Июльский вечер был обманчиво тихим. Воздух тянулся густыми ароматами трав и спелой малины, кузнечики выводили свои нескончаемые песни, будто ничего в этом мире не случилось. Всё вокруг продолжало жить… кроме Петра. Для него время застыло. Мир потерял краски.
Любаши нет.
Эти слова ударили по нему, как плеть. Дежурный врач сказал их ровно, без эмоций, а Петру показалось, что земля ушла из-под ног. Утром её увезла неотложка… и всё. Больше он её не увидит. Никогда.
Пётр сидел на лавке возле дома, глядя в пустоту. Руки свесились вдоль тела, пальцы бессмысленно перебирали край скамьи. Он не чувствовал ни вечерней прохлады, ни запаха родного двора. В груди зияла пустота.
Ещё вчера всё было по-другому.
Любаша хлопотала по дому – лёгкая, шустрая, с улыбкой. Всё успевала: и кур накормить, и Зорьке корову приласкать, и Дружка с Муркой погладить. Сад-огород у них был – загляденье! Сын Васятка служил в армии, дочка Машенька училась в институте, звонила почти каждый день, радовала новостями.
А он? Он работал. С утра до ночи – в поле. Тракторист, механизатор, передовик. Дом сам построил, баню пристроил, хлев – как у зажиточного хозяина. Всё своими руками. Для семьи. Для неё.
Он закрыл глаза. Перед ним всплыло то далёкое утро.
Молодая учительница – маленькая, хрупкая, с чемоданчиком – стояла на остановке, едва удерживая слёзы. Он тогда вёз свой первый трактор Т-40 на сенокос. Затормозил, высунулся из кабины и крикнул:
– Школа – прямо, сельсовет – налево!
Она улыбнулась. Чуть-чуть. Но этого хватило, чтобы сердце Петра ударилось в грудь, как молот. «Моя», – подумал он тогда.
С тех пор всё закрутилось. Он перестал ходить с друзьями, бросил вечерние посиделки. Строил дом. Батя помогал – то советом, то рублём. Иногда они с Женькой выбирались в клуб на танцы.
– Петька, смотри, учительницу твою уведут, – подначивал Женька.
А Пётр лишь усмехался. Никто не знал: Любаша уже принадлежала ему.
Она быстро стала своей в селе. Любовь Ивановна – строгая и добрая, любимая детьми, уважаемая коллегами. Потом была свадьба – шумная, на всё село. Новоселье. Васятка. Машенька. И та простая, тихая радость, которую он называл счастьем.
И теперь… ничего.
В груди – пустота, от которой хотелось выть. Мир рухнул, и Пётр сидел в тишине, слушая, как вдалеке стрекочут кузнечики. А он – не слышал их. Не чувствовал. Не жил.
Пётр не знал, сколько просидел так – час, два… может, всю жизнь. Солнце давно спряталось за горизонтом, небо налилось густой синевой, а на дворе зажглись первые звёзды. Вдруг он услышал тихий звук.
«Мяу».
Мурка. Кошка тёрлась о его ноги, требуя внимания, будто напоминая: «Живи. Мы тут». Пётр машинально наклонился и провёл рукой по её мягкой шерсти. И впервые за этот день почувствовал хоть что-то.
Он поднял взгляд. На дворе – тихо. Зорька мирно жевала сено, куры устроились на насесте, Дружок, улёгшись у крыльца, вглядывался в темноту, охраняя дом. Дом… их дом. Любашин.
В груди кольнуло. Вдруг, почти против воли, Пётр поднялся с лавки. Медленно, будто боясь спугнуть этот хрупкий момент. Вошёл в дом. В кухне всё было так, как оставила Любаша: пяльца с незавершённой вышивкой на столе, её любимый фартук на крючке.
– Ну что, Любашка… – тихо выдохнул он. – Не дам я нашему дому опустеть. Обещаю.
Он сел к столу, положил ладонь на ту самую вышивку, словно держал её руку. Слёзы сами покатились по щекам, но это уже были не слёзы отчаяния. А слёзы силы.
Завтра он встанет рано. Пойдёт к Зорьке, накормит скотину, наведёт порядок. Для неё. Для себя. Для детей.
Потому что Любаша была бы против того, чтобы он сдавался.
А за окном всё так же стрекотали кузнечики. Но теперь Пётр услышал их.