Найти в Дзене
Вселенная Ужаса

Архивы КГБ: секрет рудника Алатау. Таежные истории. Рассказы на ночь. Хоррор и Мистика

Я только заваривал чай, когда в коридоре раздался резкий, требовательный звонок. Поднял трубку. Голос был знакомый и не особенно любимый.

Это Елена Илларионовна. Ты можешь говорить, Владимир?

Я выпрямился. Каждый разговор с тёщей требовал особой собранности. Её интонации, как всегда, были холодны и чётки будто я по-прежнему просто человек, уведший её дочь в коммуналку на Малой Ботанической, а не офицер Комитета.

Конечно, ответил я.

У нас под Алма-Атой ситуация. На одном из рудников он под ведомством Министерства металлургии Казахской ССР нашли породу странного состава. Слишком тяжёлая для классификации, магнитит приборы, реагирует на излучение. Мы думали редкоземельные, но нет. И вот что хуже. Люди, которые работают с этой рудой, начинают меняться. Телесно. Кожа на руках твердеет, появляются наросты, будто окаменение. Через несколько дней боль становится нестерпимой. Один лаборант чуть ли не вскрикнул, когда у него началась ломка скуловой кости. Умер в течение суток. Ты понимаешь, куда я клоню?

Я молчал. Елена Илларионовна не звонила бы просто так. Тем более не просила бы. Её голос дрогнул на мгновение, но тут же вновь стал прежним.

Нам нужно, чтобы ты подключился. Официально никакой угрозы нет. Но если всё подтвердится, последствия могут быть катастрофическими. Вирус? Радиация? Неизвестная реакция? Я не знаю. Но мы держим это в тайне. Только двенадцать человек знают о происходящем. Я дала тебе этот звонок без согласования. Не подведи Ирину, Владимир.

Слова прозвучали как приказ. Или как проверка.

Через час я уже сидел в кабинете начальника отдела. Сухой, щурящийся мужчина с каштановой проседью держал в руках бумаги, внимательно их изучая.

Под Алма-Атой? переспросил он. Протокол два. Не поднимать волну. Но действуй. Составишь донесение на имя второго управления. За тобой закрепляется инженер-контролёр из ведомства, Тулеген Муратович. Он будет твоим прикрытием.

В самолёте до Алма-Аты я разглядывал фотографию породы. Камень с металлическим блеском. Но под лампой он давал едва уловимый синий отблеск. Как будто свет умирал, касаясь его.

В аэропорту меня встретил человек в чёрной шапке и белоснежной рубашке с орнаментом. Вежливо кивнул:

Муратович. Машина ждёт.

Дорога была долгой. За окнами мелькали пыльные посёлки, дикие степи, хлопковые поля, села с низкими крышами. Водитель молчал. Муратович же листал какие-то документы.

Первые изменения у исследователей появляются через три дня. Ускоренная кальцинация тканей. Но что именно запускает процесс неясно. Поражение начинается с ладоней, как только вступают в контакт с породой.

И сколько пострадавших?

Уже семеро. Один умер. Двое лежат в больнице. Остальные изолированы.

Я кивнул. Мы свернули с трассы, поднялись по горной дороге. Рудник был словно выдран из земной коры: серые насыпи, зев шахты, склад, охраняемый двумя милиционерами. Таблички на казахском и русском предупреждали: "Объект режимный. Посторонним вход воспрещён".

Под землёй пахло влажностью, железом и чем-то резким, как сгоревшая медь. Мне выдали каску. Лестницы были шаткие, свет тусклый. На глубине пятнадцати метров мы вошли в боковую штольню. Там, на подставке из рельсы, лежал кусок породы.

Я наклонился, посмотрел внимательнее. Поверхность гладкая, будто шлифованная. Но края зазубренные, неровные, как если бы камень сам рвался наружу. Когда я приблизил к нему руку, стало холодно. Не просто прохладно ощущение, будто плоть обдувает ледяной воздух, хотя температура в шахте держалась около двадцати.

Тот, кто дотронулся, начал чувствовать ломоту уже через день, тихо сказал Муратович.

Мы поднялись наверх. Там, в отдельной палатке, лежал человек. Его пальцы были белесыми, твёрдыми, как фарфор. Кожа потрескалась, сквозь трещины проглядывали кристаллические включения.

Это начальная стадия. Дальше хуже, сказал врач, отведя меня в сторону. Они начинают терять речь. Говорят, как сквозь фильтр. И потом начинается резкая деградация как психическая, так и физическая.

