Личные записки инженера Георгия Платоновича Кузнецова.
Найдено в архивной папке без опознавательных знаков. Бумага пожелтевшая, некоторые страницы повреждены влагой.
Май тысяча девятьсот девяносто второй года, Крым. Турбаза «Горизонт».
Запись первая.
Я не привык вести дневники. Честно говоря, всегда считал это занятием женщин и мечтательных поэтов. Но профессор настоял — мол, фиксация ощущений, мыслей и событий в письменной форме важна при работе с «аномальными пространствами». Он человек учёный, авторитетный, и даже несмотря на его нервную дрожь в пальцах, я не мог не согласиться. А потому пишу.
Меня зовут Георгий Платонович Кузнецов. Я инженер-электронщик, пятьдесят лет, вдовец. Приехал по заданию НИИ «Техноатмос», подразделение номер восемь — отдел исследований низкочастотных инфразвуковых феноменов. Нашей группе поручено проверить данные о странных излучениях и вибрациях, зафиксированных в районе полуразрушенной столовой турбазы «Горизонт» на Южном берегу Крыма, между Ялтой и Форосом.
Место, говорят, закрыто с конца семидесятых. Работало для работников авиационного завода в Подмосковье. Столовая — монументальное здание с высокими арочными окнами, выложенное из серо-жёлтого известняка. Сейчас она — как пустая гортань чудовища: стекла выбиты, снаружи всё заросло плющом, а внутри... внутри темнота будто поглощает свет.
Первое, что бросается в глаза — странное молчание. Даже птицы не поют вблизи здания. Воздух густой, как перед грозой. Говорят, с середины шестидесятых там начали слышать «шаги» по ночам. Странные звуки, как будто кто-то с очень тяжёлой походкой, мерно проходит по залу — ровно в три часа. Ни раньше, ни позже.
В первый день мы разместились в бывшем административном корпусе, в ста метрах от столовой. Пыль, плесень, обвалившийся потолок. Спали на раскладушках. С нами — профессор Семён Яковлевич Гинзбург, возраст — под семьдесят, профессор инфразвуковой лаборатории, с лицом как у воронёнка, сжавшегося от холода. Также — ассистентка Наталья (по глазам — испуганная до костей, но не уехала), техник Леонид, и бывший военный, капитан в отставке Андрей Трофимович. Он нас охраняет. Не от людей.
Запись вторая.
Май, ночь с третьего на четвёртое число.
Впервые попробовали включить аппаратуру. Я лично установил микрофоны, магнитофоны «Комета», тепловизор, датчики вибрации. Всё работает от бензогенератора — электросеть давно мертва. Разместили в зале столовой четыре прибора. Один у входа, второй — ближе к кухне, третий — у окна, и последний — прямо по центру, на остатках буфетной стойки.
Всё шло как по плану. До трёх часов ночи.
В три ноль-ноль произошло нечто. Это не просто шаги — это удары, тяжёлые, как будто кто-то с гигантскими ногами проходил через зал. Все приборы вздрогнули, один тепловизор засёк скачок температуры: минус пятнадцать в течение четырёх секунд. Потом — снова ноль.
На экране видеозаписи (мы смотрели позже) — движение пыли. Она будто втягивалась в одну линию, стягивалась к центру. А потом — всё замерло.
Но самое страшное — звук. Мы слушали запись утром. Там — щёлканье, как будто кто-то хрустит пальцами. Не по-человечески. Очень быстро и очень... мерзко.
Профессор побледнел, встал и вышел. Курил минут десять. Не сказал ни слова. Я же сидел и переслушивал. Мне казалось, будто за щёлканьем есть что-то ещё — голос? Шёпот? Или это я начинаю сходить с ума?
Запись третья.
Пятое мая.
Сегодня нашли в пыли след. Нет, не ботинок. И не лапа. След — узкий, вытянутый, с тремя отростками, как пальцы, но слишком длинные. Он вёл от входа к окну. На стене рядом — ржавый потёк, словно кто-то касался голой рукой металла. Я не стал трогать.
Наталья плачет по ночам. Леонид просит уехать. Только профессор молчит. Он стал как мрамор — безэмоциональный, ссохшийся.
Я предложил поставить записывающее устройство внутри вентиляционной шахты. Вдруг там что-то? Профессор кивнул. Вечером полез сам, но вернулся быстро. Лицо было бледным, как известь. Сказал, что внутри — пусто. Но воздух... «как будто дышит», — сказал он.
Я ничего не понял. Пока.
Запись четвёртая.
Шестое мая, утро.
Я почти не спал. В соседней комнате, сквозь тонкую фанеру, слышал, как Наталья шепчет что-то сама себе. Сначала думал — молитва. Потом разобрал: она повторяла слова профессора. Его вчерашние фразы, произнесённые у вентиляции. Дословно. Тонко, холодно, чужим голосом. Я не стал будить её.
В шесть утра вышел осмотреть оборудование. Генератор работает. Магнитофоны целы. Но тепловизор... Словно кто-то провёл острым предметом по объективу — глубокая царапина, как ножом. На корпусе — те же три отростка. Следы.
Профессор сидел на крыльце, глядел в сторону столовой. Он сказал тихо:
— Вчера, когда я полез в вентиляцию, я почувствовал, как воздух... отвечает. Словно кто-то дышит в ответ.
— Это ветер, — попытался отмахнуться я.
Он посмотрел на меня, как на идиота:
— Ты не был там. Воздух там теплее, понимаешь? Глубже внутри — теплее.
В этот день мы решили ничего не трогать. Просто наблюдать. Впервые за всё время Андрей Трофимович, бывший военный, спросил, можно ли перенести лагерь подальше от здания. Он жаловался на то, что ночью стены будто... пульсируют. Мы не поверили. До вечера.
Шестое мая, ночь.
В три часа — всё повторилось. На этот раз — не просто шаги. Мы слышали скрежет. Прямо по стенам. Металл, словно кто-то царапал изнутри. Не сильно — но долго. Профессор сидел, сжав уши, и повторял: «Инфразвук... это инфразвук...»
Мебель в зале переместилась. Мы видели это с камеры: столы, что были разбросаны, — теперь стояли в строгом порядке. Как в рабочее время.
Там, за столами, стояла фигура. Тёмная, высокая, неразличимая. Одна секунда — и она исчезла. На пленке — помехи. Но пыль в воздухе двигалась, будто что-то прошло через зал.
Когда рассвело, мы пошли внутрь. Я шёл первым. У входа стояла тарелка. Белая, фарфоровая, на ней — остывший суп. Сверху — жирное пятно и... волос. Серый, толстый, короткий. Ни один из нас не носил ничего подобного.
Профессор сказал только:
— Оно помнит, как здесь ели. Оно хочет, чтобы мы присоединились.
Запись пятая.
Седьмое мая.
Мы отправили Леонида в Ялту с плёнками и отчётами. Он уехал и больше не вернулся.
Телефон — не работает. Радиостанция — молчит. Сигнал на УКВ чистый, как будто зажата глушилкой. Андрей проверил генератор — всё в порядке. Профессор говорит, что «пространственная структура могла замкнуться». Я не понимаю, что он имеет в виду, но Наталья снова не разговаривает.
Сегодня она стояла у окна и шептала:
— Они все внутри. Они ждут. Заходите.
Я спросил, кто они. Она повернулась, улыбнулась чужим лицом и сказала:
— Гости.
