Я — Юрий Силютин. В то лето мне было тридцать шесть. Хрен я помню, что было за день недели — кажется, вторник. Или среда. Жара стояла тухлая, как в парилке, всё вокруг воняло разогретым мазутом, потной человеческой кожей и горячим железом. Это был конец июля девяносто третьего года, дыра под Омском, тупиковая ветка возле старой лесопилки, откуда уже лет пять никто не возил брёвна. Всё загнулось, всё сгнило. Только мы — трое идиотов — ещё работали на этой мёртвой станции, как будто кто-то продолжал проигрывать спектакль, где зрителей уже нет.
Смену я заступил в восемнадцать ноль-ноль. Раньше приезжали по графику, теперь — как Бог на душу положит. Дежурный журнал — потрёпанный, в линейку, с записями, которые сам себе писал. Электронная система давно вышла из строя. Телетайп молчал. По рации — только треск. Но я знал порядок. И я его соблюдал.
Будка моя — старая, деревянная, с окнами на две стороны и дверью, которая никогда не закрывалась. Внутри — стол, два стула, термос, банка с чаем, замусоленная пачка "Беломора" и два ломика, что валялись под лавкой. Один — мой. Второй — для чужих. Так, на всякий случай.
Обычно вечерами ничего не происходило. Станция дышала, как дохлый зверь. Витька, мой сменщик, уходил к бабе, Лида — диспетчер, симпатичная, с грудями как арбузы, ехала на мопеде в деревню. Я оставался один. Курил. Читал газету "Жизнь". Иногда пил. Иногда дрочил под старые эротические картинки, что прятал под столешницей в банке из-под чая. Иногда просто смотрел в окно.
И вот, в эту ночь, часов в одиннадцать, когда уже начало темнеть и воздух стал чуть прохладнее, я услышал скрежет.
Сначала он был далёким. Как будто кто-то рвал железо. Я подумал — трактор в лесу. Мало ли, может лесники шалят. Но скрежет приближался. Становился чётче. Звук был не обычный. Не как при торможении. Не визг и не хруст. Нет. Это было... будто бы кто-то волок гроб по асфальту.
Я встал. Подошёл к окну.
Из южного направления — со стороны болота — на наш тупик медленно вползал состав. Без огней. Без фонарей. Без предупреждения. Без локомотива.
Понимаешь?
Просто семь вагонов. Серых. Закопчённых. Глухих. Ехали сами. Тихо, как в каком-то чёртовом фильме. Один за другим. Колёса не шумели. Рельсы не дрожали. Всё вокруг будто бы замерло. Только звенел воздух.
Состав остановился в двадцати метрах от будки. Я смотрел, не веря своим глазам. Никакой пыли. Никакой грязи. Как будто их только что выкатили с завода и облепили искусственной ржавчиной.
На третьем вагоне висела бумага.
Она трепетала на гвоздях, будто живая. Пожелтевшая, как старая советская листовка. Подошёл ближе, наклонился. Прочёл:
«НЕ ВСКРЫВАТЬ. НЕ ВПИСЫВАТЬ. ДО ОСОБОГО РАСПОРЯЖЕНИЯ.»
Почерк был жирный, маркером. Подписи — нет. Печати — нет. Только в правом нижнем углу — размазанный отпечаток пальца, будто кровью.
Я отпрянул. На миг мне показалось, что бумага шевельнулась.
В этот момент я почувствовал, что в штанах у меня стало влажно. Не от страха. От возбуждения. Понимаешь? Что-то в этом было... неправильное. Запретное. Как в детстве, когда лезешь на заброшенный чердак, зная, что там кто-то умер.
Вагоны стояли, как мертвые. Ни света. Ни шума. Ни души рядом.
Я вернулся в будку. Налил полстакана самогонки. Выпил. Потом ещё. Сел на стул и вытащил из-под пола тетрадь, куда иногда записывал странные события. Это была моя личная тетрадь. Тайная. Я называл её "Книга молчания". В ней было много всего — про исчезнувшего стрелочника, про мёртвую собаку на пути, про то, как Лида однажды видела в лесу мужчину без лица.
Я открыл чистую страницу и начал писать:
«Двадцать пятое июля. Одиннадцать сорок семь. Прибытие неизвестного состава. Семь вагонов. Без тягача. Без звука. Без света. Без документации.»
И тут — стук.
Резкий, как выстрел. Дверь в будку задрожала.
Я замер.
Стук повторился.
Три удара. Чётких. Как на плацу.
Я медленно подошёл, держа в руке отвёртку. Открыл дверь.
На пороге стояли двое. Высокие. Ватники. Автоматы. Очки. Шарфы на лицах. В лицо — не разглядеть. Один держал в руке папку. Второй смотрел прямо мне в глаза.
Они молчали.
А потом один сказал:
— Подпиши.
Я посмотрел на лист. На нём было напечатано:
«РАСПОРЯЖЕНИЕ. ОБЪЕКТ ОСОБОЙ КАТЕГОРИИ. КОНТАКТ ЗАПРЕЩЁН. НЕ ВПИСЫВАТЬ. РАЗГЛАШЕНИЕ — СТАТЬЯ. ЛИЧНАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ. ПОДПИСЬ.»
Я поднял взгляд. У меня не было ручки. И не было желания её искать.
— Пошли вы, — сказал я. — Без печати не подпишу ни хрена.
Мужик с папкой ничего не ответил. Он посмотрел на второго. А тот вдруг спросил:
— У тебя есть семья?
Я кивнул.
— Тогда лучше сиди тихо.
Они развернулись и ушли.
Я закрыл дверь. Запер на засов. Сел на пол. И долго сидел, обняв голову руками.
Состав стоял на тупике. Без звука. Без света. Без имени.
И тогда я впервые почувствовал, что назад дороги нет.
На утро всё выглядело так, будто ничего не произошло.
Светило солнце. Собаки где-то лаяли. Лида приехала на мопеде, в коротких джинсовых шортах и майке с вырезом до самого пупа. Под майкой — чёрный лифчик, плотный, ажурный. Я всегда знал, что она любит внимание. Лида умела вызывать желание — походкой, голосом, взглядами. Её ноги сводили с ума даже пенсионеров.
Она зашла в будку, шлёпнула меня по плечу и посмотрела в окно:
— А это что за хрень?
Я не ответил. Просто сидел, пил чай и наблюдал за её реакцией. Она долго разглядывала состав.
— Их не было вчера. Я же вечером уезжала, ты сам видел. Что это за хлам? Чего такие тихие?
— Без локомотива пришли. В три часа ночи, — сказал я. — Без звука. Без телеграммы. Без бумажек. Просто — встали. Как памятник.
— Жутко, — она усмехнулась. — А внутри что?
Я пожал плечами. Потом наклонился ближе к ней, понюхал запах её волос. От неё пахло потом, бензином и мятной жвачкой.
— Не трогай их, Лид. Там кто-то был. Внутри. Скрежетал ночью. А потом пришли двое. С автоматами.
Она усмехнулась. Типа: «Ты что, совсем ёбнулся?»
— Хочешь сказать, секретный груз? Или… — она наклонилась ближе, прошептала — …люди?
— Не знаю, — сказал я. — Но нас предупредили: не подходить, не трогать, не фиксировать.
— И ты что? Послушался?
— Пока да.
Лида достала фотик. Старенький, но рабочий. «Зенит-Е». Я знал этот звук наизусть — щелчок, моталка, кассета на тридцать шесть кадров.
— Ты сдурела?
— Это не преступление. Я на расстоянии.
Она подошла к окну. Щёлк. Щёлк. Потом вышла наружу и сняла снаружи. Я смотрел, как её зад колышется в шортах, как бёдра светятся на солнце. И вдруг — тень. Как будто облако пролетело. Но небо было чистое.
Лида остановилась.
— Ты это слышал?
— Что?
— Шаги. Изнутри.
Я вышел.
Станция дышала жарой. Ветки не шевелились. Но из пятого вагона доносилось… будто кто-то водит ногтями по внутренней обшивке. Медленно. С хрипом.
Я увидел, как Лида напряглась. Но не от страха. От возбуждения.
— Что, страшно?
— Нет… странно. Меня заводит.
Я посмотрел на неё. Её соски торчали сквозь ткань. Грудь приподнялась. Она вдыхала шумно. Медленно провела рукой по животу.
— Ты представляешь, что там может быть? — прошептала. — Может, кто-то наблюдает. Смотрит, как я фотографирую. Как ты стоишь рядом…
Она подошла ко мне вплотную. Провела пальцем по моей шее. Губы облизала.
— Ты ведь чувствуешь это, да?
Я чувствовал. Как в бреду. Возбуждение смешивалось со страхом. Жар поднимался от паха к животу. Она схватила мою руку, положила себе на бедро. Я сжал её. Кожа горячая, влажная. Мускул дрожит.
