Из цикла: разговоры между великими людьми человечества.
Диалог Фёдора Михайловича Достоевского и Владимира Михайловича Зазнобина
Вечер опустился над старинным скитом, стоящим на границе леса и поля, где церковный колокол давно умолк, но в воздухе ещё дрожали отголоски внутренней тишины. Над куполом багровело небо, отбрасывая огненные блики на стены, покрытые трещинами времени. Здесь, где каждая доска пропитана молитвой, а каждая тень будто знает цену раскаянию, за дубовым столом, укрытым вышитым полотном, встретились двое. Один — писатель, исписавший душу России, другой — мыслитель, стремящийся дать человеку инструменты, чтобы не потерять её в будущем. Они говорили о совести и не как о морали, навязанной извне, а как о внутреннем огне, от которого не спрячешься.
Фёдор Михайлович, глядя на мерцающий свет закопченной лампады, произнес:
— Владимир Михайлович, позволю себе начать с самого страшного: человек может всё! Вот он стоит один на распутье, и нет у него ни закона, ни полиции, ни страха, только совесть, но и она, словно свеча, что дрожит при первом дуновении желания. Я писал о преступлении, но писал, скорее, о совести как безмолвном судье, что не карает, а мучает. Скажите, вы верите, что в человеке можно воспитать совесть? Или она, удел избранных, прошедших свою Голгофу?
Владимир Михайлович ответил негромко, с уважением к паузе, которая будто сама несла мысль:
— Я верю, что совесть, это не привилегия, а мера, с которой каждый рождается. Но эта мера может быть не раскрыта, ведь мы живём в эпоху, где человеку дают информацию, но не дают ориентиров. Совесть становится не фактом, а только возможностью. И если в вашем романе совесть приходит к Раскольникову как откровение через страдание, то в моём времени человек может так и не услышать её, в нескончаемом шуме технологий, в неустанном ритме рекламы, в калейдоскопе понятий. Но это вовсе не значит, что её нет. Именно поэтому мы должны дать Человеку такие инструменты мышления, чтобы он смог распознать голос совести и не спутать его с привычкой, страхом или подражанием.
Фёдор Михайлович приподнял бровь, словно заглянув внутрь собеседника:
— Значит, по-вашему, совесть можно «обнаружить» логикой? Вы говорите о системах, методах, структурах, но совесть ведь, согласитесь, иррациональна. Она плачет, когда все смеются, молчит, когда надо кричать. Она, как Алёша у могилы старца, ничего не говорит, а сердце все равно трепещет. Можно ли, так сказать, систематизировать то, что принадлежит вечности?
— Нет, — спокойно отвечает Владимир Михайлович, — и в этом мы с вами, вероятно, совпадаем. Совесть нельзя вывести логикой, но можно создать условия, при которых она проснётся. Мы всегда говорим о внутренней структуре психики, в которой совесть проявляется как мера, мера между мыслью, чувством и поступком. Если эта структура хаотична, человек не чувствует пределов, его мысли, как обрывки газет, чувства, как вспышки в рекламе, поступки, как подражание. Совесть там не звучит, потому что она утонула в шуме. И потому мы должны дать человеку не схему совести, а тишину, в которой она отчетливо прозвучит.
Фёдор Михайлович, прижав руку к груди, произнёс с особым чувством признательности:
— Вы говорите почти как старец Зосима. Он тоже учил не морали, а тишине сердца. В нём всё и происходит. И если у человека нет сердца, не в смысле мышцы, а в смысле органа души, он не услышит ничего, ни Бога, ни брата, ни сам себя. Но скажите, неужели школа, система, даже если она гениально выстроена, может родить сердце?
— Нет, — сказал Владимир Михайлович, — школа не может родить сердце, и в этом вы правы, но вот заглушить его она может. Вот в этом вся разница. Современная система образования не даёт ребёнку возможности услышать самого себя, его загружают знаниями, нормативами, экзаменами. Его обучают реагировать, а не различать. А совесть, это именно различение, и она тоньше любого закона, она говорит: «Ты мог бы сделать иначе». И поэтому мы должны формировать у ребёнка способность к самонаблюдению, к внутреннему диалогу, а это уже методология не морализаторская, а структурная. Мы называем это переход к человечному типу строя психики, мы помогаем людям стать Человеком.
Фёдор Михайлович кивнул, как бы подтверждая услышанное.
— Тогда скажу вам: в каждом человеке живёт Иван Карамазов, и в каждом — Алёша. Первый — мыслитель, отрицающий мораль как систему, второй — живущий сердцем. И вот как раз между ними совесть. Не судья, а поле битвы. И лишь тот, кто прошёл через это поле и не убежал, тот стал человеком. Но ведь, согласитесь, что современный человек не выбирает, его отвлекают, рассеивают. Вы даёте ему карту, а он не знает, что ищет.
— Вы правы, — спокойно отвечает Владимир Михайлович. — Именно поэтому мы начинаем не с цели, а с формирования способности различать. Совесть не требует громких слов, ей не нужны цитаты, ведь она живёт в паузе перед поступком. И если человек эту паузу не замечает, тогда всё потеряно. Наше же дело — научить его замечать, и в этом задача нового образования, в этом его миссия.
Фёдор Михайлович задумался. Лампа между ними потрескивала.
— А если не получится? Если человек выберет не слышать? Если он скажет, как Иван: «Я возвращаю билет»?
— Тогда, — с грустью сказал Владимир Михайлович, — совесть останется, но она будет ждать, иногда ждать всю жизнь, до последней минуту, но никуда не уйдёт. Ведь она не функция, а врожденное чувство, камертон справедливости. И даже если весь мир убедит человека, что он прав, совесть все равно спросит: «А ты был честен с собой?» И в этот момент решается всё. Мы лишь приближаем этот момент.
Фёдор Михайлович тихо поднялся.
— Вы говорите, как человек, знающий и тьму, и свет. Это редкое знание. Будем молиться, чтобы ваши ученики услышали вас.
— А ваши герои, — улыбнулся Владимир Михайлович, — были первыми, кто показал эту глубину. И потому я благодарен вам, за боль, из которой рождается совесть.
Они замолчали. Сквозь щель в ставне пробился первый луч луны, ложась точно на раскрытую страницу «Братьев Карамазовых». В этом свете была не истина, а тишина, в которой можно было её услышать.