Я помню тот январь, будто он застрял под кожей.
Меня звали Алексей Савостин, сержант срочной службы. В тот год мне исполнилось двадцать один. И если вы думаете, что молодость в армии — это про романтику или силу, то вы никогда не стояли на морозе в сорок два градуса посреди елового безмолвия, где каждый звук — как выстрел в ухо, а тишина — страшнее крика.
Мы служили на блокпосту номер одиннадцать. Его не было на картах. Даже в архивных списках штаба округа он значился как «объект Л» — формально склад ГСМ, а по факту — заброшенное укрепление в шести часах пути от ближайшего населённого пункта. Путь туда пролегал по лесовозной колее, которая зимой исчезала под снегом. Мы не получали писем, не знали новостей, у нас был дизельный генератор, рация и приказ: держать линию, не задавать вопросов.
Нас было шестеро.
Младший сержант Шевченко — тихий, с табачным голосом и привычкой чесать висок каждый раз перед тем, как соврал. Рядовой Гримов — молодой хохотун, по прозвищу «Смех». Его смех, к слову, и держал нас в тонусе — до той самой ночи. Двое срочников из Тюмени, братья-близнецы Митька и Ваня Кулешовы, отличались друг от друга только родинкой на щеке Вани. И ещё был Замполит — старший лейтенант Левин. Всегда в аккуратной шапке-ушанке, всегда с металлическим блеском в глазах.
И я. Савостин. Я вёл журнал дежурств и дежурил у северных ворот.
Третий января тысяча девятьсот восемьдесят третьего года. Запомните эту дату. Мы сидели в караульной, наливали по кружке чая с мятой, кто-то жевал сухари. Снег шёл беспрерывно трое суток. Тайга молчала, как будто вымерла. Даже птицы — ни одной.
И тогда мы услышали первый стук.
Глухой, чёткий. Словно молотом били по дубу. Три удара. Пауза. Ещё три. Потом снова тишина. Я вышел на крыльцо. Прожектора работали, но ничего, кроме танцующего в воздухе снега, я не увидел. Ни следов, ни движения.
Я доложил в рацию — Левин приказал подождать. Шевченко вышел следом. Мы оба стояли, вглядываясь в темноту, будто пытались глазами выцарапать хоть что-то из этой стены зимы.
И тут раздался новый стук. Уже ближе. Опять три удара. Пауза. И снова три.
Но теперь стучало сразу с двух сторон.
Слева — у линии забора. Справа — где у нас был бак с соляркой. Мы с Шевченко переглянулись. Ваня выбежал босиком — мы потом так и не поняли, зачем. Он просто вскочил, как будто кто-то позвал, и кинулся к воротам.
Мы втроём догнали его в десяти метрах от калитки. У него был стеклянный взгляд и кровь из носа. Он не сопротивлялся, не говорил — просто смотрел в одну точку. Гримов скинул куртку, накинул на него. А Шевченко шепнул:
— Посмотри на снег…
Следов не было.
Вокруг свежий наст. Целый. Девственно нетронутый. Даже наших собственных следов — не было. Словно всё исчезало, как только отводишь взгляд.
А стук продолжался.
С тех пор мы больше не спали. В ту ночь произошло кое-что, что заставило нас понять — мы здесь не одни. И, возможно, никогда не были одни.
Стук прекратился на рассвете. Так же внезапно, как начался.
Около шести утра прожекторы начали гаснуть — один за другим. Не с перебоями, не от замыкания. Просто будто кто-то выключал их. Мы остались в полумраке, и тогда Замполит приказал включить дизель резервного контура. Но генератор, сука, не заводился.
Левин отправил меня и Шевченко в машинный отсек. Там воняло гарью и мазутом, словно кто-то перегрел дизель специально. Кожух блока был горячим. Мы крутили стартер вручную минут пятнадцать, пока наконец не завелось — и то с каким-то жалобным скрежетом, как будто сама техника боялась работать в эту ночь.
Когда свет вернулся, Ваня Кулешов всё ещё сидел на полу в углу, укутанный в два бушлата. Он дрожал, но не от холода. Его взгляд стал мёртвым. Без эмоций, без присутствия. Я щёлкал пальцами перед его глазами, хлопал по щекам — ноль реакции. Он лишь шептал: «Он там… зовёт… свет…»
Мы решили, что у него тепловой удар или срыв, но медсанчасть была за сто километров, а по инструкции перемещение — только по приказу штаба. Замполит сидел у рации и долбил кнопку передачи на всех каналах. Бесполезно. Ни ответа, ни гудка. Словно кто-то вырезал нас из сети.
К полудню мы начали замечать странности. Краска на южной стене начала вздуваться пузырями. Метель утихла, но над лесом стоял тонкий белый туман, будто гниль поднимается от земли. Вороны — десятки их — кружили над вышкой. А в небе, высоко над деревьями, что-то мерцало. Не летело, не двигалось — просто висело. Как ледяной кристалл, в котором преломлялось солнце.
Гримов, который до этого смеялся над всем, подошёл ко мне, и впервые я увидел, как у него дрожит подбородок.
— Сержант… — прошептал он. — А ты слышал, как он говорит?
— Кто?
— Он. Тот, кто за воротами.
Я замер. Пальцы озябли до скрипа в перчатках.
— Когда?
— Сейчас. В голове. Как будто голос. Без слов. Просто звук, но я понимаю, что он хочет, чтобы я вышел.
Я позвал Левина. Тот молча подошёл, взглянул на Гримова, потом на меня.
— Снять оружие и изолировать. Комната наблюдения. Закрыть изнутри.
Мы выполнили. Гримов не сопротивлялся. Даже наоборот — будто хотел, чтобы мы его остановили.
К вечеру начали пропадать вещи.
Сначала исчез топор у хозяйственного склада. Потом — фонарь с восточной стороны. А потом — канистра с бензином, которую я сам ставил под навес. Всё это происходило, несмотря на периметр, несмотря на охрану. Никаких следов, никаких открытых дверей. Только тишина и тошнотворное чувство, что кто-то среди нас. Или… под нами.
Шевченко в ту ночь не спал. Он сидел на крыше склада с винтовкой. Смотрел в лес, будто видел то, чего не видели мы. А в три часа утра он выстрелил. Один раз. Потом упал с крыши.
