Тот осенний запах – смесь влажного асфальта, опавшей листвы и чего-то остро-химического от свежевыкрашенных стен нового корпуса – до сих пор возвращает меня в сорок два года. В то чувство затягивающей трясины, когда понимаешь, что оказалась не там и не с теми. Я стояла у окна кабинета куратора, наблюдая, как внизу, на аллее, стайка первокурсников с громким, натужным хохотом окружает пожилого мужчину в выцветшем, но безупречно отглаженном костюме и женщину, крепко державшуюся за его руку. Их плечи были неестественно напряжены, шаги – мелкими и осторожными. Мои собственные плечи сжались в ответ, знакомый комок не то тревоги, не то стыда подкатил к горлу. Казалось, я чувствовала их дискомфорт сквозь стекло, этот холодок унижения, знакомый любой женщине, пережившей публичное осмеяние или непрошеное внимание. В тот момент я еще не знала, что эта пара станет моим самым болезненным и самым исцеляющим зеркалом, отразив не только жестокость незрелых умов, но и глубину потерь, о которых мы, женщины средних лет, часто молчим даже сами с собой, боясь признаться в собственной несостоятельности или горечи. Страх быть непонятой, осужденной – он витал в воздухе плотнее осеннего тумана, и я, Валентина Николаевна, куратор этого «подарочного» курса, чувствовала себя не наставницей, а заложницей обстоятельств, которые стремительно ускользали из-под контроля.
Тот первый месяц учебы напоминал попытку усмирить разбушевавшуюся стихию. Архитектурный колледж славился традициями, но этот набор, казалось, решил их похоронить с особым цинизмом. Они не просто шумели – они испытывали на прочность границы дозволенного, словно стая щенков, кусающих за ноги, чтобы понять, где же предел терпения старой собаки. Борис Семенович, наш методист, человек обычно сдержанный, сжал кулаки, глядя в окно на ту же сцену с Анатолием Михайловичем и его женой.
– Нахлебаемся мы с ними, Валентина Николаевна, – его голос был низким, натянутым, как струна. – Нахлебаемся по самую маковку. Это не просто молодежь – это концентрат безнаказанности и глупости. Сегодня сорвали лекцию у Марьи Ивановны. Представляете? У Марьи Ивановны! Ее тишины боялись даже завхозы в советские времена. А они… – Он махнул рукой, не в силах подобрать слова, достаточные для выражения возмущения. Его лицо, обычно румяное, было серым от усталости и предчувствия беды. Я видела, как дрожит его рука, когда он поправлял очки – мелкий, но красноречивый жест внутреннего конфликта между желанием навести порядок и ощущением собственного бессилия перед этой разнузданной молодостью.
Я пыталась найти оправдание, соломинку надежды, за которую можно ухватиться. – Может, обойдется? Времена такие, Борис Семенович. Дети другие. Информации море, а мудрости – капли. Они просто не понимают… – Но мои слова повисали в воздухе, беспомощные и неубедительные. Я сама не верила в это «не понимают». Понимали. Понимали прекрасно и получали от этого особое, извращенное удовольствие. Особенно доставалось тем, кто не мог или не хотел дать жесткий отпор. Анатолий Михайлович Попов, преподаватель сопромата, человек из прошлой эпохи, с его старомодной вежливостью, авоськой вместо портфеля и костюмами, пережившими не один десяток лет, стал их излюбленной мишенью. Его тихая невозмутимость, попытки взывать к разуму и совести раздражали их больше, чем крик. Это было как тыкать палкой в спящего льва, ожидая рева, а вместо этого видя лишь спокойное, усталое открытие глаз. Эта их «молодецкая удаль» была, по сути, трусостью – бить того, кто не ударит в ответ.
Наблюдать за этим было физически больно. Я ловила обрывки их разговоров, доносившиеся из-за углов, когда они, уверенные в своей безнаказанности, обсуждали «Толяна»:
– Видал, с какой авоськой шел? Там, наверное, драгоценный паек: хлеб черствый, да картошка вареная. Героически тащит на фронт просвещения наших дурней!
– А костюм? Я б на его месте умерла от стыда. Это же музейный экспонат! Наверное, в нем же и женился, и на пенсию провожали, и в гробу будет лежать. Экономия!
– Ха-ха, точно! Цикл жизни завершен в одном костюме!