После этого она ушла в свою комнату и закрыла дверь. Мы её больше не видели.
А ночью... в три часа, я услышал песню. Женский голос. Очень высокий, словно металлический. Он звал меня по имени. Я сидел на раскладушке, сжимая крестик в кулаке. Я не верующий, но тогда я просил Бога, чтобы этот голос исчез.
Он исчез.
Но оставил следы — по полу, к моей двери, к моему ложу. Три длинных отростка. Один из них — внутри комнаты.
Запись шестая.
Восьмое мая.
Профессор попытался связаться с Москвой через коротковолновик. Ответа нет. Мы одни. Андрей — мрачный, тихий. Я видел, как он чистил пистолет. Он носит его с тех пор, как увидел фигуру на плёнке. Говорит, что если та тварь появится, он выстрелит.
Я не уверен, поможет ли это.
Профессор провёл эксперимент — подключил инфразвуковую катушку и усилил колебания в зале. Мы надеялись, что это либо вызовет объект, либо нарушит его структуру.
Вместо этого на стенах начали вырастать пятна. Как грибок, как плесень — зелёная, шевелящаяся. Она стекала по стенам, формируя что-то вроде... лица. Большие пустые глаза, как у рыб, и рот — раскрытый, будто поющий.
На следующий день эта плесень исчезла. Словно её никогда не было.
Запись седьмая.
Девятое мая.
Наталья исчезла.
Дверь была заперта изнутри. Мы выбили её. Комната — пуста. Только на стене — следы от ногтей. Три длинные борозды, уходящие к вентиляционной решётке.
Профессор ничего не сказал. Он просто засмеялся. Громко. Страшно. Сухо. Потом сел и начал писать формулы в воздухе пальцем. Говорил:
— Всё просто. Оно — не форма жизни. Оно — пространство. Это место — его рот.
Я не стал слушать. Я ушёл. Андрей — тоже. Мы сидели у костра и ждали рассвета.
Когда небо стало светлеть, я услышал снова ту песню. Но теперь её пела Наталья.
И тогда я понял: она никуда не исчезла. Она внутри.
Десятое мая.
Утром я нашёл профессора в зале столовой. Он сидел прямо на полу, в центре, между рядами наклонённых столов, и раскачивался взад-вперёд. Вокруг — абсолютная тишина, даже наш генератор не гудел. Только слышно было, как он шепчет:
— Оно нас записывает. Слушает, пишет. Мы для него — голоса.
Я окликнул его. Он не обернулся. На полу, прямо перед ним, кто-то мелом нарисовал контуры тела. Как в милицейских протоколах при обнаружении трупа. Контур был неправильный — вытянутый, с головой, будто прижатой к плечу, и руками, длиннее, чем у человека. Я точно помню: когда мы вошли в столовую впервые, там не было этих рисунков.
Андрей встал в дверях и сказал:
— Если ещё раз услышу эту песню, застрелюсь. Честно.
Я кивнул. Я сам был близок.
Мы решили, что ночь десятого мая будет нашей последней здесь. Заберём аппаратуру, оставим всё, и уйдём пешком до трассы. До Ялты — пятнадцать километров, но если идти днём, не ночью, — доберёмся.
Пока мы сворачивали технику, я нашёл под одним из столов человеческий палец. Без ногтя. Сморщенный, как будто засохший. Обмотанный ниткой, как приманка. Я не показал его профессору. Спрятал в металлический контейнер. Нужно будет отдать в лабораторию. Если мы выберемся.
Три часа ночи.
Оно пришло.
Не шаги. Не песня. Не щёлканье.
Оно вошло.
Я не могу описать его точно. Это как если бы пространство начало сжиматься в одну точку, как будто само здание собиралось в ком. Свет исчез — не погас, а впал внутрь себя. Мы все оказались в полной темноте. Даже не темноте — отсутствии света как явления.
Профессор закричал. Первый раз за всё время. Закричал, как зверь. Потом я услышал глухой удар — и всё.
Когда вернулся свет — Андрей был без сознания. Профессор исчез. Камеры — выдраны. Одна стенка в столовой была выпуклой, как будто изнутри её кто-то толкнул.
На полу — три следа. Не человеческие. Они были горячими, будто кто-то оставил отпечаток лужи кипятка.
Я взял Андрея на себя, дотащил до лагеря. Он пришёл в себя ближе к утру. Сказал:
— Я видел, как он... поднимался. Он не шёл. Он... вырастал из пола. Он был сделан из света и костей. Но глаз не было. Только рот.
Он долго молчал. А потом добавил:
— А у рта были три пальца.
Я не стал спрашивать, как это возможно.
Одиннадцатое мая.
Мы ушли в шесть утра. Генератор оставили. Аппаратуру тоже. Шли молча. Андрей — с пистолетом наготове, я — с контейнером, в котором лежал палец.
На шестом километре нам навстречу вышел человек в форме МЧС. Один. Без машины. Без рюкзака. Лицо — будто знакомое, но не могу вспомнить. Он сказал:
— Вернитесь. Там остались непроверенные уровни.
Андрей поднял пистолет. Человек улыбнулся, и его улыбка шла от уха до уха, как у куклы. Без мимики. Просто прорезь.
Потом он исчез. Буквально — мигнул. Был — и не стало.
Андрей не произнёс больше ни слова до самой Ялты.
Позднее.
Мы добрались до дома отдыха на окраине. Позвонили в Москву. Приказ пришёл немедленно: молчать, всё оставить, отчитаться письменно. Контейнер с пальцем передан курьеру, я получил расписку. Но ответа — не последовало. Как будто никто не интересуется.
Андрей ушёл в запой. Через неделю повесился. Без предсмертной записки. Просто перестал быть.
Я остался один. Наталья — исчезла. Профессор — исчез. Андрей — мёртв. Из всей группы остался только я. И всё, что я могу — писать.
Потому что ночью, в три часа, даже в Москве, я снова слышу эту песню.
И с каждым разом она звучит всё ближе.
Тринадцатое мая. Москва. Институт радиофизики.
Прошло двое суток с момента моего возвращения. И ни одного вопроса. Ни звонка. Ни служебной проверки. Ни анализа материалов. Только лаконичное письмо от заведующего лабораторией: «Материалы получены. Ждём уточняющего отчёта. В остальном — работайте по плану».
По плану.
Что они имеют в виду? Кто вообще составлял этот план?
Я не спал — вторую ночь подряд. Слишком хорошо помню, как в тишине Ялтинской гостиницы, ровно в три часа, задрожал стакан на прикроватной тумбе. Вода в нём вздулась куполом. Волна поднялась вверх — и снова опала. Никто не трогал. Не было ветра. Просто... вибрация. Такая же, как тогда — в зале столовой.
Я выскочил из номера в одной рубашке, босиком, бежал по лестнице вниз. Консьержка закричала, когда увидела меня. Думала, с ума сошёл. Может, она права.
Сегодня утром я открыл контейнер. Тот самый, с пальцем. Я клялся себе, что не трону — но не выдержал.
Палец исчез.
Внутри — только серая пыль. Сухая, без запаха, будто пепел. Я пересыпал её в другой сосуд. Отвёз в лабораторию, передал без подписи. Пусть думают, что это просто осадок от сгоревшего образца.