Когда я добежал до него, его лицо было мертвенно-бледным, глаза широко раскрыты, зрачки расширены. Он шепнул: «Он… был внутри… за стеной… прямо внутри.»
Утром стало ясно: стены склада были покрыты следами ладоней.
Голых. Маленьких. Человеческих.
Мы больше не делили смены. Никто не хотел оставаться один.
С рассветом, если это можно было так назвать — небо лишь немного побледнело в просветах между елями — мы втроём собрались в караульной. Я, Левин и Митька Кулешов. Ваня лежал в старом помещении хранения боезапаса, без окон, под замком. Он больше не говорил. Только дышал — как будто его дыхание отмеряло не минуты, а чьи-то шаги.
Шевченко… умер ночью. Перелом шеи при падении. Удар об каменную кромку. Это Левин сказал, глядя на нас, будто требуя молчания. Мы не спорили. Но все видели: он не падал. Его кто-то швырнул. Или потащил.
А ещё были следы.
Следы босых ног. Маленьких, кривых, как будто кто-то шёл, выворачивая ступни внутрь. Они тянулись от северных ворот до стены ангара. По свежему снегу. Но без начала. Без конца.
Мы не знали, что делать. Рация по-прежнему молчала. Генератор работал нестабильно. Прожектора мерцали, как умирающие глаза. А по периметру — этот мерзкий, безветренный, липкий морозный туман. Он не рассеивался. Он будто жил своей жизнью.
На шестой день Левин решился — отправить меня и Митьку на западную точку ретрансляции. Там был усилитель сигнала и радарный шкаф. Если повезёт — сможем передать сигнал СОС. До него было около четырёх километров через лес. Снега — по пояс, темнота — как в гробу.
Мы оделись в зимнюю маскировку, проверили оружие. Левин выдал каждому по таблетке — «от переохлаждения», сказал. Горькие, жёлтые. Я спрятал её в карман. Митька проглотил без вопросов.
Первые полчаса — только хруст снега и дыхание в маске. Я шёл впереди, фонарь скользил по стволам деревьев, оставляя тени, похожие на руки. Потом снег стал мягче. Словно под ним — вода. Я упал — и почти сразу понял: это не вода. Это что-то вязкое. Тёплое.
— Что за… — пробормотал Митька, помогая мне вылезти.
Мы осветили яму. Внутри — десятки армейских портянок, сапог, фляг, клочков формы. Всё в тёмной жиже. Среди них — жетон.
Филатов. Рядовой. Тайга восемь.
Я поднял голову и понял, что туман стал гуще. Он двигался. Не ветер — движение, как будто кто-то дышал им. А потом я услышал…
Стук.
Где-то сзади. Три удара. Пауза. Три удара. И снова — но уже справа. И снова — теперь сзади.
Митька выронил винтовку.
— Он здесь, — сказал он.
Я дёрнул его за рукав, но он вырвался и побежал. Прямо вглубь тумана. Я слышал, как он кричит. Не от боли. От восторга.
— Свет… вижу… иду…
Я не побежал за ним. Я не идиот. Я знал, что в этом лесу, если ты слышишь голос — он не снаружи. Он в тебе.
Я дошёл до ретранслятора один. Дверь была сорвана, шкаф с аппаратурой — пустой. Внутри — только прожектор. Белый. Невыносимо белый. Направленный в угол, где кто-то стоял спиной ко мне.
Он был голый. С белой, как снег, кожей. Волосы прилипли к голове. Он медленно обернулся.
Это был Шевченко.
Но он умер. Я сам видел. Его глаза… не были глазами. Чёрные, без зрачков, без жизни.
— Зовёт… — прошептал он. — Он говорит через меня…
И в этот момент я понял — я должен бежать. Не оборачиваться. Не думать. Не слушать.
Я добрался до блокпоста на рассвете. Один. Без винтовки. С обмороженными пальцами. А за спиной — тишина.
И три удара.
Замполит не задал ни одного вопроса, когда я вошёл в караулку.
Он только смотрел. Долго. И как-то уж слишком спокойно. Потом вытащил из-за пазухи армейскую флягу и молча протянул мне. Я сделал глоток — вода была ледяной, с металлическим привкусом, будто простояла в ржавом баке недели три. Я не стал спрашивать, откуда она.
— Где Кулешов? — спросил он наконец.
— Не дошёл.
Левин кивнул, как будто это было ожидаемо.
— Он услышал стук?
Я промолчал. Он понял.
Ваня Кулешов умер ночью. Его сердце остановилось. Не от холода, не от болезни. Просто перестало биться. Мы с Левиным проверили тело — на груди у него было что-то вроде ожога. Круглый след, будто лампа накаливания касалась кожи через одежду. На языке — глубокая рана. Он его прикусил, вырываясь, хотя был связан.
Мы сожгли тело за блоком антенны. По инструкции — кремация в случае заражения. Хотя никто не говорил, чем он мог быть заражён.
Оставались мы вдвоём: я и Левин. От поста остались бетонные стены, дрожащий свет и тишина, которая уже не пугала. Она стала привычной, как ритм сердца или звук собственного дыхания.
Я проснулся на следующий день — если это был день — от едва слышного щелчка. Как будто в соседней комнате включили паяльник.
Я тихо поднялся. Левин спал у стола, сжимая автомат, будто ребёнок обнимал плюшевого медведя.
Щелчок повторился.
Я прошёл мимо коридора, ведущего в склад. Остановился. Прислушался. Там был свет. И... шаги.
Нет, не шаги. Звук босых ног по бетону. Мокрых. Оставляющих шлёпающий след.
Я медленно потянулся к дверной ручке и толкнул.
Пусто.
Только лампа под потолком мигала — едва заметно.
Я хотел закрыть дверь, как вдруг что-то прошептало за спиной:
— Остановись.
Я обернулся.
Левин стоял, направив на меня автомат. Он был бледен, глаза налиты красным, губы дрожали.
— Ты слышал? — прошептал он. — Он говорит. Ты слышал?
Я молчал. Он продолжал:
— Он сказал мне, что ты снаружи. Что ты уже не тот. Что ты — он.