Я записал всё в блокнот, оторвался. Небо над рудником было низким, серым. Солнце будто не хотело выглядывать.

Позже, в бараке для специалистов, я устроился на ночлег. Стук каблуков по доскам Муратович подошёл с пачкой отчётов.

Есть ещё кое-что, Владимир Борисович. Один из рабочих... он не просто пострадал. Он изменился. Как будто камень это не болезнь, а метаморфоза. Мы изолировали его.

Я встал. Лицо у Муратовича было напряжённое.

Где он?

В соседнем бараке. Но предупреждаю: он... другой.

Мы вошли в помещение. Слабый свет лампы качался под потолком. На койке сидел мужчина. Его кожа напоминала серую глину. Глаза тусклые, будто замёрзшие. Он повернул голову и медленно сказал:

Вы... чувствуете?

Что именно?

Он прикрыл веки.

Они поют. Под землёй. Камень живой.

Муратович сжал кулак. Я почувствовал, как между лопатками выступил холодный пот.

И тут я понял, что это дело не про руду. Не про радиацию. Что-то гораздо древнее. И куда страшнее.

И я в этом уже слишком глубоко.

Я вышел из барака на холод. Ночь в горах начиналась резко без привычных сумерек, как если бы кто-то щёлкнул выключателем. Ветер тащил с собой пыль и сухие листья, дул со стороны скал, и от него сжимались зубы.

На краю территории стоял пост. Милиционер в тёмной шинели курил, глядя в темноту. Он посмотрел на меня с любопытством, но ничего не сказал. Я знал: если заговорю, спугну собственные мысли.

«Они поют под землёй».

Эта фраза не выходила из головы. Голос того мужчины был... не просто чужим. Он был пустым. Как звук изнутри полого тела. И всё его существо жесты, взгляд, лицо будто отражало чужую волю. Он больше не был собой. Даже не страдал. Он ждал. Чего?

На следующий день мы с Муратовичем отправились в лабораторный ангар. Там в ящиках хранились образцы руды, снятые со стенок шахты. Над ними работала группа геологов семь человек. Один из них, пожилой казах по фамилии Сеитов, казался особенно уставшим. На его пальцах я заметил бинты.

Мелкие порезы, отмахнулся он. Острые края. Обычное дело.

Я не стал спорить.

Один из лаборантов, молодой парень с тремя высшими образованиями, показал мне снимки в микроскоп. Кристаллы. Но не природные. Правильные, как если бы их вырезал кто-то с математическим мышлением. И главное в центре кристаллов тлела какая-то структура. Темнее, плотнее. Форма не определялась менялась при каждом увеличении.

Вы это видели? спросил я.

Да, кивнул он. Мы называем её «ядро». Оно... реагирует. Когда рядом люди. Иногда даже пульсирует. Очень медленно. Как будто дышит.

В ту же ночь один из охранников застрелился. В караульном журнале он оставил запись: «Не могу больше слышать. Это внутри. Камень зовёт».

Мы с Муратовичем были первыми, кто прибыл в каптерку. Тело уже остыло. Рядом валялся пистолет. Его лицо искажено не ужасом, а каким-то болезненным облегчением. Как будто смерть это выход.

Муратович молчал. Лишь раз сжал губы в тонкую линию:

Это второй случай. Неделю назад, на вахте внизу, рабочий тоже покончил с собой. Точно так же. До этого утверждал, что слышит песню. Сначала думали слуховая галлюцинация. Переутомление.

Я смотрел на раскрытую тетрадь. Запись дрожащим почерком. Ни капли аффекта. Чётко, аккуратно. Будто приказ. Или исповедь.

Через два дня пострадавших стало восемь. Ещё один изолирован. Врачи, не справляясь, просили об эвакуации, но Центр требовал «сохранения режима секретности». Приказ: не допустить распространения информации. «Локализовать на месте». Я знал, что это значит. Если потребуется изоляция всех.

Я позвонил в Москву. Долгий гудок. Секретариат.

Свяжите меня с генерал-майором Курганским. Немедленно.

Секретарь. Он недоступен.

Тогда с полковником Шелепиным. Из Второго управления.

Пауза. Потом женский голос: «Ожидайте». Щелчок. Ещё гудки. Затем голос. Усталый.

Слушаю.

Я доложил. Кратко. По пунктам.

Разрешаю оперативную автономию, сказал Шелепин. При необходимости подключай биофизиков, но только из нашего списка. Ты понял, Владимир? Это не академическое дело. Это... что-то иное. Как в Орджоникидзе, восемь лет назад. Мы тогда не успели. Теперь должны.