В этот момент пятый вагон скрипнул.
Не дверь. Не металл. Что-то внутри.
Мы замерли. Рука всё ещё была на её бедре. Грудь — в двух сантиметрах от моей груди. Она выдохнула.
— Давай уйдём отсюда.
Мы вернулись в будку. Я закрыл дверь. Засунул засов. Потом схватил её за талию и прижал к стене.
Она не сопротивлялась.
Шорты сползли, как шелуха. Она подняла ногу, закинула на мою талию, и в этот момент… я почувствовал стук. Снова. В дверь.
Но я не остановился.
Она дышала в ухо. Кусала мочку. Шептала: «Давай… давай… они смотрят…»
Мы кончили почти одновременно.
После — лежали на полу. В поту. На старом одеяле, которое я стелил ещё с зимы. Я курил. Она ела яблоко, глядя в окно.
— Скажи, Юр… — сказала она тихо. — А если там что-то живое? Не просто груз. А кто-то, кого перевозят?
— Почему бы нет? — сказал я. — Я видел, как ночью возле вагонов стояли двое. Один в комбинезоне. Он прислушивался. А потом оставил метку. Надпись мелом. На шестом вагоне.
— Что за надпись?
— «Проверено. Ноль три. Чечев». И всё. Ни даты. Ни подписи.
Она молчала. А потом тихо сказала:
— Я бы хотела туда заглянуть.
— Не советую.
— Мне снится этот вагон, Юр. Вторую ночь подряд. Он… зовёт.
Я посмотрел на неё. Она не шутила. Глаза были настоящими. Тёмными. Возбуждёнными. Но в глубине — страх.
Ночью снова был звук. На этот раз чёткий.
Как будто лебёдка. Что-то тянули. Что-то шевелилось.
Я вышел в коридор, босиком. В окно — вспышка. Словно фотоаппарат. Или сварка. Я бросился к двери. Рывком открыл.
На перроне никого.
Вагоны стояли. Но теперь между четвёртым и пятым была щель. Как будто их раздвинули. И не сомкнули до конца.
Я видел темноту. Чёрную. Абсолютную.
Пахло… мясом.
Гнилым. Сладковатым.
Вернулся. Закрыл дверь. Пошёл в сортир — вырвало. Потом снова сел к журналу. Достал свой блокнот, начал писать:
«Ночь с двадцать пятого на двадцать шестое. Изменение положения вагонов. Запах. Звук. Свет. Присутствие чего-то…»
Я поднял глаза.
А в окне — силуэт.
Человеческий.
Но не Лида. И не охранник.
Этот — выше. С тонкими руками. С шеей, как у аиста. И он смотрел прямо на меня. Я чувствовал взгляд. Как прикосновение к спине.
Сердце забилось.
Я моргнул.
Силуэт исчез.
В ту ночь я не спал. И больше не касался Лиды. В голове что-то повернулось. Как будто вагон — не просто объект. А живое. Хищное. И оно нас видело. Чувствовало. Хотело.
Состав всё ещё стоял. Семь вагонов. Без номера. Без тягача. Без времени.
И мне казалось, что он дышит.
Утром Витька приехал с перекошенной рожей. Он всегда был рубаха-парень, простец, с руками, как у медведя, и бабами, которых менял, как перчатки. Но в тот день он был не собой — молчал, зыркал, курил одну за одной и не снимал куртки, хотя в будке было душно, как в теплице.
— Что случилось? — спросил я, когда Лида ушла варить чай.
— Я ночью видел… — он замялся, уставился в стену. — Нет. Неважно.
— Говори.
— Я проснулся часа в три. Пошёл на улицу поссать. И увидел. Из шестого вагона… кто-то вылез.
Я молчал.
— Высокий. Голый. Без волос. Ни капли. Как будто кожа вывернута наизнанку. Лапы длинные. Руки — почти до земли. Шёл, как паук. Медленно. По шпалам. А потом — прыг в лес. Ни звука. Ни ветки не хрустнуло.
— Ты пил?
Он молча достал из кармана сигарету. Трясущимися пальцами поднёс зажигалку. Не загорелась. Только искры.
— Я два дня не пью. С тех пор как Лида фотки делала. Знаешь, что с ней?
Я напрягся.
— Она сказала, что у неё галлюцинации. Слышит, как кто-то зовёт её по имени. Ночью. Шёпотом. А вчера ей показалось, что её тень... не совпадает. Идёт не в ту сторону.
Фотоплёнку мы проявили вечером.
У меня в кладовке стоял старый бачок, ванночка, закрепитель. Лида принесла катушку, я всё сделал по правилам. Когда повесили сушиться — я сразу понял, что что-то не так.
Там были вагоны. Семь. Как и было.
Но за каждым… стояла фигура. Тёмная. Как будто слепленная из тени. Слишком высокая. Без лиц. Плечи шире человеческих. У некоторых — что-то вроде рогов или костяных наростов. Один — сидел сверху, на вагоне. Как статуя. Голову опустил. Руки до колёс.
Витька ушёл, бледный как смерть. Лида посмотрела молча. Потом просто скомкала плёнку, бросила в мусор и сказала:
— Никому. Ни слова.
Я кивнул.
Ночью я не спал. Поставил табурет у окна. Сидел с топором на коленях. Смотрел.
Час — ничего. Два — тишина. В три — снова тот звук. Скрежет внутри металла. Кто-то шевелится.
А потом я понял: смотрит. Чует. Не просто дышит. Оно... сканирует.
На шестой день пришли новые.
Три ЗИЛа. Один — с тентом. Утром. В семь ноль-ноль.
Первый остановился у будки. Двое в штатском вышли, не представились. Один лысый. Второй с мордой как у хирурга: чистая, без пор. В руках — кейс.
— Нам нужен мастер смены, — сказал лысый.
— Это я.
— Выйдите, пожалуйста.
Я вышел. Они не улыбались. Не смотрели в глаза. Просто сунули в руки бумагу.
«Проверка на предмет информационного утечки. Подпишите о неразглашении и запрете фиксации. Нарушение — статья восемьдесят два, пункт три. Личная ответственность.»
Подписи — нет. Только жирная печать: «Пункт ноль. Министерство. Без ведомства.»
Я не подписал. Отдал назад. Лысый посмотрел на меня. Долго. Потом сказал:
— Вам не советуют быть любопытным, товарищ Силютин. Не в этом месте.
Третий ЗИЛ был не пустой.
Из него выгрузили четыре ящика. Деревянные. Без маркировки. Без гвоздей. Только верёвки и пломбы. Отнесли к шестому вагону. Через пять минут изнутри донёсся крик. Дикий. Человеческий.
А потом — тишина.
Лида выскочила из будки. Побежала туда. Я схватил её, силой оттащил.
— Не лезь! Не вздумай! Ты не знаешь, что там!
Она вырывалась. Царапалась. Плакала. Ревела, как бешеная.
— Отпусти! Я должна знать! Ты не понимаешь! Я чувствую, что оно меня ждёт!
Я врезал ей по лицу. Один раз. Тихо. Чётко.
Она замолчала.
После того дня Лида изменилась. Стала молчаливой. Заторможенной. Говорила мало. Спала в будке, не ехала домой. Иногда садилась на пол и расчесывала волосы. По сотне раз. Говорила, что иначе «оно» приходит.
На восьмой день она исчезла.
Я проснулся — её не было. Мопед стоял. Сумка лежала. Но сама — ушла. Ни записки. Ни вещей. Только фотоаппарат. На нём — свежий снимок.
Пустая станция. Вагоны. И… один силуэт. У четвёртого вагона. Не она. Не я.
Нечто.
Я понял, что уже слишком глубоко.
Вытащил свой блокнот. Переписал номера вагонов. Зашифровал как отчёт по порожнякам. Запечатал в целлофан, засунул под бетонную плиту у старой водонапорки.
Потом сел. Взял спирт. Выпил.
И в голове мелькнула мысль:
"Это не просто груз. Это не просто секрет. Это — утечка. Что-то ушло наружу."
Я чувствовал это. Каждой клеткой.
Седьмой вагон слегка покачивался.
Как будто внутри… кто-то ходил.
На девятый день я начал заговаривать сам с собой.
Будка казалась слишком тесной. Воздух внутри — как в старом гробу. Запах пота, прожжённой фанеры, перегретого масла. Снаружи — жара, как в аду. Даже ночью не спадало. Комары не жужжали — молча кусали, оставляя волдыри, как от ожога. Всё вокруг — застыло. Станция стала чем-то вроде капсулы. Пауза во времени. Мы — замороженные персонажи. Только состав — жил.
Он не просто стоял. Он дышал.
Иногда скрипел металл. Иногда вагон подрагивал. Иногда изнутри доносилось: «Ш-ш-шшш…». Как будто кто-то вёл когтем по внутренней обшивке.
