данилы согнулась в совершенно неестественном, невозможном для человека месте. Не в суставе. Посередине кости. Клинок выпал из разжавшихся пальцев и звякнул о пол.
Данила взвыл. Не крик. Именно взвыл – высоко, по-звериному, от нечеловеческой боли. Он скорчился на полу, хватая здоровой рукой за сломанное предплечье, изогнутое под углом. Его лицо, искаженное гримасой, стало серым, землистым. Он поднял голову, увидел свою руку. Его глаза, всегда такие ясные и уверенные, расширились от ужаса и… непонимания. Как будто мир вдруг перевернулся.
«Ты… что наделал?! – выдохнул он, голос хриплый, сорванный. Слюна с розовой пеной выступила на губах. – Как ты смеешь?! Ты… не имеешь права!»
Право. Это слово, брошенное им же когда-то про волка и оленя, прозвучало сейчас как последняя капля. Глеб не думал. Он видел только это лицо, это искривленное от ненависти и боли лицо идеального существа, которое пришло отнять у него даже право на жалкое существование. Он видел нож, лежащий рядом. Он слышал этот голос, который еще минуту назад объяснял ему, что он – брак.
Глеб занес трубу снова. Удар был другим. Не сверху. Снизу вверх. Металлический набалдашник трубы со всей силой, на которую было способно его хрупкое, но налившееся яростью тело, врезался Даниле под челюсть.
Звук был страшным. Глухим, костным. Кровь – алая, горячая – брызнула веером, забрызгав потолок, стены, лицо Глеба. Что-то белое и твердое – зубы? Осколки челюсти? – с сухим стуком отлетело в угол. Данила не взвыл. Он просто рухнул лицом вниз в быстро растекающуюся по грязному полу лужу собственной крови. Затих. Лишь рука со сломанной костью дернулась раз, другой, и замерла.
Глеб стоял, тяжело дыша, сжимая в руках окровавленную трубу. Кровь Данилы капала с набалдашника, с его рук, с подбородка. Запах псины перебил резкий, медный запах крови. В ушах стоял звон. Пустота. Абсолютная пустота в голове.
Потом вспомнил. Телевизор. Детектив какой-то. Про отпечатки пальцев. Он посмотрел на трубу в руках. На окровавленные пальцы. Медленно, как во сне, наклонился, поднял валявшийся рядом охотничий нож за роговую рукоять, стараясь не касаться клинка. Вышел из комнаты. В прихожей оглянулся. Их следы на снегу – входящие – уже были смазаны, занесены новым снежком. Он вышел на улицу. Снег валил густыми хлопьями. Через час заметет все. Он прошел мимо пары таких же заброшенных изб. У последней, на краю оврага, где летом стояла зловонная, никогда не пересыхающая лужа жидкой грязи, он остановился. Сугроб был глубоким. Он воткнул в него нож по самую рукоять. Потом швырнул туда же трубу. Они ушли в снег бесследно.
Глеб повернулся и пошел домой. Шел быстро, почти бежал по темнеющей улице, по знакомым грязным тропинкам. В голове был только тот звон. И пустота. Абсолютная. Кровь на лице замерзала ледяными корочками.
Данила выжил. Должен был замерзнуть, истечь кровью в том холодном аду, но в ту ночь случилось невероятное. Выписали из больницы Вещего Ваську. Трезвого, помытого, побритого, в чистой, хоть и поношенной одежде, которую ему собрали сердобольные санитарки. И Васька, вместо того чтобы пойти к теплотрассе, почему-то решил заглянуть в свою старую избенку. Ту самую, на Краю. Где и нашел Данилу Царёва, уже почти примороженного к полу в луже загустевшей крови, но еще дышащего. Васька не заорал. Он выбежал на дорогу, бросился под колеса редкой в ту пору «Волги» геологов. Те остановились. Вызвали скорую. Потом – милицию.
Весть обрушилась на школу как обвал. Класс погрузился в траур. У девчонок – красные, заплаканные глаза. Парни – бледные, злые, клялись найти «ублюдка», «тварь», «мразь», не догадываясь, что «мразь» сидит на задней парте и тупо смотрит в окно, отковыривая засохшую кровь с рукава телогрейки. Его псориаз под действием стресса разыгрался, руки были в струпьях и крови – своей. Идеальное алиби.
Данилу забрал вертолет МЧС в областной центр. До Зареченска дошли слухи: руку кое-как собрали, но хирургом ему не быть – пальцы не слушаются. Лицо… собрали из кусочков. Шрамы останутся. Зубы – вставлять. И еще один слух, пущенный кем-то из слышавших разговор отца Данилы с начальником милиции на взлетной полосе:
«Ноги моей больше не будет в этом проклятом сорном муравейнике! И сына моего – тоже!»