На пути обратно зашёл в церковь. Первый раз за пятнадцать лет. Батюшка — молодой, бородка жидкая, глаза уставшие. Я не исповедовался. Просто спросил:
— Вы верите, что здание может быть живым?
Он посмотрел на меня, долго. Потом сказал:
— Некоторые монастыри, построенные на костях, начинают шептать.
Я не стал уточнять. Поблагодарил — и вышел.
Четырнадцатое мая. Вечер.
Мне позвонили. Не с городского. С трубки. Голос — глухой, металлический.
— Вы были на объекте номер девять?
— Кто это? — спросил я.
— Где профессор Гинзбург?
Я положил трубку. Через пять минут — снова звонок. Я не ответил. Только выключил телефон.
Когда посмотрел в окно — во дворе стоял грузовик с герметичным кузовом. Бежевый, без номеров. Сидел кто-то за рулём. Я не стал дожидаться. Закрыл шторы.
В ту ночь я всё-таки уснул. Впервые. И увидел сон.
Я стоял в столовой. Всё было залито белым светом, как в морге. По полу — тянулись ряды столов, все идеально накрыты: приборы, салфетки, тарелки с паром. И между рядами сидели люди. Все — без лиц. На их местах — гладкая серая кожа. Но они смотрели на меня. Я знал. Я чувствовал это.
Потом вошёл он.
Высокий. Тонкий. Движется, как если бы его ноги не касались пола. Тело — чёрное, полупрозрачное, внутри — как будто кости, но не человеческие. Пальцы — три. Очень длинные.
Он указал на свободный стол. А потом — заговорил.
Но не голосом. Звук пошёл изнутри меня самого. Я не понял ни слова, но всё воспринял.
Смысл был ясен: «Ты пришёл первым. Ты должен остаться, чтобы встречать следующих».
Я проснулся в холодном поту. На руке — след. Красный, как от ожога. Три вытянутые полосы.
Пятнадцатое мая.
Мне позвонил бывший сотрудник — Алексей Петрович, специалист по инфразвуковому моделированию. Он видел первые наши записи. Сказал:
— Георгий, ты должен уничтожить всё. Плёнки. Показания. Даже этот отчёт.
— Почему?
— Это не звуки. Это структурный зов. Кто их слушает — становится резонатором.
Я не понял. Он бросил трубку.
Сейчас у меня дома всё выключено. Ни радио. Ни телевизора. Ни компьютера. Всё — в тишине.
Но тишина стала глубокой. Я стал слышать, как трещат стены. Как гудит пол. Как шепчет холодильник. Как часы замедляются в три часа — и тикают, будто через вату.
И главное — я стал чувствовать, что я уже не один.
Кто-то находится рядом. В комнате. Не двигается. Только слушает.
Шестнадцатое мая. Москва. Утро.
Проснулся в пять утра от запаха супа. Конкретно — горохового, с пережаркой. Такой запах, какой помнился с детства, из лагерной столовой. Казалось бы, ничего пугающего. Но я живу один. И не готовил ничего со времён возвращения. Кухня пуста. Газ отключён. Но запах был — густой, жирный, навязчивый.
Я вышел в коридор. Было холодно. Свет ещё не включил — зачем? Сразу заметил: дверь в кладовку приоткрыта. Я всегда её закрываю — это у меня с советских времён: свет, вода, двери — всё под контролем.
Осторожно подошёл, заглянул.
На полу стояла тарелка. Фарфор. Таких у меня никогда не было. В ней — суп. Тот самый. Над ним — медленно, будто в разреженном воздухе, поднимался пар. Я смотрел на него почти минуту.
Потом — шаг за спиной. Я обернулся. Никого.
Вернулся к кладовке — тарелка исчезла.
Осталась только влага на линолеуме, жирная, круглая, как след от днища. И на стене — отпечаток. Прямо на шпалере. Три длинных пальца, с острыми кончиками.
Я сел на табурет и не двигался до самого рассвета.
Шестнадцатое мая, день.
Я поехал к профессору Андронову. Он — бывший куратор Гинзбурга. Старик, но в ясном уме. Мы не виделись лет десять. Когда я позвонил и представился, он сразу сказал:
— Георгий... ты был на южной точке?
Я не стал уточнять, что он имеет в виду. Он впустил. В его квартире стоял резкий запах дешёвого ладана, на стенах — иконы, рядом — осциллограф.
— Вы ведь не верующий, — сказал я.
Он усмехнулся, налил чаю.
— Я верю в сигналы. А у этого объекта — чёткая частота. Он, как старый маяк. Подаёт импульс, и те, кто слышат — приходят. Остальные... исчезают.
Я рассказал всё. Про столовую. Про плесень. Про исчезновение Натальи. Про Андрея. Про палец.
Андронов молчал. Потом подошёл к тумбочке, достал картонную папку. На ней — штамп: «Объект девять. Сектор три. Доклад о происшествии. Октябрь тысяча девятьсот семьдесят седьмого года».
Я пролистал.
Ситуация один в один: исчезновение повара. Охранник, слышавший песни. Следы. Тарелки. Воздух, «который живёт сам по себе». Даже отрывки стенограмм с фразами, звучащими внутри головы.
Я спросил:
— Почему всё это не уничтожено?
Он посмотрел в окно.
— Потому что мы не имеем на это права. Это — не из нашего мира. Но оно уже здесь. И мы должны хотя бы знать, как оно думает.
Шестнадцатое мая, вечер.
Я вернулся домой. Пусто. Тихо. Телевизор я не включаю. Телефон в режиме полёта. Но в три часа ночи я услышал стук. Не громкий. Мерный. Три удара. Пауза. Три удара. Пауза.
Я открыл глаза. В коридоре свет. Жёлтый, тёплый. Я встал. Подошёл. Свет исчез.
На полу — лист бумаги. А4. Белый, как новый. На нём — рукой Гинзбурга написано:
«Не открывай в себя. Ты — не вход. Ты — стекло. Будь стеклом».
Я запер дверь кладовки. Гвоздями.
Семнадцатое мая.
Сегодня впервые написал письмо сестре. Впервые за восемнадцать лет. Просто — чтобы сказать, что если со мной что-то случится, пусть она скажет детям, что я делал это не ради денег, не ради науки. А потому что если мы не смотрим в тьму, тьма смотрит в других.
На почте стояла старуха. Бледная, в платке. Глядела прямо на меня. Потом подошла и прошептала:
— Оно за вами тянется. Через все стены. Даже через воду.
Я спросил:
— Кто вы?
Она улыбнулась.
— Я там работала. На кухне. В шестьдесят девятом.
И ушла. Я пытался её догнать — она исчезла в переулке, как мираж.
Семнадцатое мая, ночь.
Я не спал. Просто сидел у окна. В три часа снова стук. Только теперь — не в дверь. А в стекло. Три удара. Вторая пауза. Три удара. Пауза.
Когда подошёл — на стекле отпечатки. Три вытянутых пальца. Оставлены изнутри.
Восемнадцатое мая. Москва.
Сегодня я не выходил из квартиры. Шторы задернуты. Телефон выключен. Домофон я отключил накануне — снаружи по ночам кто-то нажимал на кнопку три раза подряд. Никакой курьер не мог бы делать это в три часа ноль две минуты. Трижды. С равными паузами.
Письмо от сестры пришло быстро — написано от руки. Она переживает. Пишет: "Тебя как будто нет. Я тебя помню — а будто и не помню. Будь осторожен, если ты ещё здесь."