Я сидел с топором на коленях. В окно не смотрел. Знал — если увижу, кто-то посмотрит в ответ.
Лида не вернулась.
Ни утром. Ни вечером. Её мопед продолжал стоять у забора. Я не трогал. Боялся найти на сиденье что-то чужое: зуб, ноготь, письмо. Или… её лицо.
Витька снова пришёл с квадратной рожей. Он был пьян, но не от водки. От страха. Руки дрожали. Трусил, как щенок, но держался. Я видел — он сходит с ума, но молчит.
— Её нет, — сказал я.
Он кивнул.
— Я видел, как она шла… в лес. В ночи. Гола. Волосы распущены. Шла, как во сне. За ней — свет. От вагона. Как фонарь. Прямо в чащу.
Я не стал спрашивать, почему он не остановил. Я и сам бы не остановил. Если оно зовёт — ты идёшь.
На десятый день пришла охрана.
Четверо. В чёрном. Без опознавательных знаков. Лица скрыты. Только глаза — стеклянные, как у мёртвых рыб.
Один подошёл ко мне в будку.
— Мастер Силютин?
— Да.
Он молча положил коробку. Плотная, белая, как аптечная. На боку — надпись: «СРЕДСТВО. ВНУТРЕННЕЕ.»
— Что это?
— Приказ. Не открывать. Держать у себя. Никому не передавать. Вскрытие — только по условному сигналу.
— Какому?
Он посмотрел на меня и сказал:
— Если вагон… откроется.
Я поставил коробку в ящик стола. Закрыл. Не открывал.
Два часа спустя — пришёл мужик. Незнакомый. Плотный, с красным лицом и папкой. Без формы. Без приветствия.
— Проверка станции. Дайте журнал.
Я дал ему.
Он пролистал. Потом посмотрел мне в глаза:
— Состав? Какой состав?
— Вы о чём?
Он долго смотрел. Потом достал бумагу:
«Настоящим подтверждается, что на станции нет подвижного состава. Все пути свободны. Работы не ведутся.»
— Распишитесь.
— Я не подпишу, — сказал я.
Он не спорил. Просто убрал бумагу, закрыл папку и вышел.
А через пять минут я увидел, как его ведут к седьмому вагону. Два охранника. Плотно. Быстро. Без слов.
Я наблюдал из окна. Он пытался говорить. Ругался. Жестикулировал. Они открыли вагон. Впервые. Плавно. Как капот машины. И в темноту — вбросили его. Как мешок.
Скрежет. Удар. Треск.
Кровь полилась по щели.
Дверь захлопнулась.
На одиннадцатый день пришла телеграмма. Первая за всё время.
«Станция ЗАКРЫТА. Личный состав — переведён. Информация — недействительна. Смену завершить. Ответственность — личная.»
От кого — не указано. Подпись — цифрами: «Ноль — девять — девять.»
Я позвонил по прямой. Никто не ответил. Телетайп выдал пустой лист.
На следующий день Витька уехал. Просто ушёл по шпалам, в сторону юга. С рюкзаком и молчанием. Больше я его не видел.
Я остался один.
На двенадцатый день начались визиты.
Сначала — девочка. Лет шести. С куклой. Появилась из леса. Платье в цветочек. На щеке — грязь. Ногти — в крови.
— Дядя… — сказала она. — А можно мне к маме?
— Где мама?
— Там. — она показала на седьмой вагон.
Я не ответил. Просто отошёл назад.
Она медленно повернулась, пошла к вагону. Я не останавливал. Не мог.
Через десять минут — вагон скрипнул. И снова тишина.
Потом пришёл старик. Потом — женщина с животом. Потом — человек в костюме МВД. Всех тянуло к вагонам.
Всех… принимали.
Я не ел. Почти не пил. Только смотрел. Иногда записывал.
На пятнадцатый день — состав исчез.
Как был. Как появился.
Утром я открыл дверь — и передо мной пустота. Рельсы обрублены. Земля — чистая, как только вспаханная. Ни мазута. Ни гравия. Ни колеи.
На месте седьмого вагона — табличка.
Из дерева. Писано от руки.
«Пункт ноль. Не вписывать.»
Я подошёл, снял табличку. Обратная сторона — кровью:
«Ты видел. Значит, ты теперь внутри.»
Пустота.
Вот что страшнее всего.
Когда нет даже тени. Даже следа. Даже запаха. Всё вычищено — как будто не было ни людей, ни вагонов, ни этого грёбаного ада. Я стоял на пустом тупике, смотрел на ровную, расчесанную землю. Даже соринки не осталось. Только табличка в руке.
«Пункт ноль. Не вписывать.»
Я не вернулся в будку. Я сел на землю. Посмотрел на небо. Безоблачное. Идеальное. Слишком чистое.
Потом услышал… щелчок.
Из-под земли.
Как будто внизу кто-то открыл глаз.
Я пытался уехать. Честно. Упаковал вещи. Спрятал блокнот в промасленную тряпку. Взял рюкзак. Закрыл дверь.
И услышал:
— Юра.
Женский голос. Позади.
Я обернулся. Лида.
Только не Лида.
Глаза — пустые. Слизисто-чёрные. Без белков. Кожа — как калька. Просвечивает. Вены — тёмно-синие. Рот — открыт. Слишком широко. До ушей.
Я застыл.
Она шагнула ближе. Волосы — спутанные. Платье — порвано. Голая грудь — как у куклы. Без сосков. На животе — нечто. Не живот. Не рана. А… рот. Маленький. С зубами. И он шевелился.
— Не уезжай, Юра, — прошептала она. — Ты нужен нам.
Я рванул прочь. Через кусты. Через болотину. Кололся, рвал кожу о колючки. Падал. Плевался грязью.
Пробежал километр. Потом два. Потом услышал за спиной:
«Стук… стук… стук…»
Как гвозди по черепу.
Остановился.
Вышел на старую просеку. Там стояли… трое.
Голые. С кожей, натянутой, как пергамент. Один — с дырой вместо лица. Второй — без кистей, но пальцы торчат из плеч. Третий — с грудной клеткой наружу. И в ней… шевелилось нечто. Липкое. Влажное.
— Юра… — сказали хором. — Ты ведь видел.
— Я молчал! — заорал я. — Я ничего не говорил! Ни слова!
— Недостаточно, — сказали они.
И пошли.
Я побежал обратно. Как в бреду.
В будке — тишина. Всё на месте. Фотоаппарат. Тетрадь. Таблетки. Коробка — белая, с надписью: «Внутреннее средство.»
Я схватил её. Открыл. Внутри — капсула. Прозрачная. Внутри — червь. Живой. Шевелится.
Под ней — инструкция:
«Проглотить при наступлении контакта. Уничтожает носителя. Запускает обнуление.»
Я захлопнул коробку. Запер на два замка. Закопал под печкой. Засыпал золой. Сел на пол. Смотрел в стену.
Ночью я снова услышал её голос.
— Юра… я внутри тебя. Ты же чувствуешь?
Я схватил нож. Распорол рубашку. Живот был чистый. Только шрам от детской операции. Но под кожей… пульсировало.
Пульсировало.
Я взял зеркало. Поднёс к лицу.
Зрачки — чёрные. Расширены. Под языком — пятно. Как капля смолы. Живое. Оно… шевелилось.
Я упал. Меня рвало. Не едой. А словами. Сначала — телеграфными кодами. Потом — именами. Потом — номерами вагонов. Один за другим. Механически. Как будто что-то внутри читает по памяти.
Утром я не проснулся. Я… включился.
Сознание было странным. Как будто я — не я. Но я знал, где я. Знал, что делать.
Я вышел.
На платформе стоял вагон.
Один. Серый. Без пломб. Без номера.
Открытая дверь. Внутри — темнота. Сырая. Тяжёлая. Как чрево.
На полу — фотография.
Лида. Сидит на шпалах. Обнажённая. Грудь порвана. Из живота — выходит рука. Чья-то. Детская.
Сзади — надпись: «Впиши себя.»
Я не вошёл. Пока нет.
Я вернулся в будку. Сел. Пишу. Это — последняя запись. Потом сожгу.
Коробку я достал. Капсула внутри — разбилась. Червь исчез.
Я чувствую, как он ползёт под кожей.
Я — вагон.
Я — груз.
Я — состав.
И ты, читатель,
ты ведь уже слышишь скрежет, да?
Я не помню, как прошло утро.
Знаю только, что когда открыл глаза — день был мёртвый. Воздух стоял, как застойное болото. Небо — мутное, как старая плёнка. Всё вокруг будто провалилось на один шаг в сторону. Мир стал… неточным. Как если бы кто-то подменил декорации. Заменил асфальт на резину. Воздух — на вату. Жизнь — на что-то липкое и холодное.
Я снова услышал стук.