Я поднял руки. Медленно.
— Левин… это я. Савостин. Послушай…
— Нет, — перебил он. — Ты остался там. В лесу. Я видел, как ты шёл в туман. Я видел, как ты обернулся. Это был не ты.
Он шагнул ближе. Ствол автомата опустился к моему животу. Я сделал шаг назад. Ногу скользнула — и я рухнул вместе с табуретом, вцепившись в край стола.
Выстрел прозвучал, когда я упал. Пуля прошла над головой и ударила в радиоприёмник. Искры. Гул. Тишина.
Когда я поднялся — Левин лежал на полу. Без сознания. Или мёртвый. Я не проверял.
Я запер его в технической комнате и подпер дверь ломом.
И тогда я услышал новое.
Шаги.
Снаружи.
Ровные, неторопливые. Босые. Они шли вдоль бетонной стены. Один круг. Второй. Третий.
Я стоял, сжимая винтовку, и повторял про себя имя — своё имя, чтобы не забыть, кто я.
А потом кто-то тихо, почти ласково, постучал в дверь:
Три удара. Пауза. Три удара.
И тогда я понял — они внутри.
Сутки — если они ещё имели значение — я не открывал ни одной двери.
Я наложил баррикаду из столов и ящиков у входа в караульную, затянул окна мешками из-под сухпайков, выключил свет. Оставил только фонарик. Свет раздражал меня, как зуд под кожей. Тишина больше не пугала. Пугал только звук. Тот самый. Три удара. Пауза. Три удара. Они больше не были редкими. Теперь они были… постоянными. Словно метроном, как дыхание умирающего организма. Блокпост жил. Или то, что осталось от него.
Я жевал сухари без вкуса, пил остатки воды, и всё пытался не думать. Но мысли всё равно лезли, как насекомые. Что, если это не просто глюк, не психоз от одиночества, не бред? Что, если вся эта хрень — настоящая? Что, если кто-то или что-то за пределами поста управляет нами?
Управляло… с самого начала?
Я решил, что должен узнать, что стало с Левиным. Страх уступил место безразличию — так бывает, когда тебе просто всё уже… всё равно.
Я снял лом с двери в техкомнату. Тихо. Без звука. Внутри было темно. Лампочка перегорела, оставив только резкий запах горелой пыли. Я посветил фонариком.
Левина не было.
На полу — пятно. Тёмное, густое. И мокрые отпечатки ладоней. Шесть. Нет… восемь. Они уходили в вентиляционный проём. Решётка лежала рядом. Словно её кто-то аккуратно снял изнутри. Я не пытался лезть туда. Решил спуститься в архив — нижний уровень, бетонный коридор с кладовками и старым железным сейфом. Там хранился журнал поста за прошлые годы. Я знал, где ключ. Он был у меня на шее, с самого начала службы.
Тот сейф мы не открывали ни разу. Потому что нам говорили: «Не надо». А в армии, если тебе говорят "не надо", значит, очень надо.
Архивное помещение оказалось нетронутым. Пахло пылью, железом, плесенью. Стены были влажными, бетон крошился. Сейф стоял, как гроб, прислонённый к стене.
Я вставил ключ, повернул. Скрежет. Крышка поддалась. Внутри — стопка папок, тетради, несколько кассет для магнитофона и… чёрный конверт с надписью: «ЗОВ — не вскрывать без приказа».
Я вскрыл. Там был отчёт.
Служебная записка, номер восемьсот двадцать семь, объект “Блокпост Лесной” — итоги цикла воздействия.
Испытуемые: состав блокпоста номер восемь.
Метод: инфразвуковая экспозиция частотой два герца, длительность — семьдесят два часа.
Наблюдения: у всех испытуемых развилась полная сенсорная депривация, галлюцинации слуховые и визуальные, навязчивые импульсы, стереотипные движения, регрессия личности до инфантильного уровня, суицидальные и автоагрессивные проявления.
Отмечено появление акустического паттерна, совпадающего с воздействием — три удара, пауза, три удара.
Рекомендации: прекратить цикл, изолировать выживших, объект законсервировать.
Ни фамилий. Ни подписей. Ни печатей.
Только карандашная приписка на обороте: Он отвечает. Не гасите свет.
В углу лежал старый магнитофон. Я вставил одну из кассет. Воспроизведение.
Треск. Шумы. Затем голос:
— …пост номер восемь… седьмые сутки… двое ушли в лес, трое бьются о стены… он внутри… в прожекторе… говорит во сне… свет… свет…
Пауза. И в тишине — стук.
Три удара. Пауза. Три удара.
Я выключил магнитофон, сел на пол, уронив голову на колени. Пальцы дрожали. Не от холода.
Что, если весь наш блокпост — не охрана, а наблюдение? Что, если мы были не защитой, а испытуемыми?
Ночью — если это была ночь — снова вернулся стук. Но теперь он не снаружи.
Он был в стенах. В полу. В моей голове. Он был… везде.
Ночью пошёл снег. Не тот мягкий, пушистый, из новогодних открыток. А плотный, словно тьма опускалась хлопьями. Он не таял. Не шуршал. Просто ложился на землю мёртвыми пластами, как пепел после кремации. Я смотрел на него через узкую щель между мешками, что я натянул на окна караульной. Свет фонаря за периметром слепил — тускло, безжизненно, будто пробиваясь сквозь марлю.
А снег всё падал. И внутри меня тоже что-то оседало — слой за слоем.
Я сидел на полу, спиной к холодной стене. Ладони жгло, суставы ломило от напряжения. Я не спал уже двое суток. В голове — как пыльца от старых грибов — крутились голоса, обрывки фраз, стук, как фон. Фоном стали и мои собственные мысли.
Ты — один. Не выбраться. Не проснёшься. Это не сон. Это место. Оно тебя держит.
Я слышал, как где-то в помещении с вентиляцией что-то скребётся. Сухо, ритмично. Как мышь… если бы у мышей были пальцы. Пять. С когтями. Длинными.
Всё замерло, когда погас фонарь.
Сначала один. Потом второй. Потом все.
Я замер. Тьма снаружи перестала быть просто ночью. Она как будто вошла внутрь. Обволакивая стены, воздух, меня.