Их смех – громкий, натужный, лишенный настоящей радости – резал слух. Это был смех стаи, утверждающей свое превосходство через унижение другого. Анатолию Михайловичу было шестьдесят четыре. Он мог бы сидеть дома, выращивать на даче помидоры или нянчить внуков. Но он приходил. Каждый день. С искренней, почти наивной верой в то, что знания по сопромату – прочности материалов, о расчетах конструкций – могут быть кому-то нужны, могут кого-то спасти от ошибки в будущем. Он вкладывал в лекции остатки своих сил, а они воспринимали это как слабость, как повод для еще больших насмешек. Их «взрослость» была показной, насквозь фальшивой броней из наглости и цинизма, скрывающей ту самую детскую неуверенность в себе, которую они проецировали на него.
– Давайте забастуем! Бойкот «Толяну»! – кричал кто-то, подбивая остальных. – Скучища смертная! Лучше в бильярдной посидим!
Я видела, как он выходил после таких «лекций» для одного-двух случайно зашедших студентов. Его лицо было пепельным, взгляд устремлен куда-то внутрь себя, в ту точку, где прячется боль, которую нельзя показать. Он не жаловался. Никогда. Только как-то раз, застав его в учительской за стаканом воды (дрожащая рука, учащенное дыхание), он проронил, скорее себе, чем мне: – Молодость… Она всегда немножко жестока. Не ведает, что творит. Пройдет. – Но в его глазах читалось другое: горечь от бесполезности собственных усилий, от невозможности достучаться. Он прощал их, но это прощение стоило ему кусочков души. Я чувствовала его боль как свою собственную, это было похоже на чувство вины за чужое несовершенство, которое почему-то ложилось на мои плечи. Я пыталась достучаться до них сама:
– Опять жалобы! – голос мой дрожал от бессилия и гнева. – На вас, Николай! На тебя, Ирина! Вы что, думаете, преподаватели – это мебель, которую можно пинать? Не сдадите сессию – родители отключат вам этот бесконечный денежный ливень! Посмотрим, как вы тогда дерзить будете! Надоели!
Они отмахивались, как от назойливой мухи, пряча ухмылки:
– Обещаем, Валентина Николаевна! Исправимся! Скоро! – И растворялись в коридорах, оставляя за собой шлейф дорогого парфюма, глупого смеха и ощущение полной моей профессиональной несостоятельности. Почему я терплю это? Почему не могу найти рычаги влияния? Страх перед их родителями, перед конфликтом, перед собственным признанием, что я не справляюсь? Это был клубок тревожности без видимой причины, сплетенной из сотен мелких нитей унижений и бессилия.
Но самым излюбленным их развлечением стало наблюдать за тем, как Анатолий Михайлович приходил на работу. Не один. Рядом с ним, неразлучно, шла его жена. Невысокая, седая женщина, всегда в скромном, опрятном платье и туфлях на низком каблучке. Она держалась за его руку с такой доверительной крепостью, будто это был единственный якорь в бурном море. Они шли медленно, размеренно, он что-то тихо говорил ей на ухо, она кивала. Потом он провожал ее в маленькую подсобку рядом с его аудиторией, усаживал на стул, иногда приносил стакан чая. И только потом шел к доске, к своим непослушным ученикам. Эта картина – их совместный путь, его забота – стала для студентов не символом любви и верности, а поводом для самых язвительных, самых пошлых шуток:
– О, смотрите, пастух привел свою овечку! Боится, бедняга, что молодые козлы уведут! Ха!
– Чика свою пасет, старый! Как в бандитских сериалах! Реально!
– Ну прямо до тошноты трогательно! В их-то годы! Да у меня бабушка менее прилипчивая была!