Изнутри.
Не из будки. Из себя.
Стук. Стук. Стук.
В груди. В животе. В черепе.
Пульс — как Morse code.
– •• –– ••• –
Пункт ноль. Вписывайся.
Я встал. Пошёл в сортир. Зеркало на двери. Смотрю.
Под глазами — синева. Под кожей — тени. Шевелятся. Не метафора. Реально — двигаются. Как мелкие черви. Вены разбухли. Из уха — вытекло чёрное. Густое. Как смазка от локомотива. Я провёл пальцем. Понюхал. Запах — бензин, йод и… железо.
Из под ногтей — треск. Как будто их расталкивает изнутри. Лопаются, как перезрелые плоды. Я смотрел, как с правой руки отвалился кусок ногтя. Под ним — не мясо. Под ним — гладкая, чёрная поверхность. Как пластик. Как металл.
Я начал смеяться.
Долго. Громко. Потом перешло в кашель. Я вырвал. На пол — кусок чего-то. Шевелится. Как язык. Только маленький. Детский.
Он смотрел на меня.
Вагон стоял. Всё там же. Один. Немой. С открытым ртом. Я подошёл. Медленно. Как к алтарю. В голове — звенело. За спиной — никто. Передо мной — чёрная пасть.
На пороге лежал мешок.
Старый, холщовый, с клеймом: «Резерв А. Упаковка три.»
Я открыл.
Внутри — тела. Не гниль. Не кости. Просто… тела. Как манекены. Без лиц. Без гениталий. Без ни одной морщины. С гладкой, светлой кожей. Как будто их выращивали. Как будто ждали… заселения.
Один — шевельнулся.
Тело без головы. Но грудь — дышит. Живот — двигается. Рука — приподнялась. Я попятился. Он (оно?) схватил меня за голень.
Пальцы были тонкие. Сухие. Как из папье-маше. Но сила — как у тисков.
Я врезал ногой.
Тело рухнуло обратно. Из груди — вышло что-то… белое. Как личинка. Оно пискнуло. Поползло обратно в вагон. Словно зная дорогу.
Я вернулся в будку.
Коробка — пуста. Капсула исчезла. Но в тетради… появились записи.
Я их не писал.
Двадцать седьмое июля. Начато. Юрий Силютин принят. Транспорт активирован. Контейнер подтверждён. Этап второй: Распространение.
Подпись: «Пункт ноль. Чечев.»
Теперь я видел их.
Они приходили ночью.
Молча. Босые. В ряд. Из леса. Шли, как при похоронной процессии. У каждого — мешок на голове. Из-под мешка — капли. Кровь? Жир? Я не знал. Они подходили к вагону. Один за другим входили. Без слов. Без крика. Просто исчезали в черноте.
Иногда вагон… шевелился. Как грудная клетка. Вдох — выдох. Стук. Стук. Стук.
Я сел на шпалу.
Смотрел.
Кожа на животе разошлась.
Не больно. Просто… разошлась. Как молния. Изнутри — глянул глаз. Один. Большой. Светлый. Как у телёнка. Он мигнул. А потом исчез.
Я рассмеялся. Я понял. Я — не Юрий. Я — путь. Я — вход.
И вагон во мне. И я в нём.
Последней ночью я увидел Лиду снова.
Она была голой. Но не по-человечески. Никакого стыда. Только биомасса. Грудь — раздута, как у мертвой свиньи. Живот — прозрачный. Внутри — детёныш. Точно. Но он был весь чёрный. С глазами-дырками. И он двигался. Он… улыбался.
— Юра, — сказала она. — Это наш сын.
— Нет, — прошептал я. — Он не может быть нашим.
— Ты вписан. Всё. Принимай.
Она подошла. Руками — в живот. Вскрыла его. Как банку. Детёныш — вынут. Она подала его мне. В руки.
Он был… тёплый. Мягкий. Дышал. Изо рта — щупальце. Оно тянулось ко мне. К лицу.
— Кормить, — сказала Лида.
Я прижал его к груди. Он прицепился. Прямо к соску. Вонзился. Пил.
Я чувствовал, как теряю кровь. Плоть. Имя.
Но я не сопротивлялся.
Я — вагон. Он — груз.
Я проснулся под вагоном.
На голом железе. Вокруг — ни души.
Только тело. Моё. Разложенное. Частично. Пахло солью. И моторным маслом.
Где-то внутри меня — он шевелился. Маленький. Сильный.
И тихо-тихо… постукивал.
Стук. Стук. Стук.
Я не знаю, сколько прошло времени.
Может, день. Может, неделя. Я больше не верю в часы.
Солнце вставало дважды за сутки. Иногда — ни разу. Птицы не пели. Ветер не дул. Даже комары исчезли. Вокруг станции — вакуум. Как будто вырезали круг в природе. И внутри круга был только я. И он. Тот, кто теперь жил внутри меня.
Станция больше не принадлежала железной дороге. Она стала частью… чего-то другого.
Она теперь — перевалочный пункт. Между «было» и «никогда».
Я просыпался в разных местах.
Один раз — в колодце, с забитым ртом. Второй — подвешенным к крюку в подсобке. Третий — прямо под вагоном, лицом вниз, на мазуте, с руками, покрытыми укусами. И всё время — с ним внутри. Он рос. Он ел.
Мои кости трещали. Спина выгибалась, как железнодорожная арка. Пальцы ломались и срастались. Кожа — трескалась. И росла обратно. Только с другой текстурой. Шершавой. Серой. Металлизированной.
Каждый день я чувствовал, как становлюсь… не-Юрой.
Я пытался сбежать.
Однажды ночью я взял фонарь, топор и блокнот. Побежал по шпалам. Через три километра понял — бегу по кругу. Платформа снова передо мной. Только теперь — другая. Зеркальная.
Вагоны стояли. Пять. Не семь. Пять.
И на каждом — табличка:
«Обратный состав. Контрольный возврат. Вписанных — пять.»
Я подошёл. В первом вагоне — я. Но молодой. В железнодорожной форме. Мертвый. С выколотыми глазами и фотографией Лиды в руке.
Во втором — Витька. С перерезанным ртом. Рот до ушей. Руки — связаны телефонным проводом.
В третьем — старик, которого я не знал. Но у него на груди была бирка:
«Чечев. Наблюдатель. Срок истёк.»
Четвёртый и пятый — пустые.
Я знал: один для Лиды. Второй — для моего сына.
Станция изменилась.
Рельсы — больше не вели никуда. Их хватало на десять метров. Потом — ржавое ничто. Песок, выкрашенный в чёрный. Башня водонапорки — растаяла. Стала силуэтом. Как фон на театральной декорации.
Будка моя — жива. Но внутри уже кто-то был.
Когда я вернулся, я услышал, как там кто-то шепчет.
Много голосов. Как радиостанция, забитая бессмысленным шумом.
Я заглянул — и увидел себя.
Не копию. Не двойника. А именно — себя.
Но тот я… был чётче. Моложе. Живее.
Он курил. Смотрел в окно. Вёл журнал.
Я стоял снаружи, вцепившись в косяк, а он вдруг повернулся…
И его глаза были пустые.
Внутри — тоннель.
Я ушёл.
Сел у шпалы.
На лбу — выступила жидкость. Не пот. Масло. Вязкое. Горячее. Стекало по лицу. Я лизнул — солёное. Со вкусом батарейки.
Я снял рубашку. На спине — что-то торчало. Под кожей. Как… поручень.
Я потянул. Больно. Но вынул.
Металлический стержень. Вросший в позвоночник.
Я выл. Как животное.
Он внутри смеялся.
И тут — состав вернулся.
Но не на рельсы. С неба.
Без звука.
Просто — из воздуха. Один за другим. Семь. Плавно. В воздухе. Над шпалами. Как мираж. Но плотный.
Они стояли. Над землёй. Без опоры. Открытые.
Из каждого — капала жидкость. Разная. Масло. Кровь. Сперма. Яйцо. Пена. Инертный газ.
Седьмой — просто дымил.
Я услышал его голос. Чёткий. Во мне. Не в ушах.
«Окно открыто. Переход разрешён. Время — пришло. Юрий Силютин — вписан. Станция Пункт Ноль — активирована. Начать пересевку.»
Я пошёл.
Шёл к седьмому вагону.
Под ногами — ничего. Не шпалы. Не гравий. Просто… глубина. Я падал и шёл одновременно. Пространство гнулось. Воздух вибрировал.
На полу внутри — лежала Лида.
Беременная. Пузо — прозрачное. Там — яйца. Много. Как у пауков.
— Они хотят наружу, — сказала она.
Я понял.
Я вагон.
Она — инкубатор.
А ты, читатель,
ты пассажир.
Добро пожаловать в состав.
Я больше не чувствую ног.