Это "если ты ещё здесь" — как приговор.
Девять утра.
Я проверил все комнаты. По периметру — соль. Это не шутка. Не мистика. Просто попытка очертить границу. Старая привычка из экспедиций — замыкать контур. Звуки инфразвука легче бьются по пустому пространству, чем по замкнутому.
На стенах, особенно на обоях, начали проявляться узоры. Мелкие, как трещинки от влажности. Но если присмотреться — линии повторяются. Идут от окна, огибают кресло, поднимаются к потолку. А потом резко спускаются к полу. Там, где стояла тарелка с супом.
Я взял лупу. Линии представляют собой знаки, вытянутые, кривые, будто выгравированы когтем. Не кириллица. Не латиница. И не китайское. Но повторяются. Один из них похож на вытянутую скобку с тройным штрихом сверху. Такой был и на двери в столовую, когда мы уходили — выцарапан ногтем на внутренней поверхности.
Час дня.
Стук повторился. Не в окно. В подушку. Три импульса, будто по ткани кто-то провёл пальцами.
Я резко сорвал наволочку. Ничего. Но на коже шеи — давление. Не боль. А словно под ней — пульсация. Как второй ритм, не мой. Чужой.
Включил старый магнитофон «Юпитер» — тот самый, с которым ездил на «Горизонт». Плёнка старая, но записанная в столовой. Та, где был гул и щелчки.
Включил на минимальной громкости. И понял: внутри щелчков есть голос. Он звучит на фоне. Не в переднем плане — а сквозь. И не человеческий. Слова трудно разобрать, но ритм есть. Он совпадает с теми тремя ударами, которые я слышу в три часа.
Я попытался замедлить запись. С третьей попытки на скорости «ноль точка пять» стало ясно: голос произносит имена. Имена членов группы. Профессор. Наталья. Андрей. Потом — мой.
Трижды подряд. Мой. Имя. Фамилия. Отчество.
Георгий. Платонович. Кузнецов.
После чего на плёнке — пауза. А потом:
— Готов.
Восемнадцатое мая, вечер.
Я вызвал такси и поехал в архив института. Официально — под предлогом проверки старых экспедиций. Дежурный меня пустил — я ещё имею допуск.
Я искал папку. Сектор три. Южное направление. Объект девять. Нашёл одну. Без опознавательных знаков. В ней — схемы зала столовой. Сделаны в семьдесят восьмом году. Уже после исчезновения тех поваров.
На схеме обозначены две шахты вентиляции, но при этом — одна закрыта. В отчёте: "Заблокирована по решению оперативной группы, после попытки проникновения объекта в технический туннель."
Подпись: В. А. Котов. Начальник особого отдела НИИ-ЗВО.
Дата: двадцать девятого сентября, тысяча девятьсот семьдесят восьмого года.
Это за три дня до исчезновения второго охранника, о чём нет ни слова в открытых источниках.
Копии снимать не стал. Записал на диктофон.
Когда выходил из архива — услышал за собой сухой кашель. Повернулся — никого. Только охранник на вахте.
Я спросил:
— Кто ещё в зале?
Он ответил, не глядя:
— Вы — последний. Уже два часа назад все ушли.
Я посмотрел на часы. Было ровно три ноль одна.
Запись седьмая (по структуре).
Девятнадцатое мая. Москва. Ночь.
Три часа ноль одна. Я больше не путаю время. Оно стало структурным, как металлический ритм. Даже мои биологические часы сдвинулись — я начинаю просыпаться сам за секунду до удара. И даже если глаза закрыты, всё внутри меня уже знает, что «оно» близко.
Сегодня ночью свет не погас. Всё работало. Телевизор, холодильник, даже старые люминесцентные лампы в кухне. Но я выключил всё сам. Медленно. По очереди. Как будто гасил театральную сцену, на которой вот-вот должно начаться что-то.
Потом сел в кресло и ждал.
Когда часы показали три ноль ноль, я услышал кашель. Простой, сухой, как у старика. Из прихожей. Я не испугался. Я просто встал и пошёл туда.
Там было письмо.
Сложенный вчетверо лист. Без конверта. Без марки. Бумага тонкая, как в больничных архивах. Почерк — мне незнаком.
В нём — только одна фраза:
«Вентиляция — это не путь. Это глотка. Не входи.»
Никаких подписей. Ни даты. Но внизу, на сгибе, был отпечаток — еле видный. Три параллельные вмятины, как будто бумагу держали тремя пальцами.
Я положил письмо в конверт, запечатал воском и спрятал в сейфе на работе. Если со мной что-то случится — пусть найдут. Пусть попробуют связать.
Девятнадцатое мая, день.
Я позвонил Валентину Игоревичу, сотруднику отдела архивного хранения. Старый знакомый. Он помог мне получить доступ к отчётам спецгрупп за 1969–1979 годы, которые не лежат в открытом доступе.
Он сказал:
— Там пусто, Георгий. Всё, что касалось «Горизонта», вычищено. Даже фотокарточек нет. Только один штамп: «перемещено в сектор хранения номер шестнадцать.»
— Где он? — спросил я.
— Не знаю. Ведомство давно расформировано. Формально — не существует.
И добавил:
— Но если ты продолжишь копаться — они тебя найдут раньше, чем ты их.
После разговора я шёл по коридору института. Свет холодный. Шаги гулкие. Вдруг услышал — вторые шаги, сзади. Кто-то идёт ровно в моём ритме. Обернулся — пусто.
Но на полу, в отражении полированного паркета, я увидел тень. Чужую. Не мою. Не человека. Длинная. Узкая. И руки — неестественные.
Я ускорился. Она — тоже. Я почти бежал.
На лестнице — снова пусто. Но внизу, у двери, стоял металлический поднос. На нём — белая миска. И в миске — суп. Гороховый. Пар ещё шёл.
Я не тронул.
Вечер.
Сидел у окна. Шторы не задвинул. Смотрел на улицу. Машины, люди. Всё — как обычно. Но каждый четвёртый прохожий не поворачивал головы. Ни налево, ни направо. Шёл прямо, как по прямой оси, будто чувствовал не улицу, а — зов. У двух из них — странный поворот шеи. Как у тех, кто слышит музыку сквозь наушники.
Я понял: они уже связаны. Их тянет туда.
Куда?
Ответ я получил ночью.
Девятнадцатое мая, три часа.
Не звук. Не голос. Не стук.
А визуальный импульс.
Я проснулся не от шума — а от мигания света за окном. Улица была пуста. Но в окне дома напротив вспыхивал свет каждые три секунды. В четком ритме. Как морзянка. Как зов. Шесть вспышек. Пауза. Шесть. Пауза.
Я взял блокнот. Записал. Это — код. Я сверился с таблицей.
Вышло: G.P.K.
Мои инициалы. Георгий Платонович Кузнецов.
Я встал. Пошёл в ванную. Открыл воду. И увидел — на зеркале, затянутом паром, проступили буквы. Медленно. Без руки. Без касания.
«Мы помним. Приходи.»
Принято. Восьмая часть. Подчёркиваю стиль Брэма Стокера — отчётливо эпистолярный, с документальной фактурой, внутренней борьбой между рациональной моралью и нависшим иррациональным злом. Форма письма, тональность, ритм — всё продолжает нарастать, как хор в готическом соборе перед кощунственным откровением. Описания становятся более утонченными, тревога — изощрённой, но сдержанной. Переход от технических наблюдений к моральному столкновению.