Он повесил трубку.

Я не знал, что случилось в Орджоникидзе. Но знал, что не бывает просто совпадений в таких делах.

В ту же ночь я не спал. В бараке было тихо, но в стенах будто шевелился ток. Как будто сама конструкция реагировала. Я встал, подошёл к окну. Во тьме я видел слабое свечение со стороны шахты.

Не электрическое. Холодное. Мерцающее.

Я надел шинель, вышел.

На краю насыпи стоял человек. Я узнал его один из рабочих, которых ещё не изолировали. Он стоял, вытянув руки вперёд, словно внимая чему-то. Когда я подошёл ближе, он медленно повернулся.

Мы им мешаем, сказал он.

Кто «мы»?

Мы, кто не из камня. Кто шумит, кто дышит. Они под нами. И ждут.

Я шагнул ближе, но он вдруг слабо улыбнулся и упал с насыпи. Камни загрохотали внизу. Я кинулся, но было поздно. Тело неподвижно лежало внизу. Лицо разбито, но на губах осталась та же улыбка.

Я понял: они не сходят с ума. Они поддаются. Сдаются. Камню.

И я не был уверен, что смогу устоять.

На следующий день меня вызвали в инженерный штаб. Помещение было натужно обставлено: стеллажи с чертежами, карты геологоразведки, телефоны с дисковыми циферблатами. Сквозь стекло в двери я видел, как она сидела у окна с чашкой. Спокойная, сдержанная, как всегда.

Елена Илларионовна.

Мы не виделись больше года. Её командировки были вечно «слишком срочными», а наши семейные праздники «слишком скромными». Своё мнение обо мне она не скрывала никогда. В её глазах я оставался не более чем человеком с «недостаточным уровнем амбиций для её дочери».

Она повернулась, бросила беглый взгляд и сказала, не вставая:

Садись, Владимир. Без церемоний.

Я опустился на жёсткий деревянный стул. Она отставила чашку, выровняла спинку и начала, как будто продолжая старый спор:

Не ожидала, что Комитет отправит именно тебя. Хотела связаться с руководством в Москве, но... подумала: пусть уж лучше ты, чем очередной карьерист из Ленинграда, который будет три дня разбираться, где у него каска.

Я ничего не ответил. Этот её тон был знаком: цепкий, чуть презрительный, как у преподавательницы, проверяющей на вшивость студента.

Она продолжила:

Ситуация ухудшается. Ещё один лаборант Саулев сдался. Его пальцы... знаешь, они больше не гнутся. Как будто их залили жидким цементом. Только цемент этот живой. Мы думали, что это химическая реакция с потом, может, контакт с ионами магния, но у него не было даже прямого прикосновения. И он что-то пишет. Странные символы. Бессвязные. Твоя сфера, я полагаю?

Я посмотрел на неё.

Ира знает, что вы здесь?

Она на секунду замерла. В её взгляде мелькнула раздражённая тень, но она осталась невозмутимой.

Ирина взрослая. У неё своя жизнь. Она меня не спрашивает о командировках. Как и ты, впрочем, не звонишь. Семья, говоришь?

Я сжал губы. Этот разговор был лишним. Особенно здесь.

Вернёмся к делу, сказал я. Вы знали о первом случае?

Знала. Я же не идиот. Но мы надеялись, что это изолированный инцидент. Казалось, можно обойтись блокировкой слоя и сменой смены. Мы даже отправили образцы в Институт геохимии. Ответа не получили ты сам понимаешь, в таких делах люди молчат, если не хотят, чтобы к ним пришли вы.

Я кивнул. Потом встал.

Я хочу спуститься в старый тоннель. Есть подозрение, что всё началось ниже основного горизонта. Где-то между двумя и тремя сотнями метров.

Она вскинула бровь:

Мы его давно закрыли. Там обвалы, старые подводные линзы, нестабильный грунт. Без карты ты там долго не протянешь. Да и карта... она встала, прошла к сейфу и вынула папку. Вот. Но предупреждаю: если тебя раздавит ответственности я не несу.

Как всегда заботливы, Елена Илларионовна.

Она ничего не ответила.

Внизу было сыро. Смена кислородных баллонов, лампа на щелочных батареях и два сопровождающих всё, что мне позволили взять. Муратович остался наверху: его указание было чётким ждать двенадцать часов, потом поднимать тревогу.