Однажды я стояла в коридоре, когда они проходили мимо такой «стайки». Остроты посыпались, как грязный град. Женщина – Анна Павловна – резко сжала руку мужа. Ее лицо, обычно спокойное, исказила гримаса боли и стыда. Я услышала ее шепот, тихий, прерывистый:
– Анатолий… Может… Может, я дома подожду? Не надо меня таскать сюда… Из-за меня…
Он остановился, повернулся к ней, закрывая ее собой от любопытных взглядов. Его голос, всегда ровный, теперь звучал как натянутая струна, но в нем была невероятная нежность:
– Нет, Аннушка. Не хватало еще нам с тобой подстраиваться под этих… под этих невоспитанных щенков. Ничего. Идем. Сегодня борщ, ты любишь. – И они пошли дальше, сквозь строй насмешек, двое против всего этого шумного, бесчувственного мира. В тот момент я ощутила жгучую обиду на близких – на этих детей, которых я должна была воспитывать, но не могла; на систему, которая связала мне руки; на себя за то, что не нашла нужных слов. И еще – странное чувство зависти к этой немой поддержке, к тому, что он не бросил ее, не спрятал, несмотря ни на что. Как часто мы, женщины, чувствуем себя невидимыми женами, забытыми женщинами в круговерти быта и обязанностей? А тут – он вел ее под руку на всеобщее обозрение, не стыдясь.
Потом случилось неожиданное. Анатолий Михайлович несколько дней подряд приходил один. Женат, казалось, исчезла. Для студентов это стало новым поводом для «творчества»:
– Ура! Сбежала «чика»! Наверное, в Италию, на пенсию скопили! Шоппинг вслепую устроит!
– Или «Толян» сам устал водить? Нашел себе молоденькую ассистентку? Ха!
А затем пропал и он сам. Его лекции заменили другими предметами. Две недели. Мои попытки узнать что-то у завуча наталкивались на вежливое, но твердое: «Анатолий Михайлович на больничном. Личные обстоятельства». Тревожность нарастала. Что-то было не так. Когда он вернулся, я едва узнала его. Он как будто сжался, осунулся, постарел на десять лет за эти две недели. В глазах – пустота и какая-то отрешенная скорбь. Он двигался медленно, осторожно, будто боялся разбиться. Казалось, каждое движение давалось ему невероятным усилием. Но и это не остановило «остряков»:
– Ого! «Толян» вернулся! Отпуск не задался? Море холодное? Девчонки не клюют? Плохо тебе без своей «пастушки»!
Он прошел мимо, не поворачивая головы, не реагируя. Как будто их просто не существовало. Это было страшнее любой ответной реакции. Через неделю Анна Павловна снова была с ним. Они снова шли под руку, он снова открывал ей двери, усаживал в подсобке. Но теперь в этой картине было что-то щемяще-хрупкое, как будто их связь стала еще крепче, но и еще более уязвимой перед лицом внешнего мира. Это заметили даже некоторые студентки. Ирина, наша местная «звезда», как-то на перемене вздохнула:
– Вот бы нашим парням так… Хотя бы дверь придержать научились. А тут – руку подать, стул подвинуть… Настоящий джентльмен.
Ее друг, Николай, тот самый заводила, фыркнул:
– Ну так ищи себе старика! Или у «Толяна» отбивай его половинку! Вот и будешь с джентльменом!
Их бесчувственность была пугающей. Она граничила с жестокостью. Как будто они были лишены какого-то важного чувствительного органа, позволяющего ощущать чужую боль. Первый семестр пролетел в череде скандалов, прогулов и моих бесконечных разбирательств. Сессия висела на волоске. И тут выяснилось, что Анатолий Михайлович поставил всем зачет по сопромату. Автоматом. Без экзамена.
– Валентина Николаевна! Он что, с ума сошел? – возмущался Борис Семенович. – Эти неучи! Они же сопромат как дважды два не знают!
– Не захотел, видимо, нервы трепать, – ответила я устало. – Или время тратить. Сказал: «Пусть идут. Все равно не понимают». – Во мне боролись чувства: облегчение, что хоть одна проблема снята, и горечь от этого его жеста капитуляции, от этой «токсичной благодарности», которую они, конечно, не оценили.
– Во дает «Толян»! – веселились они, узнав новость. – Респект! Автомат – это круто! Добряк!
Они не видели в этом ни капли доброты. Только слабость. И возможность продолжать в том же духе. Во втором семестре лекции по сопромату оставались два раза в неделю. И они, обнадеженные его «мягкотелостью», продолжили свое. Хамство стало еще изощреннее, насмешки – более личными. Однажды, после особенно мерзкого эпизода, когда кто-то из них громко поинтересовался, не водят ли они жену в клуб потанцевать, я не выдержала. Ворвалась в аудиторию, где Анатолий Михайлович молча собирал свои вещи, его лицо было каменным.