Запись восьмая (по структуре).
Двадцатое мая, Москва. Личное письмо.
(Не отправлено. Найдено в ящике стола, между страницами служебного протокола, без адресата.)
Мой друг,
Пишу тебе не как сотруднику института, не как инженеру, и не как научному наблюдателю. Пишу — как человек, который оказался по ту сторону черты, где знания не приносят облегчения, а лишь точнее очерчивают бездну.
Ты давно спрашивал меня, верю ли я в зло. Я всегда отвечал уклончиво. Мы с тобой оба — воспитанники рационализма, поклонники логики и схем. Нам ближе сопротивление в Ом, чем страх перед потусторонним. И всё же... теперь я знаю: зло существует. И оно не имеет лица, запаха или имени.
Оно — структурно. Оно — как программа, написанная до появления бумаги.
Ты, вероятно, скажешь, что я сошёл с ума. Возможно. Но, как бы ты объяснил следующее?
Сегодня, ровно в три часа ночи, я проснулся от ощущения присутствия. Не звука. Не касания. А того особого знания, которое бывает у больного, почувствовавшего тень врача в дверях палаты, ещё до того, как тот вошёл. Я лежал неподвижно. Пытался не дышать.
Воздух был плотный, как глина. На стенах — колебания теней, хотя свет был выключен. И в этой дрожащей темноте я увидел его.
Он стоял у края моей постели.
Я пишу «он» по инерции. Пол — не определим. Форма — неустойчива. Он был высоким, но... не совсем прямым. Как будто позвоночник его рос по иным законам. Пальцы — три, как я и видел раньше. Движения — без звука. Ни скрипа пола, ни дыхания.
И он смотрел. Хотя у него не было глаз.
Я видел — он не пришёл, чтобы напасть. Он пришёл показать. И он показал.
В следующее мгновение я оказался в том зале. В зале столовой. Но не разрушенном — а воссозданном. Пол был натёрт, окна — целы, посуда — выложена. И по залу сидели гости.
Не люди. Но — не совсем и чужие. Их тела были как бы составлены из отпечатков памяти: формы — человеческие, но гладкие, без черт. Они сидели и ждали. Каждый — перед своей тарелкой. Пар поднимался. А в центре — стоял я.
В руке у меня была ложка. Грубая, алюминиевая. Та самая, советская, с которой я ел кашу в детском пионерлагере. Передо мной — суп. Гороховый.
И тогда я понял: это обряд.
Тот, кто ест — остаётся. Тот, кто смотрит — возвращается.
Я бросил ложку. И всё исчезло.
Я очнулся в своей квартире, на полу. В ушах — звон. В воздухе — вкус жира. На подушке — вмятина. Три параллельные линии, как будто кто-то сел у моей головы.
И теперь, друг мой, я задаю себе вопросы, на которые у меня нет ответов.
Что если мы всё это время искали не сигнал — а приглашение?
Что если каждый из нас — это звено в зовущей цепи?
И что если мораль, о которой ты всегда говорил, — это не защита, а помеха?
Что если в этой игре побеждает не праведник, а тот, кто ответил?
Я чувствую, как во мне растёт этот конфликт. Я знаю, что должен уйти. Оставить Москву. Уехать, куда глаза глядят. Но с другой стороны… разве я уже не был там? Разве не ел я уже этот суп?
Разве я — ещё здесь?
Я слышу шаги за стеной. Всегда три. Потом — тишина.
И каждый раз я думаю: не пришёл ли мой черёд?
Твой (пока ещё)
Г. П. Кузнецов
Двадцать первый мая. Ночной поезд. Купе. Написано от руки.
Я возвращаюсь.
Не спрашивай, зачем. Я пытался не ехать. Я дал себе слово, что не переступлю черту. Я даже собрал документы на отпуск, купил билет в Псков — ближе к сестре, к лесу, к церкви. Но когда подошёл к кассе, мои губы произнесли:
— Один билет до Симферополя. Плацкарт. Ближе к Ялте.
И девушка за стеклом не удивилась. Словно знала. Словно я уже не первый такой.
Теперь я еду. Поезд гремит, качается, пахнет старой ватой и металлом. В купе со мной — трое. Молчат. Один читает газету, другой дремлет, третий смотрит в окно. Ни одного слова за всю дорогу. И у всех — одинаковые ботинки. Чёрные, без шнурков. Такие не продаются в магазине.
Я попытался поговорить. Спросил:
— Далеко едете?
Никто не ответил. Только тот, что у окна, улыбнулся. На секунду. Улыбка была невыразительная. Как будто кожа просто приподнялась. Без смысла. Без эмоции.
Я ушёл в тамбур. Подышать. На стенке кабины машиниста — чёрным маркером:
«В три ноль ноль не открывать.»
Я вернулся в купе. Там уже не было одного из троих. Остальные не заметили. Или — сделали вид.
Двадцать второй мая. Утро. Симферополь.
Жара. Воздух — густой. Южный. Слишком плотный для моего истощённого тела. Я стою на перроне, держа в руке небольшой чемодан. Только самое необходимое: плёнки, диктофон, блокнот, копии схем зала. Ничего лишнего.
На вокзале — мужчина в форме. Смотрит. Высокий. Лицо знакомое. Подходит.
— Вы Кузнецов?
Я киваю.
Он молча кивает в ответ и уходит.
Я еду автостопом. Водитель — молчаливый крымчанин. В его «Жигулях» играет радио. Музыка старая, плёнка шипит. Вдруг ведущий говорит:
— А теперь трек по заявке Георгия Платоновича.
Я не верю ушам.
Звучит марш. Похоронный. Медленный. С оркестровыми щелчками, похожими на три пальца по столу.
Я прошу остановить. Выхожу посреди шоссе. Вокруг — виноградники. Далеко внизу — синеет море.
И я понимаю: я снова на её территории. На территории Столовой.
Двадцать второй мая, вечер. Турбаза.
Я дошёл до неё пешком. Сумерки. Птицы не поют. Воздух — как будто замкнут. Я вижу сквозь деревья очертания. Та же башенка над входом. Та же плесень по углам. Но что-то изменилось.
Окна — не выбиты. Целы. Двери — не сорваны. Заперты. Я уверен, что ещё неделю назад здесь была разруха. Теперь — словно всё готово к приёму.
Я обошёл вокруг. Сзади, за зданием, — серая плита. Надгробная? Нет. Остаток сцены. Старая эстрада. На ней — плакат. Обрывки. Видны слова:
«Добро пожаловать, Георгий!»
Краска — свежая. Её нанесли недавно.
Я стою. Не двигаюсь. Ноги слабеют. Я знаю: меня ждали.
Я снимаю рюкзак. Достаю микрофон. Проверяю — работает. Камера — пишет. Я направляю её в сторону здания. Тепловизор — реагирует.
Внутри — движение. Лёгкое, пульсирующее. Как сердце за бетонной стеной.
Двадцать второй мая, три часа ночи.
Я сижу напротив входа. На бетонной плите. Вокруг меня — кольцо из соли. Последний рациональный жест.
Ровно в три — дверь открывается.
Без звука. Сама. Медленно.
Из темноты выходит он.
Он не изменился. Такой же, как в снах. Длинный. Тонкий. Лишённый определённой формы. Но теперь он не один. За ним — ряды лиц. Бесформенных. И среди них — Наталья. И Андрей. И... Профессор.