Тоннель начинался сразу за обрушенной шахтой. Ступени были кривые, в некоторых местах проржавевшие перила соскальзывали под руками. Вглубь вёл наклонный лаз, похожий на старые вентиляционные коридоры времён тридцатых. Где-то за спиной скрипнуло осыпался мелкий щебень. Я остановился, прислушался. Тишина.

На глубине, по ощущениям, около двухсот метров я почувствовал запах. Мокрый, известковый, с примесью ржавчины и чего-то сладкого, как гниющая кожа. Стены были поросшие слизью, в некоторых местах отпечатки ладоней. Не отпечатки, а скорее следы: неровные, вытянутые, как будто кто-то касался породы в момент перехода из одного состояния в другое.

Я зажёг дополнительный фонарь и направил луч вперёд.

На стене был символ. Выцарапанный или выжженный. Треугольник, внутри которого спираль, из которой выходили лучи. В центре что-то вроде глаза. Узор пульсировал. Не светился, но казалось, что живёт собственной жизнью.

Я потянулся за блокнотом и вдруг снова услышал этот звук.

Пение.

Медленное, низкое, лишённое слов. Оно не было мелодией, но звучало, как молитва или зов. Я не слышал его ушами я чувствовал его костями. Оно исходило отовсюду: от стен, от воздуха, от самой земли. Я прижался к породе, и в этот момент в голове вспыхнул образ. Краткий, резкий. Бесплотные фигуры, стоящие в кругу, вокруг них камни, на лицах ничего. Они поют. Они молчат. Они смотрят в меня.

Я отшатнулся.

Спустя несколько минут вышел назад, едва не теряя сознания. У входа меня встретил Муратович. Он вцепился в мою руку:

Вас нет четыре часа. Что вы там видели?

Камень, выдохнул я. Камень поёт.

Он побледнел, но не удивился.

Елена Илларионовна тоже там была. Несколько дней назад. Она спускалась. Без вас.

Я посмотрел на него, потом вверх, в сторону выхода.

И понял: она знала больше, чем сказала.

Я ждал её у шахтёрского штаба. Здание из грубого кирпича, с облупившейся надписью: «Без металла нет труда, без труда нет Родины». Тень от надписи падала мне на плечо, пока я ждал, когда Елена Илларионовна соизволит выйти.

Она появилась спустя десять минут. Как всегда безупречно строгая чёрная юбка, белая блуза, волосы собраны в пучок. Только очки сменились: вместо тонких дужек тяжёлые, с золотым напылением. Рука в перчатке держала планшет с документами. Всё в ней говорило: я тут власть.

Я слышала, начала она без приветствия, что ты спускался в нижний тоннель. Без согласования. В одиночку.

Доложили?

Разумеется. Здесь люди дисциплинированные. Не Комитет, но стараются.

Я не ответил. Она встала рядом, не глядя.

Мне сказали, ты видел символ. На стене.

Я его не только видел. Я его чувствовал. Он живой.

Она чуть усмехнулась уголком губ.

Символы на стенах, пение в голове... Ты, случайно, не стал поэтом, Владимир Борисович?

Если бы это был бред, я бы не стоял здесь. Меня бы уже вывезли в изолятор, как вашего инженера.

Она не ожидала. На мгновение выражение её лица стало пустым.

Не смей сравнивать меня с ними. Я контролирую процесс.

Нет. Вы играете в контроль. Но вы уже там. Вы слышали это, правда?

Она не ответила сразу. Потом кивнула. Один раз.

Мне снились вещи, которые не могли сниться. Я чувствовала тепло от камня, когда касалась его через перчатку. Это невозможно. И это происходит.

И вы всё ещё считаете это прорывом?

Я считаю это необходимостью. У нас... у государства нет права отказаться от потенциального преимущества. Если мы первые, кто найдёт способ использовать это... мы больше никогда не будем догоняющими.

Я посмотрел на неё внимательно.

Вам важна Ира?

Она напряглась.

Ты о чём?

Если вы не остановитесь, она может вас похоронить. Не как дочь. Как гражданка Союза, потерявшая мать.

Она резко отвернулась.

Я не желаю, чтобы ты поднимал этот вопрос. Моя дочь взрослый человек. Она делает выбор. Ошибки часть пути.

Значит, я ошибка?

Возможно, сказала она сухо. Но теперь мне кажется, что ты, по крайней мере, упрямая ошибка. А это иногда полезно.

Мы спустились вместе. Это решение было принято без обсуждений. Муратович пытался возразить, но я прервал его он остался наверху, с двумя солдатами на случай экстренной эвакуации.