– Молчать! – мой крик заставил даже самых отъявленных хулиганов вздрогнуть. – Все! Хватит! Вы слышите меня? Хватит издеваться над человеком! Если я еще раз услышу, увижу, узнаю, что кто-то позволил себе хотя бы косо посмотреть в сторону Анатолия Михайловича – вы все узнаете, что такое настоящие проблемы! Летняя сессия станет для вас адом! Я лично прослежу, чтобы каждый зачет, каждый экзамен превратился в многочасовую пытку! Я сломаю вас, как вы пытаетесь сломать его! Понятно?!
В аудитории повисла гробовая тишина. Они смотрели на меня, как на сошедшую с ума. Потом раздался робкий голос старосты:
– Валентина Николаевна… а что такого? Ну подумаешь, пошутили… Он же старый уже. Чего он тут делает? Пусть дома сидит, с женой своей нянчится. Зачем нам этот сопромат? И зачем она ему везде как привязанная? Смешно же…
Его слова, сказанные с искренним непониманием, стали последней каплей. Внутри меня что-то оборвалось. Гнев сменился ледяным спокойствием, смешанным с глубочайшим презрением.
– Вы ничего не знаете о жизни, малолетки, – прошипела я. – Ничего. Вы судите о том, о чем не имеете ни малейшего понятия. Вы – пустота в дорогой обертке. Я предупредила. Теперь – ваше дело. Но запомните: за каждую шутку, за каждый косой взгляд в его сторону – вы заплатите сполна. – Я повернулась и вышла, оставив их в ошеломленной тишине. Я чувствовала, как дрожат мои колени. Это была не сила, это была агония. Почему я терплю? Почему не уйду? Страх одиночества без работы, которая стала смыслом? Или привычка жить в постоянном стрессе, как в своей зоне комфорта?
Но и это не помогло. Они лишь стали осторожнее, изощреннее в своих выходках. Их шутки приобрели издевательский, псевдо-заботливый оттенок:
– Анатолий Михайлович! А вы с Анной Павловной предпочитаете манго или киви? Вам какие фрукты на завтрак подают? – кто-то кричал ему вдогонку.
– Скажите, а дома виски пьете для храбрости перед лекциями? Или сразу коньяк? Ваша трогательная любовь явно требует подогрева!
Обычно он игнорировал, проходил мимо. Но в тот день он выглядел особенно плохо. Бледный, с трясущимися руками. Он остановился прямо посреди коридора, повернулся к ним. В его глазах горел огонь, которого я никогда раньше не видела – смесь боли, гнева и бесконечной усталости.
– Ничего вы не знаете о настоящей любви, – его голос, тихий, но четкий, резал воздух. – Ни-че-го. Может, когда-нибудь узнаете. Если дорастете. Если будете этого достойны.
В аудитории он не смог начать лекцию. Простоял минуту у доски, глядя куда-то поверх их голов, потом тихо сказал: – Извините. Не могу сегодня. – И вышел. Это было как гром среди ясного неба. Его стойкость, его терпение, казалось, были безграничны. И вот – слом. Они добились своего. Когда я ворвалась к ним, они оправдывались, пожимая плечами:
– Мы ничего! Практически! Он сам, наверное… Захандрил. Или жена не пускает…
– Он не пьет! – закричала я, теряя последние остатки самообладания. – Вы слышите? Не пьет! А работать он будет всегда, потому что у него нет выбора! А у вас скоро не будет выбора, кроме как перебираться в ПТУ! Потому что я вас вышвырну отсюда! Вы довели человека! Вы – черствые, жестокие эгоисты! Вы издевались над ним, а он… он каждый день приходит сюда с женой, которая… – Я остановилась, задыхаясь. Гнев сменился внезапной, леденящей ясностью. Пришло время. Время снять покровы. Время сказать правду, которую они не заслуживали, но которую обязаны были услышать.
Они смотрели на меня, наконец-то не ухмыляясь. В их глазах читалось недоумение и проблеск какого-то смутного предчувствия.
– Почему она всегда с ним? – спросил вдруг тихо староста, тот самый, что говорил «смешно же». – Почему он ее водит?