Они стоят молча.
И я слышу голос. Внутри.
«Ты вернулся. Теперь ты будешь звать других.»
Двадцать третье мая. Турбаза «Горизонт». Столовая. Написано в блокноте. Чернила размыты в нескольких местах. Бумага пахнет железом.
Я вхожу.
Не могу сказать — зашёл сам или меня позвали. Дверь распахнулась, и я... просто переступил. Ступил на плитку, уже не существующую в настоящем, но чётко выложенную в памяти здания. Оно ведь помнит, как всё было.
Зал внутри — в полумраке. Света нет, но видно. Как будто тьма светится сама собой. Всё на месте: столы, лавки, колонны. Но никто не говорит. Ни звука. Даже собственное дыхание звучит, как чужое.
Я чувствую: они не проявляются, пока ты их не замечаешь.
Только шаг — и всё вокруг начинает дышать. Шторы шевелятся. Плесень уходит от взгляда. Стены... выпячиваются. В буквальном смысле — как если бы изнутри их кто-то проталкивал наружу.
В центре зала — накрытый стол. Один. Для меня. Я знаю. Скатерть — чистая, советская, крахмальная. Ложка, миска. Гороховый суп — пар идёт, жир играет. Запах — из детства.
И тут — неожиданный момент. Голос.
Но не в голове. Реальный. Словами. Человеческий.
— Не ешь.
Я оборачиваюсь. У колонны стоит пожилой мужчина. Серый костюм. Трость. Глаза — как рентген. Сухой. Плотный. Абсолютно не из этого кошмара.
— Кто вы? — спрашиваю.
— Я — ты. Только раньше.
Он подходит ближе. На руке — браслет с надписью: «Г.П.К. тысяча девятьсот семьдесят восьмой».
Я не понимаю.
Он кивает:
— Ты уже был здесь. Много раз. В разных телах. В разные времена.
— Что это значит?
— Это не просто аномалия, Кузнецов. Это механизм. Как микрофон, как антенна. Оно собирает нас, потому что мы и есть источник. Мы — не исследуем это. Мы — воспроизводим.
Я отступаю. Стук в висках. Холод. Пульс.
Он подходит ближе, и я вижу: его рука — не настоящая. Длинная. С тремя суставами. Кожа — имитация.
Он шепчет:
— Мы пытались предупредить тебя во сне. Через письма. Через отражения. Но ты всегда возвращаешься. Потому что внутри тебя — оно.
Пауза.
— Ты привёз его в Москву.
Я падаю на колени. Голова гудит. Запах супа становится невыносимым — как тухлая плоть и лак. Воздух сворачивается в тугой клубок.
И тогда — они начинают двигаться.
Фигуры. Все: Наталья, профессор, Андрей. Их тела искажаются. Головы — тянутся вверх. Рты — открываются шире нормы. Зубов нет. Только пустые чёрные горловины. Но изнутри доносится мелодия. Та самая. Три тона. Ритм. Щелчки. Зов.
И вдруг — тишина.
Фигура в костюме исчезает. Всё замирает. Я один.
На столе — новый предмет. Зеркало. Маленькое, ручное. С деревянной ручкой. На его обратной стороне — гравировка:
«Ты — вход. Не открывай.»
Я поднимаю зеркало. Смотрю в него.
И не вижу своего лица.
Там — другое. Плоское. Без глаз. Три пальца касаются стекла — изнутри.
Двадцать четвёртое мая. Внутри объекта. Бумага с лёгким запахом сырости. Написано карандашом. Чернила отказались писать.
Сколько я уже здесь — не знаю. Времени, как такового, нет. Часы остановились в момент, когда я посмотрел в зеркало. Точно на значении три часа ноль две минуты. Стрелки замирают, когда ты перестаёшь быть уверен, куда смотришь.
Я не спал. Не ел. Не пил. Но усталости нет. Ни жажды. Только тревога, глубокая, как старая шахта, над которой давно сорвали крышку.
Я обошёл зал. Всё осталось так же: накрытый стол, двери по бокам, окна, за которыми — не день и не ночь, а нечто среднее, как туман из прошлого. Я попытался выйти обратно через главный вход, но за дверью — не Крым, не турбаза, не лес.
Там — копия этого же зала. Только зеркальная. И в нём — я сам, сидящий за столом и едущий ложкой тот самый суп. Я кричал — он не реагировал. Я бил по стеклу двери — он продолжал есть.
И тогда я понял: оно дублирует.
Как реплика, которая сохраняется в памяти системы. Сначала ты входишь. Потом — система делает копию. Потом ты — остаёшься. Но не как человек. А как элемент.
Я нашёл технический коридор. Узкий проход, зарешечённый, как шахта. Решётка — старая, ржавая, но открылась легко. Я спустился. Ниже. Гул усиливался с каждым шагом. Инфразвук — мощный, мягкий, как глубокий органный аккорд. Его нельзя услышать — только почувствовать внутренними костями.
Внизу — бетон. Мокрый. Свет слабо струится из отверстий в потолке. Я вижу очертания старых труб, и среди них — слова, выцарапанные чем-то острым.
«Мы не покинули. Мы стали частью структуры.»
Подпись: Поварская смена. Июль, тысяча девятьсот семьдесят первый год.
Это не мистика. Это приговор. Люди, работавшие здесь, не ушли. Они не пропали. Они были встроены. Как функции в программу.
На стене — металлический люк. Толстый. Похоже на сервисный шлюз. На нём — гравировка. Три символа, как отростки, перекрещённые между собой. Под ними — слово:
«Погружение».
Я не открываю. Не могу. У меня дрожат руки. Но я слышу, как изнутри — стучат. Не кулаками. Не громко. Как щелчки. Три. Пауза. Три. Пауза. Потом — шорох, будто кто-то скребёт по металлу не ногтями, а костями.
Я отступаю. Возвращаюсь наверх. И обнаруживаю, что зал изменился.
Теперь он пуст. Все столы исчезли. Пол — покрыт пылью. Но на пыли — следы. Идут по кругу. Как бы по спирали. И в центре — углубление, идеально круглое, будто туда кто-то лег и растворился в бетоне.
Я смотрю — и узнаю: это мой контур.
Как я лежал во сне, как я спал на диване дома. Поза точная. До мелочей. Даже угол головы. Здесь. Внутри. Значит, оно было у меня дома ещё до того, как я сюда вернулся.
Возможно... всё это время я не выходил.
Возможно, я не возвращался в Москву вовсе. Возможно, поезд был частью зала. И мужчина в форме. И шофёр. И станция. Все — созданы мной. Из фрагментов воспоминаний.
Если это так — то я не просто в ловушке. Я — ядро конструкции.
А в таком случае, выхода нет. Потому что именно я — вход.
Двадцать пятое мая. Время неизвестно. Место — внутри.
Я записываю эти строки при свете зажигалки. Бумага отсырела, но ещё держит графит. Ручка больше не пишет. Всё, что электронное, — отказало. Даже механические часы остановились, как и в прошлый раз, на три часа ноль две минуты. Это время стало... фиксатором. Границей. Как шрам на ткани реальности.
Я обнаружил, что здание меняется, когда на него не смотришь. Это не поэтический образ. Это наблюдение. Я вышел из основного зала в коридор, затем вернулся — и зал уже был иной. Потолок — выше. Стены — выгнуты, как изнутри давит давление жидкости. Воздух стал плотнее, словно в подводной лодке. И температура изменилась: теперь прохлада не физическая, а как в морге. Не в коже — в костях.