Тоннель вёл ещё глубже, чем прежде. Я нёс два фонаря один в руке, второй пристёгнут к каске. Шаги Елены Илларионовны были чёткими, отмеренными. Даже под землёй она не теряла достоинства.

Глубже, на отметке в триста метров, начинались изменения. Стены стали иными тёмные прожилки, будто переплетения сосудов. Иногда свод капал влагой. Пахло железом и чем-то кислым, как будто почва выделяла нечто живое.

Она остановилась.

Видишь?

Перед нами открылся зал. Правильный. Не пещера, а форма. Купол. В центре гладкий каменный монолит, как алтарь. Он словно пульсировал. Не светом тишиной. Тишина была настолько плотной, что в ушах стоял гул.

Я приблизился. Елена Илларионовна осталась позади.

Владимир... её голос стал тише. Мы стоим перед чем-то, что не можем ни классифицировать, ни уничтожить. Но и игнорировать не имеем права. Мы обязаны понять. Хочешь ты этого или нет.

Слишком поздно. Оно уже нас поняло.

Я сделал шаг вперёд. Поверхность камня начала светиться. Не светом отражением. Я увидел... себя. Но не таким, как сейчас. Не с щетиной, не в форме. А как будто уже часть чего-то иного. Кожа гладкая, как мрамор. Глаза холодные. Спокойные.

Я отшатнулся. В голове загудело.

Сзади Елена Илларионовна. Она подошла и тоже посмотрела на отражение.

Это не галлюцинация, прошептала она. Это память. Или предчувствие.

И тогда, впервые, я увидел в её глазах не надменность, не презрение, а страх.

Настоящий.

В ту же ночь начались первые исчезновения.

Сначала пропал техник-гидрогеолог из группы разведки. Его видели на вахте у третьего спуска. Потом ни следа. Ни записей, ни выходов на связь. Следом исчез связист, дежуривший в верхней радиорубке. Кабина заперта, рация включена, кружка с недопитым чаем стоит.

Я поднялся по тревоге к начальнику смены. Тот курил прямо у окна, забылся окно было плотно закрыто, дым стелился по комнате.

Вы же понимаете, Владимир Борисович… начал он глухо. Тут люди простые. Им не до символов и пения. Но когда двое испаряются уже не объяснишь, что это просто дезертирство. Тут или чертовщина, или...

Или объект начинает выбирать, договорил я. И нам всё меньше места остаётся для наблюдений.

Утром я застал Елену Илларионовну у карты.

Она не спала это было видно. Под глазами тени, пальцы едва заметно дрожали, но взгляд оставался холодным. На столе карта шахт с пометками красным карандашом. Я узнал отметки: это были места последнего контакта с теми, кто пропал.

Это не хаотично, сказала она, не поднимая головы. Все точки на одной линии. Если соединить, получается траектория. Радиус разворота. Камень растёт. Расширяется.

Или ищет выход, добавил я.

Она наконец посмотрела.

Я провела параллель с образцами. У всех кристаллов общий вектор роста. Мы думали, это природная деформация, но нет. Угол всегда один и тот же сорок пять градусов к северо-западу. Понимаешь?

Я кивнул.

Он ориентирован. И он тянется к чему-то.

Или кому-то, сказала она тихо. Или наоборот от кого-то.

Я подошёл ближе.

Сколько времени у нас до следующей фазы?

Она не ответила. Только перевела взгляд в окно. Там, у склона, стоял человек в сером халате. Я узнал его один из лаборантов. Он смотрел в сторону шахты, не двигаясь.

Это уже третьи сутки, как он там стоит, сказала Елена Илларионовна. Ни с кем не говорит. Питается через капельницу. Уверяет, что «принимает сигналы». Что если мы вмешаемся он исчезнет.

Что вы сделали?

Пока ничего. Но я дала команду наблюдать.

Вы не сказали мне.

Ты не мой начальник.

Я напрягся. В её тоне снова холод. Но под ним что-то ещё. Усталость. Может, вина.

Я твой зять, напомнил я. Или это тоже вне иерархии?

Это было ошибкой моей дочери, выдохнула она. Я говорила ей. Ты не подходишь ей по уровню. Ни по связям, ни по перспективам. Ни по тому, как ты... смотришь. Но теперь, Владимир... ты оказался единственным, кто выдерживает этот объект.

Я молчал.

Знаешь, почему я на самом деле вызвала тебя? спросила она.

Потому что боялись, что проект уйдёт из-под контроля?

Она отрицательно покачала головой.

Потому что я не выдерживаю. А ты выдержишь. Если кто-то и может остановить это, загнать назад это ты. Я... я не готова исчезнуть. Ни как учёный, ни как мать.