Я сделала глубокий вдох. Вдруг стало очень тихо. Даже за окном стих ветер. Голос мой звучал глухо, отстраненно, будто это говорил кто-то другой:
– Потому что Анна Павловна слепая. Полностью. Ослепла много лет назад. После того, как они потеряли единственного сына. Он погиб. Подростком. Попал под поезд. Она не вынесла. Сначала потеряла его, потом – свет. Она не может оставаться одна. Ни на минуту. Он не может ее бросить. Не может оставить одну в темноте с ее горем. Поэтому он водит ее с собой. На работу. Под руку. Подает стул. Наливает чай. Потому что она – его жена. Потому что он любит ее. Потому что они пережили вместе ад, и теперь он – ее глаза. Ее опора. Ее мир. А вы… – Я посмотрела на их внезапно побледневшие лица. – Вы ржали. Как кони. Вы отпускали свои «остроумные» шуточки. Вы считали его старым дураком, а ее – назойливой обузой. А она сидела там, в подсобке, и слышала. Каждый ваш смешок. Каждый ваш идиотский комментарий. Она слышала, как вы издеваетесь над ее мужем. Над человеком, который для нее – весь мир. И она умоляла его оставить ее дома. Чтобы не быть причиной его унижений. Но он не оставил. Потому что не бросит. Никогда.
Тишина после моих слов была гулкой, абсолютной. Казалось, даже воздух перестал двигаться. Они смотрели в пол, на стены, куда угодно, только не друг на друга и не на меня. На щеках у некоторых девушек блестели слезы. Лица парней были каменными, но в глазах мелькало что-то новое – стыд? Ужас? Осознание?
– Почему… – начал староста, его голос сорвался. Он сглотнул. – Почему нам сразу не сказали? Зачем молчали?
Я устало махнула рукой. Вся злость ушла, оставив лишь пустоту и горечь.
– Зачем? – повторила я. – Чтобы вызвать жалость? Чтобы вы вели себя прилично из страха или чувства вины? Нет. Если в вас нет элементарной человечности, совести, уважения – никакие объяснения не помогут. Они не нужны. Теперь решайте свои проблемы сами. Я за вас больше не просить не буду. Ни у кого. – Я вышла, закрыв за собой дверь. Впервые за долгие месяцы я почувствовала не бессилие, а холодное, почти безразличное спокойствие. Пусть сами разбираются с последствиями своей «молодецкой удали». Мне было все равно. Я устала нести их грехи.
Что происходило в их головах в следующие дни, я не знаю. Но они замолчали. Перестали галдеть на его лекциях. Перестали отпускать шуточки. Смотрели в пол, когда он входил. А потом, в один из дней, перед дверью его аудитории появилась корзина. Большая, плетеная. В ней лежали спелые, душистые груши, яблоки, гроздья темного винограда. И огромный букет белых хризантем и алых роз. Прикрепленная открытка гласила: «Анне Павловне. С уважением и извинениями. Курс АРХ-101».
Я наблюдала, как Анатолий Михайлович подходит к корзине. Он долго смотрел на нее, потом осторожно взял букет. Его рука дрожала. Он медленно пошел в подсобку. Я тихо подошла к двери, приоткрытой настежь.
– Аннушка, – его голос был нежен и немного хрипл. – Смотри… Цветы. Для тебя.
Она повернула к нему лицо. Лицо, изборожденное морщинами, но все еще красивое, с высокими скулами и тонкими бровями. Ее невидящие глаза были широко открыты.
– Цветы? – она протянула руки. Он вложил в них букет. Она прижала его к лицу, вдыхая аромат. – Какие они? Белые? Красные?
– И белые, и красные. Хризантемы и розы. Очень красивые. И фрукты… Груши, яблоки, виноград. Для тебя. Говорят… тимуровцы передали. – В его голосе прозвучала едва уловимая ирония, смешанная с неподдельным удивлением.
Она осторожно коснулась лепестков, провела пальцами по гладкой кожице яблока. На ее губах дрогнула улыбка – робкая, неуверенная.
– Пахнут… летом. Спасибо… им. – Она снова прижалась лицом к цветам, и в уголках ее глаз заблестели слезинки. Но это были уже не слезы боли или стыда. Это были слезы чего-то другого. Возможно, проблеска надежды. Или просто от неожиданной доброты, пришедшей из того самого мира, который так долго был к ней жесток.
На следующую лекцию он пошел к ним. Без лишних слов. Без упреков. Без попыток что-либо объяснить. Они сидели тихо. Слушали. Или делали вид. Но атмосфера была иной. Тяжелой, но чистой от скверны насмешек. А потом староста подошел к нему после пары:
– Анатолий Михайлович… У нас… есть инициатива. Пилотный проект. Помощь наставникам. Тем, кто… вкладывается в нас. Хотим… помочь. Вам. Если позволите.