Тогда я понял — мне нужно выйти.
Выйти туда, где всё началось.
Выйти на снег.
Я надел бушлат, закутал лицо шарфом, зарядил винтовку. Подошёл к двери. Взялся за щеколду.
Три удара.
Я застыл. Сердце гулко отбилось в груди.
Пауза.
Три удара.
Но теперь — не по двери.
По полу. Где-то под караулкой.
Стук был не металлический. Он был… как глухой зов изнутри тела. Словно барабан в черепе, на который кто-то извне постукивает пальцами.
Я развернулся и пошёл в подвал. Там, под бетонными плитами, был старый бомбоубежищный ход. Его замуровали ещё до нас. Но я знал — замуровали плохо. Кто-то когда-то рассказал. Я взял лом, фонарь, спустился вниз.
Каждый шаг отдавался в моих зубах, как если бы я шёл по позвоночнику мёртвого зверя.
Проём, за которым был ход, зарастал инеем. Стены — как шкура покрытая плесенью. Краска отставала пластами. И всё время — ощущение, что кто-то за спиной.
Я остановился у забетонированного входа. Провёл рукой по стене. Она была тёплой.
Потом увидел: трещина.
Изнутри на бетонной пыли — отпечаток ладони. Маленькой. Бледной. С провалами вместо пальцев. Будто пальцы кто-то выжег. Или… они были прозрачны.
Я не думал. Я бил.
Один удар. Второй. Третий.
Стук в ответ. Изнутри.
Три удара. Пауза. Три удара.
Пыль взлетала в воздухе серыми комьями. Она щипала глаза, въедалась в рот. Я бил до тех пор, пока бетон не осыпался и не открыл проём — узкий, как глотка.
Оттуда шёл пар. Тёплый. Влажный. В нём был… запах. Не разложения. Не плесени. А чего-то… живого. Древнего. Как сырая земля после вскрытого могильника.
Я встал на колени. Посветил внутрь.
Коридор вёл вниз, под наклоном. Обшивка — ржавая арматура. Стены, покрытые сажей. По ним медленно ползала влага, отражая тусклый свет, как глаза зверей.
Я встал.
И пошёл.
Впереди — только стук.
И белый свет.
Я шёл вниз, будто скользил внутрь гниющего позвоночника зверя, давно умершего, но ещё дышащего.
Свет фонаря рассыпался в каплях влаги на арматуре, превращаясь в сотни крошечных бликов, похожих на глаза. Воздух был тяжёлым — не просто влажным, а плотным, как мясо. Им не дышали — его глотали.
Стенки туннеля сходились, и я вынужден был пригнуться. Лестницы не было — под ногами сплошной металл, обледенелый, скользкий, будто по нему ходили босиком. Да, босиком — следы. Я их заметил, когда почти наступил.
Маленькие, с расплывшимися контурами. Будто кто-то медленно и многократно проходил здесь. Не один раз. Не один.
Я остановился.
Где-то впереди, в темноте, был лёгкий треск. Похожий на то, как ломаются высохшие ветки. Но здесь не было веток. Здесь не было вообще ничего живого.
Стук возобновился.
На этот раз не в голове. Не в полу. Он был в самом туннеле. Я слышал, как звук раскатывается по трубам, отражается от стен.
Три удара.
Пауза.
Три удара.
Я медленно шагнул вперёд.
Шаг. Стук. Пауза.
Шаг. Стук. Пауза.
Будто кто-то подстраивался под меня. Синхронизировался. Повторял. Или учился.
Проход расширился. Передо мной открылась железная дверь, исписанная ржавыми, как будто выжженными знаками. На вид — армейская. Классическая герметичная переборка. Но что-то в ней было… неправильным. Она не отражала свет.
Я провёл по ней рукой.
Поверхность была бархатистой. Тепло шло от неё. Ненормальное, словно кожа — не металл.
На уровне груди — щель. Тонкая, как ротовая линия. И из неё, кажется… доносилось дыхание.
Я поднял винтовку. Прицелился. Сделал шаг назад.
И дверь… открылась.
Не скрипнула. Не хлопнула. А разошлась, как раковина. Беззвучно. Плавно. Внутрь.
За ней — камера. Цилиндрическая. Полуподземная. В центре — светящийся купол. Белый, холодный, как внутренности люминесцентной лампы. Внутри купола — человек.
Обнажённый. Седой. Высокий. Стоял на коленях. Его кожа была бледной, как восковая, испещрённой чёрными линиями. Он медленно шевелил губами. Без звука.
Я медленно вошёл. Вокруг — ничего. Только эти стены, облепленные как будто… чем-то органическим. Слизь? Нет. Волокна. Они дышали. Они… пульсировали.
Мужчина в куполе поднял голову. Его глаза были закрыты.
Он произнёс:
— Савостин…
Я сжал винтовку.
— Я знаю, что ты там… — сказал я.
Он не двигался. Только говорил.
— Ты не первый. Ты — нужный. Точка входа. Точка наблюдения. Ты — стекло.
Я подошёл ближе. Свет от купола пробивал насквозь мои веки, выжигал цвет. Внутри — лицо. Оно… не было его лицом.
Это был я.
Мои черты, но чуть искажённые. Как отражение в воде, потревоженной пальцем.
— Ты слышал нас… — шепнул он. — Ты шёл… туда, куда шли другие. Всё, что слышишь — не голос. Всё, что видишь — не свет. Всё это — зов. Его зов.
В голове что-то хрустнуло. Как сухожилие, натянутое до предела.
И тогда я понял — если я не остановлю это здесь и сейчас, всё повторится. Всё выйдет наружу.
Я поднял винтовку. Навёл на купол.
— Пусть я — стекло. Но оно сейчас треснет, ублюдок…
Выстрел.
И белый свет… лопнул.
Как яйцо.
Изнутри хлынуло что-то чёрное. Теплое. Пахнущее мокрой медью. Меня отбросило к стене. Я ударился спиной, захлебнулся криком. Вокруг — вой, крик, смех, дыхание. Всё вместе. Всё сразу.
Мужчина — я — он — оно — начал подниматься. Его кожа лопалась. Из трещин вырывался свет. Словно внутри него был не человек, а лампа. Или костёр.