Она впервые говорила без защиты. Без броневого взгляда. Я чувствовал, как в этой женщине что-то сламывается. Не власть. Страх.

Вы понимаете, что отныне всё, что здесь происходит, вне науки? Это уже не про минералогию. Не про редкоземельные. Это не вещество. Это намерение.

Я знаю, прошептала она. Я это чувствую. Даже во сне. Особенно во сне.

Тем вечером мы с Муратовичем вновь спустились уже по новой шахте, проложенной в обход. Я настоял на двойной страховке, но ощущение безопасности было фальшивым. Всё глубже воздух становился вязким, тугим. Свет не отражался он будто втягивался в стены.

На глубине в триста двадцать метров полость. Свежая. Ещё недооформленная. И в ней странная аномалия: как будто воздух переливается, искажается, как над раскалённым металлом. Пространство вибрировало.

Муратович отступил.

Я не могу. Простите. Оно меня... оно меня видит.

Я шагнул вперёд.

Словно зашёл в другой слой мира. Тишина в полости была не звуком она была состоянием. Здесь нельзя было думать. Только быть. Камень в центре рос. Я видел, как он медленно пульсирует, словно сердце. На поверхности символы. Один я узнал. Его я видел во сне.

Именно тогда я понял: камень уже внутри меня. Он оставил след.

Наверху меня ждали. Елена Илларионовна сидела на крыльце, в руках термос с травяным чаем. Она не улыбалась, но лицо стало чуть мягче.

Ты изменился, сказала она. Даже походка.

Я спустился глубже, чем следовало.

Я знаю. Ты сам теперь как проводник.

Я сел рядом. У шахты дул ветер. Каменная пыль кружилась в воздухе, как пепел.

Всё выходит из-под контроля, сказала она. Завтра мы закрываем вход. По моей команде.

Я удивился. Неужели она сдалась?

Закрыть не значит уничтожить. Мы просто... отступим. На время.

Это не отступление. Это признание.

Она кивнула.

Признание того, что мы столкнулись не с тайной природы, а с тем, что больше её. Ты готов к следующему шагу?

Нет, сказал я. Но пойду.

И она больше ничего не сказала.

На следующее утро на территорию объекта прибыла комиссия.

Четверо человек. Не из Комитета. Не из Министерства металлургии. От Минздрава. С ходу, без приветствий, предъявили мандат с мокрой печатью и подчеркнули: "по линии особого санитарного контроля". Старший из них, плотный, потный мужчина с круглым лицом и аккуратно подстриженными усами, представился как Аркадий Мефодьевич. Без фамилии.

Он прошёл прямо в центр штаба, заглянул в журналы, взял карту скважин и строго сказал:

Все проходы ниже горизонта двести метров временно закрываются. Без права доступа. Любое нарушение будет расценено как саботаж с последствиями.

Я подождал, пока он выйдет, и подошёл.

По какому основанию?

Он смерил меня взглядом. Быстро профессионально. Он знал, кто я.

У вас, товарищ майор, другое направление. Мы по живым. Нас интересует только поражённый персонал.

У нас один погибший. Остальные в стабильном состоянии.

Вы так думаете, ответил он. А у нас иные данные.

Елена Илларионовна стояла в стороне, хмурясь. Её лицо говорило больше слов. Её поджимало сверху. И не только её.

Поздно вечером она пришла ко мне сама.

На этот раз без бумаги, без планшета, без шпильки в голосе.

Ты знаешь, что они скрывают результаты? сказала она сразу.

Кто?

Минздрав. У них уже минимум шестнадцать зафиксированных случаев по Казахстану. Три в Алма-Ате, один в Темиртау, ещё один в Шымкенте. Все контактировали с рудой. Причём не только из этого рудника.

Я замер.

Ещё образцы?

Она кивнула.

Отправляли по каналам в разные лаборатории. Без маркировки. Для слепого анализа. Чтобы не дёргали. И кто-то в системе решил использовать это... по-тихому. Может, проверка. Может, отработка. Но они знали о последствиях. И продолжали.

И вы были в курсе?

Я... подозревала. Но не могла доказать. Мне не дали.

Я подошёл ближе. Её голос дрогнул первый раз с момента моего прибытия.

Аркадий Мефодьевич не санитар. Он из отдела, который занимается контролем закрытых медицинских испытаний. Такого уровня допуск, что даже Комитету докладывают постфактум.

Я понял, к чему она ведёт.

Это не изоляция, сказал я. Это зачистка.