Старик настороженно посмотрел на него:
– Что… от меня требуется?
– Разрешить нам… привести в порядок подсобку. Там же Анна Павловна проводит время. Мы хотим сделать… уютнее. Переставить мебель, может, покрасить… Починить что-то.
Анатолий Михайлович смотрел на него долго. Его глаза блестели. Он сглотнул комок в горле, отвернулся, чтобы скрыть дрожь губ.
– Не знаю… – прошептал он. – Что у вас получится… Но… – Он глубоко вздохнул. – Пусть будет так. Делайте.
История с Анатолием Михайловичем и Анной Павловной стала для того курса, да и для меня самой, не просто уроком вежливости. Она стала зеркалом, в котором отразились самые темные и самые светлые уголки человеческой души. Я наблюдала, как эти самоуверенные, жестокие подростки, пусть ненадолго, но прикоснулись к чему-то настоящему – к безмерному горю, к тихой, ежедневной жертвенности, к любви, которая не гаснет даже в кромешной тьме. Они увидели, что за насмешками над «старым костюмом» и «прилипчивой женой» скрывалась трагедия, перевернувшая целую жизнь, и подвиг длиною в годы. И это зрелище отрезвило их больше, чем все мои угрозы и нотации.
Но главное открытие было не для них. Оно было для меня. Анна Павловна, невидимая жена в подсобке, стала для меня символом. Символом всех нас, женщин, которые порой чувствуют себя невидимками на фоне мужей, детей, работы. Которые носят в себе старые обиды, страхи, чувство вины за прошлое, за «недолюбленность», за ошибки. Которые боятся просить о помощи, считая это слабостью, и годами живут не своей жизнью, выполняя чужие сценарии. Мы можем быть зрячими, но душевно слепыми к собственным потребностям, застрявшими в прошлом, в ролях «дочери», «жены», «матери», забыв, что мы – прежде всего женщины. Женщины, имеющие право на свою боль, свою радость, свою видимость.
История Анны Павловны научила меня, что даже в самой глубокой тьме можно найти свет – если есть рука, за которую можно держаться. И что эта рука – не всегда рука другого человека. Иногда это наша собственная рука, протянутая к себе самой, к своему забытому «Я», к своему внутреннему ребенку, который все еще ждет любви и признания. Научиться отпускать прошлое, прощать себя и других, сбрасывать оковы «токсичной благодарности» и родительских установок – это и есть путь к себе. Путь, который требует мужества, как у Анатолия Михайловича, который день за днем вел свою слепую жену сквозь строй насмешек. Мужества не прятать свою боль, свою уязвимость, свою человечность.
Трудно просить о помощи. Страшно быть собой, когда кажется, что ты не соответствуешь ожиданиям. Невыносимо тяжело бывает научиться говорить «нет» – мужу, матери, детям, начальнику. Но тот день, когда я кричала на своих студентов, защищая не только Анатолия Михайловича, но и свое право на уважение, на профессиональную состоятельность, стал для меня переломным. Я осознала, что живу не своей жизнью, а жизнью, продиктованной страхом осуждения и желанием угодить. Женская сила – не в безграничном терпении и самопожертвовании. Она – в умении видеть свои границы, охранять их и находить в себе смелость жить по-своему. Даже если для этого нужно пройти сквозь боль осознания и горькие слезы стыда, как Анне Павловне пришлось пройти сквозь физическую тьму. Ее слепота, парадоксальным образом, открыла мне глаза. На то, что истинная любовь – это действие, ежедневный выбор. И на то, что начать жить своей жизнью, вернуть себя, забытую женщину, – никогда не поздно. Даже после сорока. Даже в подсобке собственной души. Главное – перестать бояться темноты и протянуть руку. Себе.
КОНЕЦ
Дорогие друзья и читатели!
Каждая ваша минута, проведенная здесь со мной — это большая ценность. От всей души благодарю вас за интерес к моим рассказам!
Если публикации находят отклик в вашем сердце, буду искренне рад видеть это в виде лайка , репоста в свою ленту или друзьям или доброго слова в комментариях .
Спасибо, что вы здесь, со мной. Ваше внимание вдохновляет!