Я схватился за пояс. Граната. Последняя.
Выдернул чеку. Бросил.
Всё окутал туман.
Я не умер.
Когда вернулся слух, в голове был только звон. Такой сильный, будто кто-то водил по внутренним стенкам черепа ножом. Я лежал на спине. Грудь сдавлена. Воздух тёк в лёгкие с хрипом, словно через мокрую тряпку. Рот полон пепла.
Запах. Гари, горелого железа и… чего-то иного. Как будто спалили нечто живое. Нечеловеческое.
Я сел, кашляя. Пространство изменилось.
Тот купол — исчез. Вместо него зияла воронка, уходящая вглубь, будто граната пробила не только пол, но и реальность. Стены камеры были исписаны тёмными прожилками, как рёбра мёртвого животного. И всё ещё пульсировали. Как если бы камера продолжала дышать, несмотря на потерю сердца.
Я встал.
Шёл, шатаясь. Фонарь не работал. Приходилось идти по памяти — или по инстинкту. Воздух был сухим. Пустым. Глубоким, как шахта. Я снова оказался в коридоре.
И тогда заметил: тишина исчезла.
Теперь звучала… музыка.
Не обычная. Затёртая, скрипучая плёнка. Как старое танго на обгоревшей грампластинке. Сначала едва слышно. Потом громче. Потом ближе. Невозможно было понять источник — казалось, она звенела в стенах, в крови, в глазах.
Коридор вёл вверх. Но он изменился. Превратился. Металл исчез — вместо него была старая кирпичная кладка, как в подземельях. Швы между кирпичами источали густую черноту, будто за ними кто-то стоял и дышал в щель.
Я шёл, потому что остановка означала одно: остаться. Стать частью.
Когда я добрался до люка, ведущего на первый уровень, понял — прошло много времени.
Лестница обросла инеем. Рука не сразу отлипла от металла. Я выбрался наружу — и застыл.
Караульной не было.
Всё, что раньше было блокпостом — исчезло. Остались лишь обломки бетонных плит, заиндевевшие куски арматуры и один обгоревший столб, криво торчащий из земли. Над всем этим нависал снег. Но он был не тот, что я знал.
Снег светился.
Светился изнутри, как пепел в темноте.
Я огляделся. Тайга была прежней — и не совсем. Деревья стояли ближе. Слишком близко. Их стволы, словно вытянутые шеи, тянулись в мою сторону. Кроны склонились, как головы.
И тут — я увидел следы.
Босые. Ведущие от бетонного основания к лесу. Прямые. Много. Разных размеров.
Я пошёл за ними. Медленно. Без оружия. Оно сгорело. Без тепла. Его не осталось.
Музыка… сопровождала. Её не было, но я её слышал.
Каждый шаг был как через воду. Земля не держала. Ветки хлестали по лицу. Снег не таял, но оставлял ожоги. Я чувствовал, как под кожей начинается зуд. Как внутри меня кто-то разминает пальцы. Проверяет, годится ли оболочка.
И вот — я вышел на поляну.
Посреди — фигура.
Стоит. Спиной. Обнажённая. Белая, как луна.
Я подошёл ближе. Рука легла на плечо. Фигура медленно обернулась.
Это был я.
Такой, каким я должен был быть. Ровные черты. Чистая кожа. Глаза — два чёрных угля.
Он посмотрел прямо сквозь меня и сказал:
— Мы теперь вместе.
И растворился. В воздухе. В снегу. В свете.
А вокруг, на ветвях, на корнях, на ветре… зазвучал стук.
Три удара. Пауза. Три удара.
Я закрыл глаза.
И понял: я остался.
Я не спал. И не бодрствовал. Просто был.
Сколько прошло времени — сказать было невозможно. Часы остановились. День не наступал. Ночь не уходила. Всё стало ровным серым свечением, будто мир забыл, как отличать тьму от света.
Я сидел у мёртвого костра, в том самом месте, где когда-то стоял блокпост. Остатки бетонных плит напоминали ребра, а торчащая арматура — гвозди из распятия. Тайга вокруг молчала, но я знал: она смотрит. Смотрит всеми своими стволами, корнями и… чем-то ещё. Тем, у чего нет названия.
В груди — глухое эхо. Как если бы внутри поселился другой ритм. Не сердцебиение, а удары. Те самые.
Три. Пауза. Три.
Я перестал вздрагивать от них. Наоборот — ловил. Слушал. Привык. Сначала это пугало. Потом — убаюкивало. Я начинал понимать язык, который они складывали. Я не знал слов, но понимал намерение.
Это было приглашение.
Иногда — командование.
Иногда — утешение.
Я стал частью. Не объектом, не наблюдателем. А носителем.
Всё изменилось в ту ночь, когда я нашёл одинокого солдата.
Он был молод. В маскхалате, обмотанный платками, с винтовкой за спиной. Шёл осторожно, как кот в чужом подвале. Его я услышал не ногами — я почувствовал его приближение. Как вибрацию. Как незнакомую частоту.
Я спрятался среди поваленных деревьев. Он шёл медленно. Осматривался. Периодически подносил рацию к уху и шептал:
— Блокпост не найден… повторяю… следы уходят на север… я иду за ними…
Он следовал по моим следам.
Не осознавая, что это ловушка.
Я вышел из укрытия, когда он уже прошёл мимо.
Он резко обернулся. Направил винтовку. Рука дрожала. Глаза — детские, наивные.
— Стой! Кто ты?!
Я молчал. Я знал, что говорить — значит ломать. А молчание — приглашение.
Он шагнул ближе. Дыхание хриплое.
— Ты живой?
Я кивнул.
Он опустил винтовку.
— Что ты тут делаешь?
И тогда я впервые заговорил. Голос был… не моим. Глубже. Как из трубы.
— Слушаю.
Он отступил.
— Что?
— Слушаю… зов.
Он развернулся и побежал.
Но это уже не имело значения.
Пока он бежал, стук сопровождал его. Три. Пауза. Три. Сначала сзади. Потом — сбоку. Потом — спереди.
Он падал. Поднимался. Кричал. Рация не работала. Небо не слышало. Земля не держала. А тайга — в этот раз отвечала.