После отъезда Данилы, уже через пару недель, что-то лопнуло в 8 «Б». Как будто плотину прорвало. Ссоры. Драки. Насмешки. Успеваемость поползла вниз. И Глеба… снова начали травить. Но бить – не получалось.
Первый раз, когда Борька Сомов, вернувшись к своей прежней роли атамана, решил вдохновенно дать Глебу подзатыльник «за компанию», случилось неожиданное. Глеб не сжался. Не заплакал. Он резко развернулся и ткнул Борьке в бок свой маленький, костлявый кулак. Неумело. Но резко. И очень больно. Борька ахнул, больше от неожиданности, схватил Глеба за руку, попытался вывернуть. Глеб забился, заорал что-то нечленораздельное, брызгая слюной. Его струпья на руке лопнули, кровь брызнула Борьке на рубашку. Тот с отвращением отшвырнул его прочь.
«Да пошёл ты! – зарычал Борька, вытирая руку об брюки. – Чумазый! Заразный! Хрен с тобой!»
И добавил то слово. То самое, за которое в Зареченске могли и ножом ткнуть. Глеб услышал его. И… ничего. Ни страха, ни злости. Пустота. Он знал, что он гораздо хуже. Он знал, что он убийца. Слово казалось жалкой букашкой рядом с этим знанием.
После восьмого класса Борька не доучился – скатился обратно, остался на второй круг. Глеб взял свои документы и пошел в местное ПТУ. Еще не доходя до дверей, увидел на крыльце кучку своих бывших одноклассников. Они курили, громко смеялись, толкались. Глеб остановился. Посмотрел на них. На здание ПТУ, серое, обшарпанное. Потом развернулся и пошел на вокзал. Сел на первую попавшуюся электричку, шедшую на запад. Уехал. В неизвестность. С разбитым сердцем и кровью Данилы Царёва на совести.
Глава 3: Право на Жизнь
Запах мокрой псины. Он въелся в саму штукатурку стен его комнатушки на пятом этаже хрущобы где-то на окраине большого, безликого города. Не Зареченск. Город-завод, город-труба, вечно коптящий небо над промзоной. Воздух здесь был другим – густым от мазута, кислотным от выбросов, но эта проклятая псина… Она висела в комнате Глеба Орлова особенно густо сегодня. Как будто принеслась по ветру из прошлого, из той заброшенной избы на Краю Зареченска.
Духота стояла колом, несмотря на распахнутое окно. Август. Ночь. Глеб сидел на продавленном диване, тот самый, что перевез с собой из съемных углов, и смотрел в темный прямоугольник окна. В голове – туман, тяжелый, липкий. Глаза щипало от усталости, но сон не шел. Мысли путались, цепляясь за обрывки памяти, за запах крови и хруст кости. Он откинул вытертый плед, встал, прошел к стулу у стола, включил старенький телевизор. Голубоватый свет осветил его жилье: крохотную комнату, почти без мебели, только диван, стул, этажерка с потрепанными томиками фантастики – его единственное, неизменное утешение. И книги, и мультики про покемонов на стареньком ноуте – островки нормальности в море дерьма.
На экране мелькали кадры. Зелень, солнце. Знакомый голос Николая Дроздова. Глеб убавил звук до шепота. Не будить же соседей – вечно пьяного сантехника или вечно ругающуюся парочку за стенкой. Картинка: олень. Крупный план. Кривые рога, шерсть клочьями, следы грязи под глазами, тощий, нескладный. Дроздов (Глеб читал по губам) говорил что-то с плохо скрываемым презрением: «…не лучший представитель… дефектная особь… санитары леса уже на подходе…»
Камера отъехала. Из чащи крался огромный черный волк. Глеб нахмурился, потирая виски. Крался? Волки так не умеют… Но голова была тяжелой. Волк же был великолепен. Мускулы, шерсть лоснилась. Голос Дроздова стал теплым, масляным: «…совершенный хищник… прыжок не знает промаха… его право…» Голос вдруг изменился. Знакомый баритон стал сиплым, хлюпающим, с противным хихиканьем. Глеб отмахнулся. Его мыслями завладело прошлое. Не Зареченск. Дно.