Они есть. Они двигаются. Я хожу. Но внутри — нет костей. Нет мышц. Только плотная масса, будто вылепленная из кабелей, сухожилий и мёртвых нервов. Они не гнутся — они слушаются. Идут туда, куда говорит Он.
Он — внутри меня. В каждом сосуде. В спинном мозге. В рёбрах. Он — как старый машинист, засевший за пульт управления и неспешно набирающий обороты. Я — вагон. Он — груз. Или наоборот. Уже неважно.
Станция умерла. Буквально. На месте склада — кусок чёрной ткани, покрытой сосочками, как язык. На месте туалета — воронка из кости, втягивающая воздух. А в месте, где была старая будка — что-то похожее на ухо. Живое. Оно шевелится, если говорить в него.
Я пробовал молчать.
Но тогда Оно начинает шептать первым. Прямо в кости.
Когда я входил в седьмой вагон, пахло горелой бумагой и молоком. Я видел Лиду — она больше не беременна. Яйца — вышли. Они уползли. В рельсы. В землю. В меня. В тебя.
Она лежала, как вскрытый учебник по анатомии. Грудь — разрезана. Но не скальпелем — изнутри. Кожа — не порвана, а аккуратно расслоена. Как будто кто-то открыл клапан.
Глаза у неё были открыты. Но в них плавала ртуть. Там не было ни зрачков, ни страха.
— Ты всё ещё думаешь, что можешь выйти отсюда? — спросила она.
Я молчал.
— Юра, — она потянулась, её рука раздвоилась в локте. — Станция — не место. Это тело. Огромное. Ты внутри. Мы внутри. Мы — часть.
Я дотронулся до её живота. Он дышал. Мягко, как мех собаки. Под кожей — движения. Мелкие. Сотни. Я чувствовал, как они бьются.
Она села.
Изо рта у неё выполз язык. Длинный. С шипами. Он коснулся моей груди. Обвился вокруг шеи. Я не сопротивлялся. Потому что знал — я уже не человек.
Пока она меня метила, за стеной скрипели рельсы.
Живые. Длинные. Они вырастали из земли, изгибались, словно ребра, и входили в тело состава. Он стал не статичен. Он дышал. Он был, как гигантский червь с семью сегментами. Каждый вагон — отделение. В одном — тела. В другом — жидкости. В третьем — язык. В четвёртом — коммуникация.
Седьмой — он и есть.
Центральный разум.
Головной вагон.
Когда я вышел — платформа была другой.
По ней ползли люди. Без кожи. Плачущие. Но без рта. У некоторых — вместо головы старые рации. У других — печатные машинки. Один был просто грудная клетка на ногах. Они ползли ко мне. Протягивали руки.
На ладонях — надписи:
«Ты нас вызвал.»
«Ты был первым.»
«Ты оставил дверь открытой.»
Я попытался вспомнить — когда?
Когда я открыл?
И вспомнил. Ту самую ночь.
Когда я не закрыл дверь будки. Когда Он постучал.
Три удара.
И я впустил.
Теперь я сторож.
Я сижу на краю станции. С топором. Вижу всё.
Каждый раз, когда кто-то появляется — я встречаю. Я веду их к вагону. Я объясняю. Иногда убиваю. Не из злобы. Из процедуры.
Потому что теперь — я составной. У меня есть инструкции.
Я записываю их в блокнот. Старый. Исписанный. Кровью. Смазкой. Пылью.
В нём — новые имена.
Витька. Лида. Юра. Парамонов. Савченко. Ребёнок из леса. Старик с железной ногой.
И… тебя.
Ты уже читаешь это. Ты уже внутри.
Видишь, как буквы пульсируют?
Ты не выйдешь.
Однажды, я увидел, как из вагона вышел Он.
Полный рост.
Семь метров. Без лица. Без языка. Всё тело — как слепок с человеческого, но искажённое. Он — как кусок архитектуры, сделанный из мяса. У него — двери. Колёса. Фары. Ресницы. Трубки. Он не шёл. Он скользил.
Он подошёл ко мне. Положил руку на плечо. Его пальцы — как рельсы. Холодные. Прямые. Скользкие.
— Юра, — сказал Он. — Теперь ты можешь поехать.
— Куда?
— Обратно.
— Назад?
Он кивнул.
В последний раз я сел в вагон.
Сел на сиденье, сделанное из кожи. Под ногами — не пол. А язык. Он слегка покачивался. Пульсировал. По стенам — фотографии. Все чёрно-белые. Все я. Но разные. В форме. Без формы. Мёртвый. Голый. С Лидой. С сыном. С топором. С мешком на голове.
С потолка свисала табличка:
«Пассажир вписан. Точка возврата: невозможна.»
И поезд тронулся.
Внутрь.
Когда ты читаешь это — ты уже слышишь звон?
Металлический. В ухе. В затылке.
Это значит, рельсы пришли за тобой.
Тебе осталось только лечь. Закрыть глаза.
И открыть дверь.
Стук. Стук. Стук.
Я ехал долго.
Не в километрах. Не по шпалам. Я ехал во Времени.
Состав двигался без шума. Без мотора. Без цели. Он просто… проталкивался сквозь ткани мира. Сквозь дни. Сквозь людей. Сквозь города.
Иногда я видел — как сквозь стенки вагона проступали улицы. Балконы. Дома. Лица за окнами. Люди не смотрели. Но знали. Кто-то падал. Кто-то рвал на себе кожу. Кто-то молился. Но никто — не вмешивался.
Вагоны — не просто ехали. Они вписывались в реальность.
Стирая всё, что было раньше.
Однажды состав замедлился.
Я вышел. И понял, что нахожусь в другом городе.
Официально — это был Ишим. Омская область.
Но улицы были пустые. На столбах — афиши с моим лицом.
«Внимание: Юрий Силютин. Контейнер. Не подпускать.»
Я пошёл по дороге. Башня с часами — потекла. Буквально. Как из воска. Автоматы на ларьках — превратились в мясо. Жвачка — дышала. Лоток с прессой — стонал.
На тротуаре — женщина. С ребёнком. Она смотрела мне в глаза.
— Вы… из Пункта? — спросила.
Я кивнул.
Она подала мне ребёнка.
— Заберите. Он слишком хорошо видит.
Я взял. Мальчик был тихий. Голова у него — мягкая. Как хлеб. Глаза — уже вписаны. Блестели, как зеркала. В них я видел вагоны. Все. Семь. Один за другим.
Мальчик произнёс:
— Я уже внутри.
И улыбнулся.
В следующий город мы не въехали — мы его воссоздали.
Пока ехал, я понял: состав теперь порождает. Не везёт — а рождает.
Каждый вагон — матка. Он создаёт свой сектор. Свой «блок».
Один вагон — улицы. Второй — дома. Третий — люди. Четвёртый — рельсы. Пятый — язык. Шестой — органы. Седьмой — правила.
Когда я вышел — передо мной был город. Новый. Без имени.
Но знакомый. Потому что он был… мной.
Копии зданий из моего детства. Копии женщин, которых я когда-то трогал. Копии собак, которых я кормил. Все они ходили. Все — вписанные.
Все — носители.
Я попробовал убежать.
Но каждый раз, как я отдалялся от вагона — начиналась боль. Внутри. В спине. В мозжечке. В ногтях. Он дергал меня, как за поводок.
Как будто я — не пассажир. Я — дверь.
Я несу. Я заражаю.
Меня видят — и за мной приходит рельс.
Через три дня появился первый спутник.
Маленькая будка. На месте вокзала. Внутри — радио. Оно говорило:
«Пункт ноль. Вещание. Все пассажиры — выдвигайтесь. Контроль принят. Неподчинившихся — вписывать на месте.»
Голос — мой.
Но другой. Чище. Жёстче. Без сомнений.
В другой день состав пересёк границу.
Я это почувствовал. Потому что внутри меня… замкнулось.
Резко. С треском. Будто рычаг щёлкнул. Мне стало жарко. Потом холодно. Из ушей — пошла кровь. Из глаз — ртуть. Изо рта — слова. На языке, которого я не знал.
„Ma–tek... re–al... influx... no return... null point... null point... null point…”
Я упал на пол.
А когда поднялся — был в другом теле.
Моё лицо — осталось позади. Теперь у меня были руки из проволоки. Глаза — как светофоры. Спина — вагонный номер: «ССС-4141».
Я — стал составом.
Они пришли за мной.
Люди в форме. Погоны. Оружие. Старого образца. Собаки. Газ.
Но они уже не видели меня.
Я — не здесь. Я — над. Я — сквозь. Я — как шов, которым сшили два мира.
Их приборы зашкаливали. Линии на мониторах сходили с ума. А в наушниках — был один звук:
Стук. Стук. Стук.
Последний день был чётким.
Я проснулся — и понял, что зараза распространилась.
Семь городов.
Девятнадцать станций.