Я смотрел, как он исчезает среди ветвей, пока не осталась лишь вибрация в воздухе. Он стал новым звеном.
Я понимал: я теперь часть процесса. Не человек. Не жертва. Не солдат.
Я — точка передачи.
Они использовали меня. Или я использовал их? Эта граница стёрлась.
Я вернулся к центру. К воронке. К месту, где был купол. Оно ещё дышало. Не как живое, а как… скопление. Как синтез всего, что поглотило и переварило.
Я прикоснулся к земле — и услышал много голосов. Не слова. Шёпот форм. Мысли, которые не принадлежат мозгу. Они звенели в костях. Передавались как вибрация через почву.
Они звали.
И я ответил:
— Он готов.
Первым был гул.
Низкий, как гудение подводного кабеля. Потом — удар. Далёкий, но ощутимый. Воздух дрогнул. Земля легонько качнулась, будто проснулась от сна. Я поднял голову. Над тайгой проплыл вертолёт.
Чёрный, матовый, без опознавательных знаков.
Затем — второй.
Я знал, что это означает.
Они пришли… забирать.
Я вернулся к воронке. Туда, где раньше был купол. Где я впервые «услышал». Сейчас это место выглядело как сердце, вынутое из груди мира. Чёрное. Дышащее. Окружённое искривлёнными деревьями, словно они тянулись обнять его. Или сдержать.
Из леса выдвинулись люди.
Семь фигур. Один в маске с тёмным визором — скорее всего, руководитель. Остальные — в тяжёлых костюмах с экранами на спине и маленькими антеннами. Аппаратура пищала, ловила шумы, искала частоты.
Они остановились в ста метрах. Развёрнули треноги, направили прожекторы. Свет срезал темноту как ножом. Но не глубоко. В этом лесу свет больше открывал, чем защищал.
— Мы на месте, — сказал кто-то из них. Голос — механический, через шлем. — Показатели фона стабильные… но искажены. Внизу что-то большое. Органическое.
— Зафиксируй. Сделай замер.
— Идёт искажение поля. Сильное. Похожее на нейроимпульсы.
— Живое?
— Не можем сказать. Оно меняется.
Я не двигался. Сидел среди деревьев, под наблюдением, но вне их внимания. Я стал невидимым. Не потому, что исчез. А потому, что стал частью пейзажа. Меня не замечали.
И это было моё преимущество.
Они подошли ближе к воронке. Один из них поставил что-то на край — прибор, похожий на георадар. Он завибрировал. Запищал. Потом — замолк.
— Он… открылся.
— Кто?
— Источник. Он слышит нас.
— Это невозможно.
— Тогда объясни, почему ты чувствуешь стук в животе?
Молчание.
Я знал, что произойдёт дальше.
Они попытаются извлечь, забрать, изолировать.
Но это — не объект. Это — структура. Плоть, вытянутая через сеть сознаний. И я — один из узлов.
Они вошли в центр. Внутрь.
И тогда я пошёл за ними.
Сначала один из них начал хрипеть. Упал на колени. Рвал шлем. Кричал, как будто в нём что-то зашевелилось.
Второй — побежал. Без причины. Просто бежал. Рация пищала, но слов не было. Только крик.
Остальные попытались вытянуть их.
Поздно.
Из воронки пошёл пар. Не обычный — густой, маслянистый. Он сворачивал свет. Прожекторы погасли один за другим. Их лучи в какой-то момент согнулись. Словно кто-то руками согнул свет в кривую.
— ВЫХОДИМ! — закричал офицер в визоре. — ВСЕ ВОН! ОН НЕ СПИТ!
Я стоял в стороне.
И наблюдал, как они не возвращаются.
Каждого, кто подходил к воронке, забирало внутрь. Не как пасть. Не как воронка. А как… вода забирает камень. Без всплеска. Без следа. Просто исчезает.
Последний выбежал на поляну. Упал. Повернул голову ко мне. Он увидел меня.
— Ты… это ты всё…
Я наклонился.
— Я — не всё. Я — часть.
Он выстрелил.
Пуля вошла в грудь. Я упал. Лёг в снег.
Ждал боли.
Но боли не было.
Только тишина.
Три удара. Пауза. Три удара.
Я улыбнулся.
Они не знают, что ранить можно тело. Но не то, что в тебе теперь живёт.
Я очнулся в снегу.
Тело уже не чувствовало холода. Даже не замерзало — будто перестало быть частью физических законов. Кровь больше не шла. Пуля вошла, но не осталась. Она просто исчезла, как исчезают камни, брошенные в озеро, где нет дна.
Я встал.
Тело двигалось, как машина. Слаженно. Без боли. Без усилия. Каждый шаг был чётким. Я знал, что не умер. Не совсем. Я… вынут. Как лампочка из патрона. И вставлен обратно — но уже в другую сеть.
Между тайгой и чем-то большим. Чем-то, что смотрело на этот лес сквозь меня. Не глазами. Не мыслями. Сканировало — ощущением. Ритмом.
Я чувствовал, как из-под земли тянется волна. Пульсация, проходящая сквозь кости, под ногтями, в затылке. Она была мягкой — почти ласковой. Как будто не убивала, а переписывала. Я больше не думал словами. Я… впитывал.
Слово, которое всё больше приходило — проводник.
Я несу. Я пропускаю. Я передаю.
И я понял, что это не конец. Это начало.
Из-за деревьев вышли трое.
Не военные. Не местные. В гражданском, но с таким лицом, как у людей, которые знают, что вернутся не все. Один держал камеру, второй — кейс с оборудованием, третий просто шёл и смотрел в небо.
Журналисты. Возможно, из международной группы. Я слышал об этом в голове. Кто-то когда-то сказал: исчезли бесследно, ни одной кассеты не нашли. Теперь они пришли снова.
Они не заметили меня. Я не из их мира. Я уже в лесу. Я — его часть.
Они остановились у воронки. Один щёлкнул фотоаппаратом.
Другой сказал:
— Это не может быть природным. Почва как будто живая. Тут… нет льда. Температура выше, чем должна быть.
Третий подошёл ближе. Присел. Коснулся края.
И стук.