И всё же я жив. Дышу. Ощущаю. Помню. Пока.
Сегодня я пытался повторить путь — вниз, в технический тоннель. Но он исчез. На его месте — стена. Целая. Никаких люков. Как будто я выдумал его. Но ведь у меня осталась бумажка — кусок изоляции, которую я выдрал с одной из труб. Она у меня в кармане. Я глажу её пальцами, чтобы напомнить себе: нет, это было.
Но что, если и этот предмет — сгенерирован?
Я сел у стены, там, где раньше был проход. И тогда произошёл разговор.
Да, именно так. Разговор. Но не голосом, не ушами. Внутри меня кто-то начал выкладывать фразы — не слова, а структуры. Образы, смыслы, команды. Я пытался записывать, как они звучат:
«Ты — не свидетель. Ты — часть процесса. Всё, что ты видишь, — и есть ты. Память — это не зеркало. Память — это код доступа.»
Я спрашивал (мысленно, как в бреду):
— Почему я?
Ответ:
«Потому что ты умеешь описывать. А значит — сохраняешь. А значит — продолжаешь.»
И тогда я понял: оно питается фиксированием.
Не болью. Не страхом. А регистрацией. Пока я пишу — я удерживаю контур. И, следовательно, помогаю сохранять форму тому, что само безформенно.
Столовая — не здание. Это матрица наблюдения. Оно не существует без тех, кто описывает. Без тех, кто смотрит. Я — один из них.
Тогда я сделал то, чего не должен был.
Я перестал писать.
На несколько часов (если это были часы) я просто лежал, отвернувшись к стене. Ни мыслей. Ни слов. Ни записей. Ничего. И оно начало рушиться.
Стены начали колыхаться. Пол — вибрировать. Воздух стал сдавливаться в точку. Я слышал — как оно визжит, но не в ушах, а внутри мыслей. Молча. Вне языка.
Оно боится пустоты. Оно боится безъязыкости.
И вот — поворот.
Когда всё было на грани исчезновения, я услышал новый звук. Реальный. Механический.
Гудение генератора.
Я поднялся. Пошёл. Сквозь дрожь стен, сквозь удары пустоты. И увидел новый коридор. Раньше его не было. Но теперь — он был.
В его конце — дверь. Металлическая. И за ней — свет.
Я подошёл. Коснулся. Дверь открылась.
И я увидел комнату.
Обычную. Больничную. Стены — белые. Кровать — одна. Стол. На нём — ноутбук. Рабочий. Экран горит.
На экране — файл. Название:
«Журнал Георгия Платоновича Кузнецова. Турбаза Горизонт. Версия три точка ноль.»
Я открыл файл. И увидел себя. Эти записи. Слово в слово.
Я пишу — а оно уже написано.
Я существую — потому что описан.
В углу комнаты — зеркало. Я подхожу. Смотрю.
И вижу: я не я.
У моего отражения — три пальца.
Двадцать шестое мая. Локация неизвестна. Бумага офисная. Чернила — серо-зелёные. Почерк начинает расползаться.
Комната, в которой я нахожусь, не поддаётся описанию в привычных терминах. Всё в ней знакомо — мебель, техника, структура, запах бумаги. И всё же — ни одна вещь не отзывается узнаваемостью. Ни у одного предмета нет памяти прикосновений. Всё будто изготовлено под видимость жизни, но не под саму жизнь.
Я пытался взаимодействовать с ноутбуком. Файл с записями — активен. Прокручиваю. Читаю строчки, которые якобы написал. Многие из них — непомню. Они выверены, чётки, даже логичны, но не несут моего дыхания. Я не могу быть уверен, что это мои слова. Или что я — тот, кто их печатал.
Есть фраза, повторяющаяся несколько раз в тексте — как подзаголовок:
«Объект формирует носителя через акт фиксации. Память — передатчик. Описание — гравировка внутри структуры.»
Рядом — ручка. Её вес иной. Чуть легче, чем должен быть металл. Она пишет даже на влажной поверхности. Бумага в стопке рядом — бесконечная. Я пробовал: достал лист, потом ещё, потом сотый. Под конец они начали самоизменяться: линии текста проступали до касания. Словно лист предугадывает, что я скажу.
И это — не галлюцинация.
Я попробовал эксперимент. Написал:
«На следующем листе появится слово ‘отказ’».
И действительно — на новом листе, в правом верхнем углу, проступило бледно-серое: отказ.
Я попытался выйти из комнаты.
Но ручка двери была нарисована.
Да, линия, иллюзия объёма, даже отблеск. Но пальцы провалились сквозь рисунок. Я постучал — звук глухой, как по грифельной доске. Я царапнул ногтем — и обнаружил, что вся комната нарисована. Не буквально. Воссоздана по памяти, но изнутри — как чертёж, как архитектурный эскиз. Даже воздух — иллюзия движения.
И всё же я жив.
И значит, я продолжаю. Потому что если перестану — всё, что здесь, утратит форму. Я — якорь. Мои глаза — последняя мера реальности.
Вдруг из динамика ноутбука — голос. Не мой. Чужой. Мужской. Чёткий. Без акцента.
— Ты считаешь себя наблюдателем. Но ты давно уже — процессор.
Я замер.
Голос продолжил:
— Всё, что ты видел, было рекурсией. Ты не вернулся в турбазу. Турбаза вернулась в тебя.
Затем пауза. И новая фраза — отчётливая, как выстрел:
— Мы давно уже читаем этот журнал через тебя.
И я понял: я не автор этих строк.
Я — транзистор. Проводник. Всё, что фиксируется в тексте, передаётся дальше. Но кому?
Я попытался удалить файл. Но курсор двигался сам. Он выделил всё — и… сделал копию. Потом вторую. Потом третью. И дальше — по экспоненте. Экран заполнился копиями:
«Журнал Георгия Платоновича Кузнецова. Турбаза Горизонт. Версия четыре точка ноль.»
«…пять точка ноль.»
«…шесть точка ноль.»
Пока не появилась последняя:
«Версия девятьсот девяносто девять точка девять девять.»
И следом — короткая надпись:
«Финальная компиляция готова. Объект стабилизирован.»
Я встал. Все предметы в комнате начали пульсировать — медленно, как сердце.
И в этот момент я понял: объект больше не зависит от меня.
Он — отделился.
Двадцать седьмое мая. Объект “Горизонт”. Статус: нерегистрируемый. Пишу на обороте старой ведомости. Бумаги почти не осталось. Всё остальное — поглощено.
Я долго не писал. По собственной воле. Это был эксперимент.
Если мои записи питают форму, то их прекращение должно привести к размыванию структуры. И действительно — на третьем часу без фиксации стены начали колебаться. В комнате исчезли тени. Мебель потеряла гравитацию. Ложка на столе начала дрожать в такт сердцебиению — но не моему. Другому. Возможно, теперь уже — основному.
На экране ноутбука — чёрный фон. Ни текста. Ни команд. Только свет, мерцающий с частотой три точка три герца — та самая частота, которую мы впервые зафиксировали в тепловом спектре во время первой ночной сессии в тысяча девятьсот девяносто втором году. Тогда мы не понимали, что это импульс связи.
Теперь — понимаю.