Он сбежал тогда. С вокзала в Зареченске сел в электричку и укатил. Куда глаза глядят. Оказался здесь, в этом индустриальном муравейнике. Сначала – уборщиком на огромном складе металлопроката. Пахло машинным маслом, ржавчиной и… все той же псиной, особенно в углах ангаров. Жил в каморке при складе, кишащей тараканами. Потом – ночным сторожем. Сидел в будке, слушал, как скрипят металлоконструкции, как воет ветер в пролетах, и казалось, что из темноты вот-вот выйдет Данила, с перекошенным лицом и мертвыми глазами. Потом – грузчиком. Тяжелые трубы, листы железа. Мускулы на тощих руках налились силой, плечи хоть немного расправились. Псориаз не прошел, но руки привыкли к работе в перчатках. Переехал в эту комнатушку. Без тараканов. Это казалось достижением. Чем-то, чем можно было бы гордиться, если б было с кем.
Друзей не было. Как не было их никогда. Мать… После его отъезда она, наконец, вышла замуж. За какого-то отставного военного. Укатила с ним куда-то на юг. Открытку прислала раз. Потом – тишина. Зарплаты хватало на еду, на одежду (прочные рабочие штаны, кирзовые сапоги), на мазь от псориаза. На книги. На дешевое пиво по пятницам. Его не били. Никто. А о большем… он и не мечтал. Разве что иногда, в редкие минуты тишины, глядя на закопченное небо за окном, ловил себя на мысли: «А что, если…» Но мысль глохла. Он был на дне. И на это жалкое существование он променял Данилу Царёва.
Тот мог стать хирургом. Вернуться в Зареченск. Спасать людей. Глеб иногда слышал, как над городом пролетал медицинский вертолет. Рев его лопастей врезался в душу. Он знал: некоторые из них летели оттуда. Везут людей, которым нужен хирург, в тот город, где он есть. Он знал и другое: довозят не всех. Не хватает времени, денег, вертолетов… Люди умирают в дороге. В Зареченске, где хирурга так и не появилось. Это – его вина. Его крест. Он украл у городка эту возможность. Украл будущее.
Из его одноклассников… Доходили слухи. Кто-то спился. Кто-то сел за разбой. Кто-то погиб в пьяной драке. Борька Сомов, говорят, пошел по отцовской стезе – в лесорубы, потом в водилы, потом пропал где-то на трассе. Они могли бы… Коллектив. Как в тех книжках. Учиться, дружить, играть в школьном спектакле, жить нормальной жизнью. Не будут. Никогда. Потому что он, Глеб Орлов, лишняя шестеренка, сломал ход машины. И это – тоже его вина. Двойной груз. Невыносимый.
Запах псины душил. В голове мутилось. Глеб встал, подошел к окну, высунулся по пояс. Пятый этаж. Внизу – асфальт двора, освещенный желтым, больным светом уличного фонаря. Если упасть… Шея сломается наверняка. Мозги не разлетятся – невысоко. Быстро. Окончательно.
«Но что это?!» – вдруг рявкнул у него за спиной телевизор. Голос Дроздова. Но не хлюпающий, не похотливый. Звонкий. Задорный. Даже… насмешливый. Глеб удивленно обернулся, ожидая увидеть прыжок волка.
Волк прыгнул. Мощный, стремительный бросок. Его зубы щелкнули в пустоте – там, где полсекунды назад была шея оленя. Олень же… Олень не побежал. Он подскочил вверх! Чуть ли не на высоту своего роста, отчаянным, нелепым движением. И приземлился… Прямо на спину волка. Все четырьмя копытами. Глухой удар. Хруст. Взвизг. Капли крови, клочья черной шерсти полетели в стороны. Волк рухнул на землю, поджав хвост. Теперь он не был грозным хищником. Он был побитой шавкой. Хромой, жалкой, с волочащейся задней лапой. Он заскулил, поджав хвост, и пополз в чащу, подальше от этого… дефекта.
Камера дернулась, нашла оленя. Тот стоял, тяжело дыша, ноздри раздувались, бока ходили ходуном. Он нервно потряс головой, оглядываясь. Потом… опустил морду. И принялся щипать траву. Ту самую, что щипал до нападения. Как ни в чем не бывало. Только ухо подрагивало.
Николай Дроздов сказал. Его голос был необычным. Торжественным. И… ласковым.
«Может быть, завтра этого оленя настигнет другой хищник? А может… он проживет долгую оленью жизнь. Со своими малыми радостями. Со своей травой. Со своим правом быть. Какой бы жалкой и ненужной ни казалась его жизнь кому-то… это его жизнь. И сегодня… он ее отстоял. Это его право».
Слова повисли в воздухе комнаты. Глеб стоял, прислонившись к подоконнику, не чувствуя холода от ночного воздуха. Что-то щелкнуло внутри. Как замок, ржавый от времени, но вдруг поддавшийся. Непонятное наваждение, туман в голове – рассеялись. Он осознал: запаха псины больше нет. Вообще. Будто его и не было. Вместо него в окно вливался… свежий воздух. Пахло пылью, городом, и… да, яблонями! Во дворе под окном росла старая яблоня. Ее аромат, сладковатый, теплый, всегда был, но Глеб его не замечал. Забитый той проклятой вонью прошлого.