Три удара. Пауза. Три.
Они все замерли.
— Это кто?
— Ты это сделал?
— Нет. Сюда никто не подходил.
Они обернулись. Тогда я вышел.
Медленно. Без угрозы. Руки опущены. Лицо нейтральное. Ни страха, ни агрессии. Я несу не гнев. Я — мост.
Один из них — с камерой — посмотрел мне в глаза. Камера дрогнула. Он не моргнул. Просто начал плакать. Слёзы потекли сами.
— Ты кто?..
Я не ответил. Ответ был внутри.
Они услышали стук.
Не ушами. Сердцем. Каждая капля крови в их телах стала вибрировать в том же ритме. Глаза затуманились. Колени подогнулись.
Я шагнул к ним ближе.
— Всё хорошо, — сказал я. — Он рядом. Вы просто… не знали, как слушать.
И тогда из-за их спин встал Левин.
Тот самый.
Живой. Или не совсем.
Он выглядел старше. Кожа — как пергамент. Глаза — выжжены. Но он видел.
— Савостин, — сказал он. — Хватит. Ты можешь остановить.
Я качнул головой.
— Я не начинаю. Я только продолжаю. Я — не исток. Я — следствие.
Он направил на меня пистолет.
— Прости.
Я снова улыбнулся.
— Нет нужды. Всё уже решено.
И тогда он выстрелил.
Но пуля… встала в воздухе.
Застыла. Звенела, как комар. Потом — рассыпалась.
Стук усилился. Земля задрожала.
Я обернулся.
Воронка раскрылась.
Внутри был свет. Но не яркий. Тепло-серый, как утренний туман над болотом. Он позвал.
И я пошёл.
Позади — крик. Левин. Один из журналистов упал на колени, крича от боли. Камера перегрелась. Пленка горела внутри. Я не оборачивался.
Я шёл домой.
Я спустился в свет, как в воду.
Он не обжигал. Он был… мягкий. Но вязкий. С каждым шагом становилось труднее двигаться, словно туман внутри воронки становился плотнее, гуще, тяжелее.
Позади шум исчез.
Не было больше леса. Не было стука.
Была только тишина — не пустота, а плотная, насыщенная тишина, как ватный ком в лёгких.
Передо мной раскрывалась полость — гигантская. Я не мог понять её масштаба: стены уходили вверх в бесконечность, потолок был скрыт. Пространство слегка светилось, как если бы оно дышало. Оно действительно дышало. Я чувствовал — с каждой секундой внутри меня что-то синхронизировалось с этой пульсацией.
И тогда я увидел.
Не глазами.
Не как картинку.
Я понял, где нахожусь.
Это была не камера. Не катакомба. Не бункер.
Это был орган. Один из тех, что создают то, что мы называем «миром».
Он не был построен. Он вырос. Не из земли. А из нас. Из того, что мы думали, чувствовали, забывали. Он питался страхами, одиночеством, тоской. Он был тканью из недосказанных мыслей, затёртых голосов, утерянных воспоминаний.
И он был живой.
Посреди зала — фигура.
Она не двигалась.
Стояла, как изваяние, покрытая чем-то вроде пепельного мха, сросшегося с телом.
Я подошёл. И понял: это был я.
И снова — не я.
Как копия, вылепленная из всего, что я оставил в этом месте. Мои поступки. Мои решения. Моя боль. Они собрали её. И теперь она ждала.
Я коснулся её лба.
И вспышка.
Я стоял на перроне. Зима. Москва. Платформа залита жёлтым светом. Я в гражданке. На плече дембельская сумка. Мама машет рукой. Рядом Ирина — та, которую я бросил, уезжая на срочную.
Я знаю этот момент. Я помню.
Но это не воспоминание.
Это — интерфейс.
Система показывает мне, откуда я начался. Чтобы понять, кем я стал.
Мир моргнул.
И снова тьма.
Теперь — улица.
Старик у окна. Это отец. Он болен. В доме пахнет уксусом и линолеумом. Он говорит:
— Лёш… ты не бойся. Если будет страшно — молчи. В тишине ничего не найдёт.
Я вижу, как он исчезает. Растворяется. Как шум по радио — резко, коротко.
Следующий момент — блокпост.
Я вижу Шевченко, Гримова, Ваню Кулешова. Все стоят рядом. Но смотрят сквозь меня.
— Ты слышал нас, — шепчет Ваня. — Мы были рядом. Но ты пошёл дальше.
— Ты принял, — добавляет Шевченко. — Ты стал тем, через кого прошло.
— Но теперь ты должен выбрать, — говорит Гримов. — Иначе — он войдёт. Не через тебя. А вместо тебя.
Я не понял.
Свет меркнет.
И снова я — внизу.
Перед собой — фигура. Моя. Только пустая.
Она поднимает голову.
— Возвращайся, — шепчет она. — Или я уйду.
И тогда я понял, что такое «зов».
Это не он нас зовёт. Это мы сами зовём. Когда умираем. Когда остаёмся. Когда не уходим вовремя.
Этот механизм работает, потому что мы — его топливо.
И если я сейчас не вернусь — он найдёт нового.
Найдёт вне.
Среди тех, кто пришёл с камерами.
Я закричал.
Но голос исчез в ткани воздуха.
Фигура передо мной пошатнулась. Начала распадаться. Словно снимали копию. Она теряла черты. Лицо превратилось в зеркальную массу. Я тянулся к ней, но было поздно.
Она уходила наружу.
Я бежал.
Вниз.
По склону легочной камеры, в которой исчезала моя последняя оболочка. Пространство трещало, словно ломались корни старого дерева. Мягкие ткани стен начали стекать, как воск на свечке. Свет больше не звал. Он выталкивал.
И я понял — он отторгает меня. Я стал чужим даже для него.
Значит, я ещё могу выбрать. Значит, во мне ещё что-то живое.
Вокруг — клокотание, будто бурлящий суп из голосов. Пульс уходил вверх — туда, где были люди. Журналисты. Левин. Кто-то ещё. Возможно — целая операция, тревога по уровню «чёрного кода», как в старых слухах о «Голосе-9».
Они идут.
А он — готов впустить.
Я должен был остановить это. Вернуть себя. Заблокировать выход.