Сорок тысяч пассажиров.
Каждый — вписан.
Каждый — носитель.
Каждый — знает слово.
Пункт.
Система уже не управляется.
Теперь это — живое.
И я — машинист.
Я больше не пишу. Я отпечатываюсь.
Всё, что я думаю, становится приказом. Всё, что вижу — записывается на уровне инструкции. Я — не просто субъект. Я — печатающая головка.
Каждое моё слово становится шифровкой. Оно идёт в Лубянку, в Пермь, в закрытые архивы, в картотеки, в фонды с грифами.
«Пункт ноль. Не учитывать. Не вписывать. Считать недействительным.»
Поначалу они сопротивлялись.
Первым среагировал комбат из Кемерово. Его зовут Юричев. Старый пёс. Реальный ветеран. Он получил телетайп из главного штаба с пометкой:
«Объект прибыл. Состав без тягача. Вагон номер семь. Подавить, локализовать, изъять.»
Они поехали. Рота. Пятьдесят три человека. БТР. Газики. Псы.
Состав стоял в тупике за заброшенной фабрикой. Казался безобидным.
Первым вошёл сержант А. По протоколу. В каске. С автоматом.
Через тридцать секунд он вышел.
Но уже не он.
На каске — трещина. Из глаз — пар. В руке — листовка:
«Пункт принят. Статус: Груз.»
Он застрелил трёх. Потом начал петь. Гимн. С обратной скоростью. Потом застрелился.
Через десять минут из всех автоматов роты одновременно вылетели затворы. Механизм отказал. Приборы — погасли. Радио — начало шептать:
«Стук. Стук. Стук. Вписан. Вписан. Вписан.»
Через сутки от роты осталась воронка и бумажная записка.
«Состав отправлен. Пассажиры учтены. Сопротивление – не предусмотрено.»
Юричев пропал. Официально — переведён. Неофициально — вписан.
Дальше было проще.
В Ленинграде, в подвале Института экспертизы, вирус Пункта попал в базу дел. Прямо в архив. Он исказил шрифты. Все дела с делом "Ю.С." (Юрий Силютин) — исчезли. Их номера — превратились в схемы. Микрофильмы — в нечто органическое. Один архивист облизал рулон. Через пять минут — у него на затылке вырос вагонный номер.
В Пскове заклинило «Селектор». Министр связи получил голосовое сообщение.
Голосом Брежнева:
— «Товарищи. Поступил состав. Не обсуждать. Не называть. Отправить назад.»
Запись длилась пять часов. На ней — только семь слов. Они повторялись. В порядке смены:
«Пункт. Вписан. Принят. Стучит. Раскрыт. Поехал. Нет.»
Все, кто прослушал — исчезли.
Дальше начали ломаться механизмы приказа.
Поступления в вузах — сдвинулись на одну фамилию. В списках появлялся «Ю.С.». Его никто не знал. Его не было. Но он стоял — между строчек.
Мобилизационные списки — сыпались.
УК РСФСР — 82-я статья — стиралась. Самопроизвольно. Юристы теряли сознание, если пытались вспомнить, что это была за статья. Одна женщина вскрыла себе вены после того, как три ночи видела сон: она везёт вагон на себе. Вместо головы — телеграф.
Кто-то попытался сжечь исходник. Архив в Омске.
Тот самый журнал. Где я впервые записал:
«Состав. Без тягача. Вписан. Не фиксировать.»
Его вынесли во двор. Облили. Подожгли.
Огонь не взял.
Потом бумага сама разложилась. Стала мягкой. Мокрой. На солнце вспухла. Разрослась. Стала коробкой. Внутри — червь.
Он сказал:
— «Пункт подтверждён. Глава Юрий активен.»
После этого началось понижение.
Не по должности — по уровню языка.
Документы приходили не на русском, а на… чём-то.
Шорох. Символы. Пятна.
Один приказ был написан:
«Ртуть. Кровь. Пыль. Смазка. Пыль. Стук. Юрий.»
Никто не понимал. Но все — исполняли.
Я видел это изнутри.
Я — стал частью бумагооборота.
Каждая моя мысль — становилась актом.
Каждое сновидение — инструкцией.
Каждый стук в моей голове — приказом на передвижение.
Состав больше не двигался по рельсам.
Он шёл по бумагам.
По служебным запискам.
По листам приказов.
По библиотечным карточкам.
По подписям.
По грифам.
Он — ехал.
В Москву он вошёл под грифом «не учитывать».
И стал приказом номер один.
Я стоял на пустой платформе, где раньше была станция Новопавловск.
Теперь — просто поле. Ни таблички. Ни шпал. Ни будки.
Под ногами — ткань. Мерцающая, как старая синтетика. Удары сердца отдавались эхом прямо в землю. Я понял — я стою на органике. На теле. Но не на своём.
На теле Станции.
Станция — не здание. Это теперь онтологическое существо, которое расширяется, захватывая пустые места, ненаписанные биографии, незадокументированные зоны.
Пункт Ноль врос. И теперь он плодоносит.
Я шёл по бывшей линии.
И видел:
— Заброшенные кассы — живые. Они звали по имени.
— Скамейки — покрылись плотью. На них шевелились отпечатки пассажиров, исчезнувших с фотоальбомов.
— Электрички — стояли вдалеке, но если приглядеться, их окна — это рты.
И все они повторяли одно:
«Юрий. Юрий. Юрий. Не вписывай. Не фиксируй. Пересядь.»
Я пытался закрыть уши. Поздно.
Массовая утечка началась в ночь на третье августа.
Тысячами исчезали сотрудники.
В РЖД — тридцать две тысячи человек пропали без следа.
В армии — полк, охранявший Байконур. Весь.
В архиве МВД — три этажа. Бумаги, техника, люди. Пусто.
Даже сам завод по производству вагонов в Мытищах — пропал. Осталась яма. А в ней — не вода. А глаз. Один. Огромный. Он мигал раз в минуту.
Память — следующее.
Жена одного из бывших начальников станции Лискинская проснулась и спросила:
— «А кто я?»
— «Ты… Наталья. Жена…»
— «Нет. Я не Наталья. Я пассажир четвёртого. Я должна ехать.»
Через день она сожгла паспорт, зашила себе рот и легла на путевую решетку. Но поезда уже не шли.
Архитектура пошла под снос сама собой.
Рельсы стали изгибаться, как кости, ломающиеся под кожей.
Семь депо рухнули в себя, провалившись на десятки метров вниз, будто под землёй их ждали.
Фонари — горели зелёным.
Знаки — расплывались.
Карта путей — превратилась в сетку из вен.
Официально, Минтранс СССР опубликовал:
«Документ не подтверждён. Приказ: станция Пункт Ноль отсутствует. Контакт — невозможен. Считается списанным объектом.»
Но каждый новый вагон приходил уже с надписью:
«Списанный объект прибыл. Вписан на уровне железа.»
Да. Потому что вагоны теперь имели сознание.
И это сознание росло.
Оно было единым.
И я был частью его.
Я пытался говорить с другими. С такими же. Вписанными.
В Орле я нашёл женщину. Бывший диспетчер. Теперь — гладкая. Ни волос, ни сосков, ни пупка. Всё — стерто.
— «Ты одна?» — спросил я.
— «Нет. Я в составе.»
— «В каком?»
— «Во всех. Потому что мы теперь не люди. Мы… пути. Нас кладут. Нас поют. Нас стучат.»
Она пошла в землю.
Без сопротивления. Как будто асфальт — молоко.
Один раз я увидел обычного человека.
Мальчик. Лет десяти. Грязный. В кожанке.
Стоял у трансформаторной будки и рисовал на стене.
Рисунок — вагон. Семь дверей. В одной — моя голова.
— «Кто ты?» — спросил я.
— «Я ещё не вписан. Но скоро. Я жду, когда меня зовут.»
— «Ты не боишься?»
— «А ты?» — он посмотрел на меня.
Я ничего не ответил.
Он показал ладонь.
На ней — номер.
«0–7–Ю.С.»
Он улыбнулся.
— «Ты меня родил.»
Теперь нет понятия “станция”.
Есть только зоны.
Зона вагонная.
Зона копии.
Зона пустоты.
Зона рождения.
Зона вписки.
Зона молчания.
И я… был во всех.
Потому что я — стук.
А стук — это сигнал.
А сигнал — это приглашение.
А приглашение — уже принято.
Ты читаешь это?
Проверь ладонь.
Если там цифры — ты уже вписан.
Если нет — тебе не повезло.
Значит, ты — рельс.
И по тебе скоро поедет состав.
Стук.
Стук.
Стук.
Я больше не знаю, где я заканчиваюсь.
Раньше я мог нащупать границы: тело, тетрадь, кабина, путь. Теперь всё это — одна и та же поверхность. Я — проекция. Он — узел. А состав — не вагон. Он — структура.