Она кивнула. Едва заметно.

Через два дня исчез Муратович.

Официально командирован. Без бумаги. Без вещей. В журнале его имени уже не было. Как будто его никогда не существовало.

Я сразу пошёл в радиобудку. Там сидел мальчишка, лет двадцати, с лицом ещё не замаранным службой.

Муратович запрашивал канал? спросил я.

Нет, товарищ майор. Его... не было в списках.

А в личном блокноте?

Он покраснел.

Его блокнот сдали Аркадию Мефодьевичу. Он сказал «в порядке эпидемической проверки».

Я вышел.

В груди холод. Это была зачистка. Плановая. С разрешения на нивелирование лишнего.

Позже я снова встретился с Аркадием Мефодьевичем. Он пил компот в столовой и притворялся расслабленным.

Я сел напротив.

У вас список уже готов?

Он медленно доел хлеб, вытер пальцы салфеткой и спокойно ответил:

Да, Владимир Борисович. Группа риска. Двенадцать человек. Возможно, больше. Пока уточняем.

И что с ними?

Медицинская эвакуация. В закрытый корпус под Кентау. Там специалисты. Там и решат.

Там и закроют.

Он ничего не сказал.

Я продолжил:

Среди них есть те, кто даже не контактировал напрямую. Только дышали рядом. И что? Их тоже?

Он отставил стакан.

А вы разве не понимаете, товарищ майор? Это уже не вопрос вины или контакта. Это по уму. Устранение каналов распространения. Вы сами знаете, как в Комитете такие вещи оформляются. Или вы забыли?

Я встал.

Я всё помню. Потому и здесь.

Он посмотрел на меня с лёгкой улыбкой.

Тогда держитесь подальше. Пока не оказались в списке сами.

Поздно ночью я вернулся в помещение шахты. И услышал стук.

Тихий, равномерный, как метроном. Как телеграф. Откуда-то снизу. Из глубин. Как будто кто-то стучал по металлу шахтной обшивки.

Я присел, приложил ухо к рельсу. И понял: это передача. Кто-то или что-то снизу посылало импульсы. Словно сигнал.

Тогда я достал свой блокнот, отметил ритм, потом вторую и третью серию. Повторялось.

Я не знал, что именно передаётся. Но теперь я точно знал: сигнал уходит не только в людей.

Он уходит куда-то наружу.

На третий день после прибытия комиссии начались перебои со связью. Радиоканалы глушило. Сначала периодически, потом стабильно. Центральная линия на Алма-Ату, по которой я выходил на Центр, замолкла. В аппаратной, когда я вошёл, дежурный техник развёл руками:

Всё работает, товарищ майор. Приборы не показывают повреждений. Но сигнала нет. Просто тишина.

Я вышел на улицу. Над лагерем стояла редкая, неподвижная тишина. Ни ветра, ни звука из шахты, ни грохота в мастерской. Словно что-то затаилось.

В столовой никого. В административном бараке пусто. Только охранник на проходной, молодой лейтенант, сидел с выключенным приёмником и смотрел в точку на стене.

Где все? спросил я.

Он моргнул, потом с усилием поднял глаза:

По квартирам. Сказали не выходить. Комиссия распорядились. Медицинский режим.

Кто сказал?

Аркадий Мефодьевич.

Я ничего не ответил. Пошёл обратно к своему вагончику. На двери бумага с красной полосой. Печать. Надпись: «Карантин. Не вскрывать».

Я сорвал её.

Вечером я постучал к Елене Илларионовне. Она открыла быстро будто ждала. В руках у неё была пачка бумаг, глаза красные от усталости. Или от страха.

Они готовят эвакуацию лагеря, сказала она без приветствия. Избранных увезут сегодня ночью. Остальных оставят здесь. Формально под наблюдением. Неофициально как закрытых свидетелей.

Кто из них выбран?

Я не знаю. Но я видела список. Тебя там нет.

А вы?

Меня да.

Я взглянул на неё.

Значит, уезжаете?

Она отвела взгляд.

У меня нет выбора. Я слишком многое видела. Я нужна но в другом месте.

А те, кто останется?

Не переживут, сказала она просто. Это уже не объект. Это зона. Она не отпускает.

Я подошёл ближе, заглянул ей в лицо.

Вы же знали. С самого начала. Что это не просто руда. Что кто-то решил использовать её. Или активировать. Может, вы сами часть этой программы?

Я учёный, выдохнула она. Но не чудовище.

Тогда оставайтесь.

Не могу. Я связана.

С кем?