Я добрался до узкой артерии — прохода, по которому спустился. Всё изменилось: стены покрылись трещинами, из которых сочились нити — не жидкие, а мыслящие. Они искали меня, щупали воздух, свивались в петли. В одной из них я узнал свой же голос. Он повторял фразы, которые я когда-то говорил на первом дежурстве.
— Пост одиннадцать, северная точка, всё спокойно…
Я врубился с плеча, пробивая грудью плёнку выхода. Прямо в снег. В воздух.
Но лес уже был другим.
Тайга… принимала.
Не меня — его.
Каждое дерево склонилось. Каждая ветка смотрела вниз. И всё небо — как чёрная воронка — кружилось, как огромный глаз, который вот-вот моргнёт и откроет что-то страшное.
Я побежал к воронке. Она всё ещё дышала.
На краю — Левин. Один.
Журналисты… исчезли.
— Где они?! — крикнул я.
Он повернулся медленно. В его лице не было ни злости, ни удивления. Только усталость.
— Ушли. Не выдержали. Один сгорел. Второй… пропал. Третий теперь… внизу.
Он показал на воронку.
— И ты — там же.
— Нет, — сказал я. — Я вырвался. Я… не дал ему войти.
Левин молча достал связку взрывчатки.
— Я знаю, что ты скажешь. Поздно. Но это — последний шанс. Стабилизировать грунт. Обрушить камеру. Запечатать.
Он протянул мне детонатор.
— Я не дойду. Я стар. Ты — часть. Ты — сможешь войти и не раствориться. У тебя осталось чуть-чуть… тебя.
Я взял детонатор. Посмотрел ему в глаза. Впервые за всё время — не как солдат. Не как свидетель.
А как последний живой человек в радиусе многих километров.
Я шагнул внутрь.
Спуск был коротким. Лёгким. Как возвращение. Словно входил в воду, в которую родился.
Камера была разрушена. Центра больше не было. Только пульс. Огромный, низкий, вибрирующий.
Я поставил заряд в основание. Лёгкий щелчок. Подключил кабель.
Внезапно — голос.
— Савостин…
Он был внутри меня.
— Ты пришёл умереть?
Я не ответил.
— Ты не один, — прошептал он. — Всё, что ты видел… было твоим. Не моим. Я — просто открыл. Ты — открылся. Я не зову. Вы — слушаете.
Я нажал первую кнопку. Подсветка пошла. Обратный отсчёт.
Тридцать секунд.
— Ты хочешь закрыть дверь, — продолжал он. — Но она в тебе. Ты — и есть дверь.
Я улыбнулся.
— Тогда я захлопну её… изнутри.
Пятнадцать секунд.
Всё начало рушиться. Пространство загудело, как церковный колокол. Стены задымились. В трещинах забились образы — лица, деревья, фразы, приказы. Мгновения, которых никогда не было.
Я обернулся в последний раз.
И понял, что лицо напротив… снова моё.
Но теперь — чужое.
Пять секунд.
Я закрыл глаза.
Три удара. Пауза. Три удара.
Потом — тишина.
Прошло двадцать лет.
Тайгу перекрыли трижды. Сначала — как зону радиационного загрязнения. Потом — как территорию геомагнитной аномалии. Последний раз — просто засыпали бетонными плитами, проложили забор с датчиками. Никто ничего не объяснял. В отчётах — голые строки: "территория нестабильна, нахождение запрещено".
Но слухи остались.
Старые охотники, что ещё живы, говорят: под Хребтом, в еловом прогале, бывает слышно стук. Глухой. Мерный. Как если бы кто-то, не торопясь, звал обратно. Иногда к зимовьям приходят люди без обуви. Босиком. Без рта. Они не говорят. Просто смотрят. И уходят в снег.
Этим летом я вернулся.
Меня зовут Алексей Игоревич Михайлов. Я — младший научный сотрудник Института Геополя. Внук сержанта Савостина. Того самого. История, которую он когда-то оставил мне — в виде записей, в виде кассет, в виде снов — стала моим личным делом.
Я никогда не знал его живым. Он пропал, когда моего отца не было и двух лет. Тогда всё засекретили, сказали: "неперспективный случай", "исчез без следа". Но мой отец говорил, что иногда слышал его голос, будто из-под пола. Особенно в детстве, когда болел.
Он просто чувствовал.
Я нашёл координаты по его старому дневнику. Записи были рваными, заклеенными. Некоторые строки были выжжены. Но они вели к одному: "если услышишь стук — не иди. Только смотри. Но смотри до конца."
Я стоял на том же месте, где раньше был блокпост.
Теперь — ровное поле. Трава, клочья металла под землёй. Но она… пульсировала. Земля под ногами звенела, как натянутая струна.
Я включил прибор. Пищалка геополя заплакала. Отметка шкалы метнулась за границы норм.
Я сел. Достал диктофон.
— Полевая точка номер один. Здесь был объект номер одиннадцать. Исчез двадцать лет назад в ходе нештатного инцидента. Мой дед — сержант Алексей Савостин — последний, кто находился в его пределах. Предположительно погиб. Но…
Я остановился. Ветер шевельнул траву. Где-то за моей спиной — три удара. Чётко. В землю.
Пауза.
Три удара.
Я не повернулся.
Дед говорил: если слышишь — не иди. Только смотри. Только слушай.
Я положил диктофон на землю.
— Объект не уничтожен, — сказал я вслух. — Он жив. Он адаптировался. Он… ждёт.
Я встал. Посмотрел в небо.
Серое. Без солнца. Без ветра.
И понял: он не просто ждёт.
Он зовёт.
И зов — это не радиосигнал. Не звук. Это след в людях. Те, кто побывал рядом, становятся точками передачи. Уходят в города. Становятся пустыми. Бросают семьи. Уходят в тайгу.
Я написал на планшете:
«Не подходить ближе. Не копать. Не слушать. Не смотреть.»
Я закопал диктофон. Сверху насыпал мха.
Пусть лежит.
Пусть ждёт.
А сам — я ушёл. Медленно. Не оборачиваясь. Слушая, как позади, всё тише… всё слабее…
три удара… пауза… три удара…
И — тишина.