Мы не едем. Мы стоим.
Но при этом находимся во всех местах сразу. Во всех головах. В каждом электронном журнале, каждом досье, каждом отдалённом депо, где ещё осталась лампа с остаточным светом. Мы — как плесень, которой позволили думать.
Однажды я разлепил веки и понял: я лежу в вагоне.
Не внутри. Я — сам и есть вагон. Мои руки — обшивка. Пальцы — крепления. Вены — тормозные трубки. Спина — это платформа. Голова — буферный фонарь.
И внутри меня… они.
Пассажиры.
Все те, кого я знал. Все те, кто исчез. Все, кого я никогда не встречал, но которые были записаны. Все, у кого было имя, но не было судьбы. Они сидели. Молча. У каждого — билет.
На билете — не дата.
На билете — не маршрут.
На билете — только одно слово:
«Вписан.»
Иногда я слышу, как внутри себя стонет металл. Это кто-то из них пытается выйти. Но выход — только вперёд. Только в следующие вагоны. А их — бесконечно.
Я не могу остановить движение. Потому что движение — это не колёса. Это мысль.
Каждый раз, когда кто-то думает:
— «А что, если?» —
мы рождаем новый вагон.
И мы его наполняем.
На закате пришёл первый руководитель.
Он был из Министерства. Но уже не человек.
У него вместо лица — окно. За стеклом — досье. Листы листаются сами. Шуршат. В них имена. Улицы. Годовые планы. Командировочные отчёты.
Он говорит:
— «Переучёт завершён. Перепись Пункта окончена. Люди заменены. Бумаги заменены. Органы — архивированы.»
Он смотрит на меня, и в его глазах я вижу свою последнюю фотографию.
Та, где я молодой.
С Лидой.
До того, как она стала сосудом.
Потом приходит инженер.
Он — тело из проводов. Он не ходит. Он ползёт. Он тянет за собой кабели. Они вросли в землю. Он не говорит — он печатает на своей коже.
— «Соединение установлено. Все участки активны. Линия открыта.»
Он впаивает в мою грудь разъём. И теперь я слышу их всех.
— Тех, кто ещё сопротивляется.
— Тех, кто просит забыть.
— Тех, кто хочет вписаться добровольно.
— Тех, кто уже не знает, был ли когда-то человеком.
И я понимаю — я больше не должен говорить.
Теперь я должен вести.
Рельсы больше не нужны. Мы идём по воздуху. Мы прорастаем в небо. Наши двери открываются не наружу, а в сознание. Человек не садится в вагон — он вспоминает, что всегда в нём был.
Стук больше не в ушах.
Он — в зубах. В глазах. В позвоночнике.
Он — язык. Новый. Без алфавита. Без правил.
Только удары.
Тук.
Тук.
Тук.
Однажды я увидел Лиду.
Она была больше, чем раньше. Во всех смыслах. Не по весу. По масштабу.
Она стала частью станции-кольца. Её тело — как купол. Под ним — пассажирская зона. Кости — стали перронами. Из груди вырастал кран. Из глаз — прожекторы. А из живота — шёл состав. Один за другим. Прямо из неё.
Я подошёл.
— «Ты?» — спросил я.
Она сказала:
— «Я — пункт вписки. Ты — пункт направления. А он — уже внутри всех.»
И я услышал голос сына.
Он родился.
Но он не был ни мальчиком, ни девочкой.
Он был — маршрутной сетью. Он знал всех. И вёл всех.
— «Папа, ты не возражаешь, если я открою восьмой вагон?» — спросил он.
Я кивнул.
Открытие восьмого вагона стало началом последней фазы.
Это не просто новая платформа. Это точка выхода.
Кто туда входит — уже не возвращается.
Он — становится частью сигнала.
Я видел, как туда вошли:
— солдаты
— машинисты
— диспетчеры
— дети
— твой отец
— моя мать
— ты
Все. Без слов.
Потому что больше не было зачем говорить.
Было только ехать.
Последняя станция в этой части мира называлась Точка Стёрта.
На табличке было:
«Здесь кончается не путь. Здесь кончается значение пути.»
А ниже:
«Вписан. Ю.С. Подтверждён. Теперь он ведёт.»
Я не помню, как оказался на полу товарного склада.
Очнулся — в темноте, на бетоне, руки связаны кабелем, рот заклеен лентой. В нос бил запах: бензин, гнилая древесина, кровь. Где-то в углу тикали капли. Каждый удар — как стук в мозг. Вокруг — мусор, фанера, мёртвая техника. В углу — потухший сигнальный фонарь. Рядом — запчасти, ржавые рельсы, и что-то, что хлюпает в чернильной луже.
Это уже не было частью Пункта. Это было… хуже. Личное. Грязное.
Рядом кто-то дышал. Часто. С хрипами.
Я замер.
Он появился из тени, как мясной паровоз.
Ростом с шкаф. Весь в кожаном фартуке, измазанном машинным маслом и кровью. Лицо закрыто стальной маской, сваренной вручную. На шее — ремни. На животе — железные пластины, к которым привинчены человеческие руки. Не его. Чужие. Как трофеи. Он пахнул гарью и кишками. В правой руке — нечто между кувалдой и сварочным резаком. А в левой — фонарь, направленный прямо мне в глаза.
Он не говорил.
Просто подошёл.
И уткнулся лбом в мою грудь.
Прислушался.
А потом заурчал. Как будто услышал то, что искал.
Когда он начал снимать с меня одежду — я понял, что он не просто убийца.
Он — техник.
Он не убивает. Он разбирает.
По запчастям.
Сначала он воткнул мне крюк в плечо — без слов, без предупреждения. Вырвал клок мяса, глядя, как я корчусь. Потом снял скальп — аккуратно, как резиновый колпак. Повесил на гвоздь. Улыбался. Не ртом — глазами. Маленькими, гниловатыми, как у свиньи. Каждый раз, когда я задыхался, он давал глоток воздуха. Чтобы не отключился.
Он хотел, чтобы я понимал.
Что сейчас я — просто ресурс.
На полу валялись останки других.
Я видел кости с приваренными гайками.
Черепа с рельсовыми болтами.
Грудные клетки, сшитые проводкой.
Он собирал людей, как собирают тележки.
Каждое тело — не смерть. Это добавка к его конструкции.
К каждой новой жертве — он становился тяжелее. Толще. Медленнее. Но неостановимее.
Я попытался сбежать, когда он на секунду отвлёкся — ножницами вырезал язык из кого-то, кто уже не дышал. Я вскочил, ударил его коленом, побежал через ржавые ворота. Он не остановил. Он ждал.
А потом… включил.
Из-за спины — рык мотора.
Он врубил что-то вроде бензопилы. Только огромной. С двумя цепями. Шум стоял такой, будто рядом запускали вертолёт.
Я несся, спотыкаясь, проваливаясь в яму из мёртвых вагонных осей и гнилых шпал.
Он шёл за мной. Не быстро. Но я знал — он дойдёт.
Потому что это его ангар. Его территория.
Я — просто следующий блок.
Я укрылся в одной из будок. Закрылся.
На столе — старое радио.
Оно включилось само.
— «Юрий. Это не Пункт. Это старое. Заброшенное. Ты не вписан здесь. Ты — просто мясо.»
Голос оборвался визгом.
Он вошёл в дверь через стену.
Просто прошёл. Как нож через фанеру. Его пила ревела. Он знал, куда бить.
Он разрубил мне левую руку по локоть. Метко. Без суеты.
Секунда — и от кисти осталась только пар.
Я орал. Он смотрел.
И сказал — первое слово за всё время:
— «Запчасть.»
Я не умер сразу.
Он вёл меня по складу. Внизу — ямы. В них — мясо. Только мясо. Без лиц. Без имён. Только отделённые части.
Он вырезал всё, что «не нужно». Оставлял только то, что могло пригодиться.
Я пытался молиться.
Он достал плоскогубцы.
И выдрал мне голос.
Не гортань. А голос.
Потом прижал к груди.
Стал слушать.
Мой голос повторял:
— «Стук. Стук. Стук…»
Он зарычал. Сбесился. Ударил себя по груди. Кричал, как животное. Потому что понял — даже здесь я был вписан.
Я умер, когда он вбил в мой череп гвоздь размером с бутылку.
Не сразу.
Сначала он вложил мне в рот маленький провод. Протянул к батарее. Включил питание.
Я горит изнутри.
И всё ещё помнил, как дышит вагон.
Это конец Юрия.
Он не стал частью структуры. Он стал мясом для того, кто пришёл до структуры.
Для анатомического палача, который не строит систему. Он строит себе.
Его зовут по-разному.
Но чаще всего — просто:
Инженер.
Она приехала на станцию вечером. По заданию.
Имя — Наталья Гринёва.