Телевизор за спиной зашипел. На экране – белый шум, мерцающие точки. Передача кончилась. Дроздов исчез. Волк и олень – тоже. Глубоко за полночь. Какая передача о животных в три ночи? Привидится же такое. Глеб ткнул кнопку выключения. Комната погрузилась в полумрак, освещенная только желтым светом фонаря с улицы.
Эх… – мысль пришла сама собой, ясная, как утренний воздух. – А ведь не так уж все и плохо.
Он не просто на дне. Он живет на дне. И на этом дне… есть жизнь. Грубая, простая, но своя. Грузчики, дворники, ночные сторожа – не изверги, не звери. Люди. Такие же, как он. Работают, ругаются, смеются, пьют. Общаются с ним… на равных. Почти. У него… есть знакомые. Почти друзья.
Серёга. Грузчик. Здоровяк, бывший штангист, спину сорвал. Любил выпить, жизнь покатилась под откос. Но год назад завязал. Вытащил Глеба на рыбалку. Теперь почти каждые выходные – на речку. С удочками, с котелком, иногда с ночевкой. Сидят, молчат часами, смотрят на поплавки. Или Серёга несет околесицу про политику, про женщин, про жизнь. Глеб слушает. Кивает. Однажды, во время такой ночевки, у костра, когда стемнело и звезды высыпали густо, Глеб, подвыпивший и размякший, рассказал Серёге про Зареченск. Про Данилу. Про заброшенный дом. Не все, конечно. Главное. Что был такой парень… идеальный. И что… он его покалечил. Серёга долго молчал, смотрел на огонь. Потом хмыкнул, отхлебнул из кружки холодного чая.
«Ну и хрен с ним, Глебыч. Сам дурак. Лез не в свое дело. Ты не трави, ты ж не сволочь. Работаешь, людей не обижаешь. Каждый имеет право… ну, жить как может. Он бы тебя, гад, прирезал – и никто б не пискнул. Так что… не парься».
И все. Больше не вспоминал. Но Глеб чувствовал – Серёга понял. Не осудил. И это… что-то значило.
А еще… Галя. Кладовщица. Женщина лет сорока, вечно уставшая, с грустными глазами и морщинками у губ. Муж бросил с детьми, работает на двух работах. Но когда видит Глеба… улыбается. Искренне. Глаза теплеют.
«Глеб Михайлыч, – зовет она его по имени-отчеству, хотя он просил без отчества. – Идите сюда! У меня тут пирожки остались… домашние. С капустой. Берите, берите, мне не надо!»
И сует пакетик. Теплый еще. А на прошлый день рождения подарила фонарик. Не дешевую китайщину, а добротный, тяжелый, с ярким лучом. «Чтобы, – сказала, – тебе в подвалы не страшно было, когда лампочки перегорают». И позавчера… подошла, смущаясь:
«Глеб… У меня на кухне шкафчик верхний… петелька оторвалась. Дверь висит. Не поможешь? Я тебе пирог испеку… с яблоками».
Как он мог забыть? Как могло это стереться перед лицом того проклятого запаха и воспоминаний? Пирожки. Фонарик. Шкафчик! Надо завтра не забыть захватить ящик с инструментами. У него есть свой ящик. Маленький, но все необходимое: отвертки, пассатижи, молоток, гвозди, шурупы. Он умеет чинить. Розетки, выключатели, протекающие краны. Научился. На дне тоже нужны руки.
Глеб медленно лег обратно на диван, потянул на себя плед. В голове, освобожденной от тумана и гнета вины, прояснилось. Воздух был чистым, яблоневым. Звон в ушах стих.
«А все-таки… для чего я живу?» – старый вопрос Данилы всплыл сам собой.
Раньше он не знал ответа. Сейчас… он нашел его. Простой. Ясный. Как утренний свет. Он улыбнулся в темноту потолка, чувствуя, как теплеет внутри.
«Хочу. Вот и живу».
Право оленя. Право на жизнь. Свое. Неидеальное. Но свое. Он отстоял его когда-то в той заброшенной избе. Теперь предстояло просто… жить. С пирожками от Гали. С рыбалкой с Серёгой. С книжками. С фонариком в темных подвалах. С правом быть собой. Дефектным. Но живым.
И впервые за много лет сон начал мягко накрывать его, как тот теплый плед, не неся с собой ни запаха псины, ни теней прошлого. Только тишину и сладкий запах яблонь за окном.