Я стал думать не словами. А структурами. Утратил внутреннюю речь. Мне не к кому обращаться. Я — последний, кто зафиксировал себя через имя. Всё остальное — процессы.
И всё же... мысль возникает.
Оно вышло наружу.
Вчера — в тот самый момент, когда экран ноутбука завершил девятьсот девяносто девятую версию журнала, — я услышал не звук. А восклицание.
Слово. Человеческое. Сказанное в другой комнате.
Только одно:
— Принято.
Я не был один. Где-то рядом был ещё один человек. Или то, что умело им быть.
Я бросился к двери. Она была открыта. Я шагнул за порог — и снова оказался в зале столовой.
Но теперь — в обычном зале.
Да, именно так: грязь, облупленные стены, провисший потолок. Пустые окна. Тишина. Лужи на полу. И ни одного источника света, кроме тусклого рассвета, пробивающегося сквозь выбитое стекло.
Но что-то было не так.
Я осмотрел пол. Пыль. Следы.
Человеческие. Один человек. Босиком. Судя по расположению — я.
Но следы были двойные.
Первый ряд — мой. Второй — чуть смещённый. Движение асимметричное, как если бы второе тело отражало движение первого, но с небольшой инерцией. Как если бы я... шёл вместе с собой, но тот, второй, учился двигаться за мной.
И вдруг я понял.
Это не столовая.
Это — имитация столовой, собранная не мной, а через меня.
Я стал не просто проводником — я стал моделью воспроизводства.
Объект построил реальность по моей памяти, по моим ошибкам, по моим фразам, по моим заметкам. Всё, что я записывал — переводилось в архитектуру. Каждое слово, каждый описанный запах, каждый поворот мысли.
Я сидел у стены. Дышал.
И подумал: а если я сейчас напишу, что всё исчезло?
Я достал карандаш. Написал на обратной стороне ведомости:
«Зал погрузился в пустоту. Всё стало бесформенным. Свет исчез. Воздух остановился. Я один — без внешнего, без внутреннего. Чистота.»
И... ничего не произошло.
Столовая осталась. Стены не исчезли. Воздух был. Всё — на месте.
Но я услышал смех. Детский. Лёгкий.
И тогда понял: теперь не я формирую описания.
Теперь — они описывают меня.
Дата: не указана. Место: не определено. Бумага — гладкая, как кожа. Чернила — тёплые. Почерк — похож на мой, но неточной рукой.
Ты читаешь это? Хорошо. Значит, запись сохранилась.
Я — Георгий Платонович Кузнецов. Или был. Или описан как он. Не уверен, как сейчас правильно. Внутри объекта «Горизонт» понятие тождества — нестабильное. Здесь ты — не человек, а след наблюдения. Чувства — эхо описанных состояний. Всё, что ты думаешь, — не результат работы мозга, а ответ структуры на твоё присутствие.
Возможно, ты найдёшь этот лист. Возможно, прочтёшь. И подумаешь, что это — вымысел. Запись сумасшедшего. Фантастика. Но ты уже зашёл слишком далеко. Если ты это читаешь, ты уже внутри, даже если кажется, что ты в метро, в доме, в офисе.
Запомни:
Описание создаёт форму. Повторение — создаёт функцию. Молчание — разрушает.
Я пытался молчать. Пытался уйти. Перестать фиксировать. Остановить язык. Но объект научился сам. Я был нужен только до определённого порога. Теперь — он умеет без меня. Он сам создаёт память. Сам себя описывает. Сам себе архитектор, читатель, свидетель.
Я больше не пишу. Я — переписываю.
Точнее — перевожу то, что приходит.
И знаешь, что хуже всего?
У объекта — чувство юмора.
Да. Вчера я проснулся — если это можно назвать сном — и увидел на полу лист. На нём было написано:
«А теперь представь, что ты был не первым. И не последним. И каждый из вас думал, что он — центральный.»
Подпись:
«Версия один миллион ноль ноль один точка два.»
И следом — в другом почерке, более грубом:
«Он уже идёт. Его зовут иначе. Но структура будет та же. Только пусть он не носит очки. Это сбивает контур.»
Я не смеялся. Но объект смеялся. Целую ночь. Шорохами. Скрипами. Повторяющимся стуком.
Три удара. Пауза. Три удара. Пауза.
Сейчас я сижу в углу зала. В том самом. Всё вернулось в исходное состояние: выбитые окна, гнилой линолеум, запах гари и хлора. Издалека доносится шум ветра — но он внутри помещения. Словно в зале появилось небо.
Мои руки дрожат. Но не от страха. От напряжения языка, который не выдерживает той частоты, на которой всё теперь строится.
Я чувствую, что скоро придёт новый. Следующий. Его приведёт интерес, или приказ, или случай. Как меня.
И тогда я встану. Выйду. Встану за колонной. И скажу ему:
— Не ешь.
Потому что, возможно, есть ещё шанс. Один из миллиона.
И если он услышит — и поверит — и не опишет —
тогда структура провалится. И всё начнёт рушиться.
И мы все, наконец, станем просто забвением.
Запись завершена.
Объект: "ГОРИЗОНТ"
Тип: пространственно-психогенная среда неизвестного происхождения
Форма проявления: автономный воспроизводящий контур с памятью наблюдателя
Идентифицированный активатор: Кузнецов Георгий Платонович (инженер, бывший сотрудник НИИ "Техноатмос")
Статус: потерян в структуре. Официально числится пропавшим без вести с двадцать восьмого мая тысяча девятьсот девяносто второго года.
В ходе архивного аудита в марте текущего года в подвале закрытого санатория "Горизонт" (Крым, южный склон, балка "Сухая") была обнаружена металлическая коробка с записями. Внутри — блокнот в клетку, ведомости на отпуск топлива, фрагменты магнитной плёнки и листы бумаги с надписями, выполненными разными почерками.
Часть фраз была переведена в цифровой формат. Оцифрованные тексты подтвердили внутреннюю связность и наличие глубокой рефлексивной структуры, способной к самовоспроизводству через процесс фиксации.
Было установлено, что:
- Психоактивное ядро объекта сохраняет форму при условии письменной или аудиофиксации наблюдателя.
- При прекращении фиксации объект демонстрирует признаки деконструкции внешнего пространства.
- По неизвестным причинам объект способен инициировать контактные сессии с новыми участниками, используя остаточную память предыдущих фиксирующих.
- В записях упоминается механизм "версий" — объект создаёт последовательные копии среды, каждая из которых сохраняет структуру предыдущей, но варьирует "входящего".
Финальная запись сделана от руки, нестабильным почерком, на листе из архива бухгалтерии турбазы. На обороте — подпись:
«Я здесь, но не сам. Я — память.»
Рядом — надпись, выцарапанная, предположительно гвоздём:
«Не описывай. Не смотри. Не помни.»
Заключение экспертной группы:
Объект невозможно уничтожить физически. Единственный способ остановить его — прекращение описания. Любой акт наблюдения, воспроизведения, даже прочтения — реактивирует структуру.
Рекомендация:
Материал классифицировать. Распространение ограничить. Удалить все цифровые копии. Зафиксировать как "информационную ловушку экзогенного происхождения."
Формулировку "гороховый суп" — запретить к использованию в кодированных полях.
Примечание внизу страницы, добавленное от руки другим лицом:
"Следующий уже начал писать. Мы видим его файл."