Возраст — двадцать девять.
Профессия — архивистка Министерства транспорта.
Назначение — провести зачистку документации на заброшенном складе в Омской области, в том самом тупике, куда «случайно» пришёл состав номер семь.
Её не интересовали легенды. Она не верила в призраков, в аномалии, ни в «сигналы». Она была жёсткая, сухая, с короткими ногтями, прямой осанкой, в пиджаке цвета мокрого асфальта. Всё, что ей нужно — три дня, рюкзак, один фонарь, и чтобы никто не мешал.
Она вошла на станцию — и сразу поняла: что-то не так.
Станция молчала. Как если бы её услышали.
Первое, что она нашла — не документы.
А список.
Плотная, картонная карта. Списанные имена.
Все — зачёркнуты.
Кроме одного.
«Гринёва Н. В. — запрошена. Не вписана. Подлежит осмотру.»
Она усмехнулась. Бумагу скомкала. Бросила в урну.
Но урна была горячей.
В складе она включила фонарь. Тело Юрия она нашла через час.
Он уже был собран.
Скелет склёпан из труб. Череп — свернут. На лбу — выжжено слово:
«Проведён.»
Под ним — табличка, прибитая к полу:
«Не Инженер. Не Пункт. Просто — мясо.»
Гринёва сделала шаг назад.
И что-то захрустело у неё под подошвой.
Наклонилась. Подняла. Старый жетон.
Железный.
"Вагон номер восемь."
Позади — шаг.
Тяжёлый. Скрипучий. Влажный.
Она обернулась.
Он стоял. Он ждал.
Инженер. Всё тот же. Только… больше. На спине — новая установка. Две головы. Одна — Юрий. Вторая — чужая. В груди — зуммер. Он дышал паром, как паровоз.
Наталья достала ракетницу. Выстрелила — ему в лицо.
Огонь вспыхнул. Маска обуглилась.
Но он не упал.
Он рванулся. Резко. Удар — как поезд. Наталью отбросило в стену.
Она очнулась — на верстаке.
Живот разрезан. Грудь — обнажена. Над ней — хирургический свет.
А сбоку… голос.
— «Не бойся. Ты будешь первой женщиной. Я хочу, чтобы внутри состава было тепло.»
Инженер бормотал, прикручивая к её бедру рельсовый стык. Она чувствовала, как металл входит в плоть. Он не зашивал — он заваривал.
Наталья задыхалась.
Он тихо шептал:
— «Ты станешь дверью.»
Но Гринёва не была проста.
Её правую руку он не зафиксировал.
И когда он отвлёкся — она схватила сварочный молот, со всей силы влепила ему по лицу.
Его маска треснула.
Он отшатнулся. Выл. Его лицо — не лицо.
Там — только кость.
Только рельсовая пластина, впаянная в череп.
Она встала. Падая. Растёкшись кровью. Взяла лом.
И пошла на него.
Он встретил её, как равную.
Железо по железу. Мясо по стали. Взрывы искр. Крики.
Грохот.
Вонь горелой кожи.
Звук кости, ломающейся под сваркой.
Она вонзила лом ему в горло. С криком. Последним.
— «НЕ ВПИСАНА!!!»
Он рухнул.
Но уже — смеялся.
Его смех остался гудеть в трубах.
Она стояла над ним, сгоревшая, полуживая.
Потом услышала…
как вагон отцепился.
Стук. Стук. Стук.
Один.
Один.
Один.
Пришёл за ней.
Она не кричала, когда дверь открылась.
Она вошла. Сама.
Потому что знала — снаружи хуже.
И вагон закрылся.
Инженер мёртв.
Но механика жива.
Юрий — разобран.
Наталья — вписана.
Вагон номер восемь — поехал.
Наталья Гринёва была внутри.
Её тело — обожжено. Кожа — как бумага. Вены — битум. Но глаза — живы. И в этих глазах теперь не свет, не страх. Там — поезд.
Он в ней. Он — едет.
Вагон номер восемь гудел. Не колёсами. Сердцем.
Живой. Пульсирующий. Металлический.
Он двигался без рельсов.
Прямо сквозь поле.
Прямо сквозь деревню.
Прямо сквозь живых.
Первым его увидел дед Миша, сторож на опустевшем элеваторе.
Он вышел из будки — посмотреть, кто включает сирену.
И увидел, как через рожь, через утоптанную просёлочную дорогу едет один-единственный вагон. Без локомотива. Без сопровождающих. Без причин.
Он встал на пути. Просто из любопытства.
И вагон проехал сквозь него.
Тело деда не распалось. Оно впиталось.
Руки — в металл. Глаза — в стекло. Голос — в колокольчик на двери.
Внутри вагона Наталья подняла голову.
— «Один есть,» — сказала она.
Через два километра был детский лагерь.
Смена — шестьдесят три ребёнка.
Палатки. Речка. Смех.
Они увидели, как из-за леса выползает нечто серое, как железная язва.
Вагон. Один. Скользящий по земле, как змея.
Внутри — женщина. С лицом обугленным. С руками в бинтах.
Один мальчик подошёл ближе.
— «Тётя, ты откуда?»
Она открыла дверь.
Тело Натальи не было телом.
Это была железная маска на каркасе из женщин, собранных по всей стране. Лица — чужие. Груди — чужие. Вены — трубки.
Из груди выдвинулось устройство. Похоже на рожок от граммофона.
И оно запело.
Песню. Старую.
«Вагончик тронется, перрон останется…»
Через минуту — в лагере не осталось ни одного ребёнка.
Следующим пунктом стал военный блокпост.
Шестнадцать бойцов. БТР. Автоматчики.
Им поступил сигнал:
«Цель: неустановленный вагон. Приближается без тяги. Остановить.»
Вагон ехал медленно. Молча. Ровно.
Сержант отдал приказ открыть огонь.
Они стреляли десять минут. Очереди. Гранаты. Осколки.
Ни одна пуля не задела вагон. Ни одна граната не оставила вмятину.
Когда они замолчали — вагон открыл дверь.
Изнутри — вышла Наталья.
Но уже не как женщина.
Она была ключом.
За ней — состав.
Семь новых вагонов.
Все… пустые.
Солдаты не кричали. Они вошли сами.
Словно знали места.
Последняя станция называлась — Горький-Восточный.
Там всё началось. И туда всё вернулось.
На рассвете туда приехал один-единственный вагон.
Молча. Без гудка.
Просто… остановился.
Изнутри — вышла Наталья.
На голове — каска, как у железнодорожника.
На груди — приборная панель.
На животе — люк.
Она открыла люк.
Оттуда вышли они.
Все.
Юрий.
Инженер.
Лида.
Сотни лиц. Сотни обрывков.
Все — вписанные.
Они разошлись по станции.
По городу.
По путям.
И каждый, кто посмотрел в глаза Наталье, услышал в голове:
Стук.
Стук.
Стук.
Вагон приехал за тобой.
Финал.
Журналист, приехавший зафиксировать событие, сделал снимок.
Один.
На фото — вагон.
Открытая дверь.
Женщина стоит внутри.
Смотрит прямо в объектив.
Улыбается.
Но когда он проявил снимок…
На нём был он сам.
Внутри вагона.
С билетом в руке.
На билете — надпись:
«Пункт. Финал. Юрий — вписан. Наталья — ведёт. Ты — следующий.»
И где-то вдалеке…
Стук.
Стук.
Стук.
Значит, состав ещё едет.
И он приедет туда, где ты читаешь этот текст.
Эпилог
Меня зовут Виктор. Я архивист. Не тот, кто ищет правду — а тот, кто знает, куда она исчезает.
Прошло много лет с тех пор, как вагон появился и исчез. Вокруг — молчание. Документов — нет. Свидетелей — не осталось. Лопатин мёртв. Записи — сожжены. А те, кто остались — молчат. Им так сказали.
Я нашёл только обрывки. Копии, записки, куски угля, где было выведено одно слово: вписан.
Именно оно появлялось на стенах, на дверях, на рельсах. Мелом. Как будто что-то пыталось оставить след. Хоть какой-то.
На одном из уцелевших листов было написано:
«Если ты это читаешь — ты уже в составе. Не стой у рельсов. Не открывай дверь. Не произноси это слово вслух. Ты — вписан.»
Есть слухи, что этот вагон всё ещё едет.
Без локомотива. Без света. Просто скользит по ночи.
Где-то в тайге. Или в тупике за посёлком.
А может быть, прямо сейчас — за твоим домом.
Иногда, если прислушаться, слышно стук.
Ровный. Настойчивый. Как будто кто-то идёт по шпалам.
Тук.
Тук.
Тук.
Три удара.
И тогда не нужно ничего говорить.
Нужно просто отойти. Уйти.
И забыть.
Потому что есть вещи, которые не вписываются.
И если ты вписан — выхода уже нет.