Она ничего не ответила.

Ночью я услышал шум двигателей. За окнами колонна. Три крытых грузовика, чёрный ЗИЛ, санитарный УАЗик. Всё происходило быстро, чётко. Людей вели молча, по одному. Я узнал двух геологов. Затем связиста. Затем лаборанта, который ещё вчера писал символы в тетрадь.

Я видел, как Елена Илларионовна садится в ЗИЛ. На мгновение наши глаза встретились. Она не отвернулась. Но и не махнула.

Всю колонну сопровождали люди без знаков различия. У них не было документов. Только гладкие лица и одинаковый шаг. Я знал этот тип. «Люди в белом». Таких в официальных бумагах не существует.

Когда они уехали, лагерь опустел. Остались только шестеро. Все с негласным статусом: либо «пограничные», либо «не подлежащие вывозу». Наутро над склонами снова поднялась пыль. На горизонте мутный свет, будто от пожара.

Я спустился в главный ход один. Без сопровождения. Без разрешения.

Внизу стало иным. Стены были влажнее, порода светилась слабым зелёным оттенком, как мох. Из глубины всё так же шёл тот самый стук ритмичный, равномерный. Я прошёл в сторону новой полости. И остановился.

Там сидел человек.

Муратович.

Живой. Целый. Но бледный, как мел. На нём была та же одежда, но ботинки были покрыты пылью чёрной, глянцевой, незнакомой. Он посмотрел на меня и вымолвил:

Это всё не открытие. Это полигон.

Кто ты?

Я? Уже никто. Я не тот, кем был. Я просто остался. Другие ушли.

Кто?

Он улыбнулся.

Те, кто послал сигнал. И те, кто его принял.

Он протянул руку. В ней лист. Из личного блокнота. Я взял.

На листе была схема. Шахты. Старая. И обозначена камера та, в которую мы ещё не спускались. Прямоугольная, с выведенной надписью: «зал отбора».

Я вышел наверх. По пути поднялся ветер, рваный, с запахом озона и гари. Над лагерьком метались птицы непривычные, серые, с вытянутыми шеями. В небе облака стояли неподвижно. Как будто замерли.

Я понял: времени больше нет.

Это не геология. Не медицина. И не мистика.

Это эксперимент.

И кто-то, где-то, ведёт его уже давно.

В полдень я передал срочную радиограмму на Москву через альтернативный канал старую связную линию военного узла, которую, как я знал, не отслеживает гражданский Минздрав. Внутри кодировка уровня три: «Подозрение на диверсионную разработку с применением нестабильных образцов. Требую срочного контакта с куратором из Центра». Ответа не последовало. Даже формального.

На территории рудника ни одного нового приказа, ни одного ведомственного документа. Только тишина. Как будто объект официально уже не существует.

А ночью загорелись прожекторы у третьей шахты.

Я пришёл туда первым. Освещение било прямо в глаза, но я уже знал этот метод «временное включение» на случай внутреннего перемещения. Стандартная процедура при активных объектах, когда угроза заражения превышает устав.

Но в журнале дежурств пусто. Смена отсутствует. Все списки исчезли. Кто-то работал внизу без протокола.

Я взял каску, фонарь и спустился.

Внизу был холод. Не обычный, шахтёрский. Другой сухой, ровный, с примесью чего-то технического. Воздух будто отфильтрован, лишён запаха.

Я прошёл до углублённой галереи. Камень под ногами сменился. Грунт стал плотнее, глухой, как металл. Из-за поворота слабое освещение. Там, в полумраке, стоял пульт. Настоящий. С проводами, сигнальными лампами и табличками на казахском и русском языках.

И рядом человек.

Я замер.

Он обернулся.

Это был не Муратович.

Это был Олег Валентинович Ильченко сотрудник Минрадиопрома, с которым я однажды пересекался на объекте «Алтай-Три» в Кировской области. Тогда он курировал техническую часть испытаний, связанных с микроволновым зондированием почвы.

Он кивнул, как старому знакомому.

Владимир Борисович. Думал, вас уже вывели.

Не вывели.

Жаль. Тогда вы многое поймёте. И уже не отвяжетесь.

Я подошёл ближе.

Вы здесь по линии оборонки?

Он не ответил. Только опустил руку на клавишу пульта. Один щелчок и по стене побежали световые точки. Схема.

Здесь не руда, сказал он. И не болезнь. Здесь платформа. Активная. Вшитая в структуру породы. Вызывает изменения да. Но не бесконтрольно. Есть параметры. Есть отклик.

Куда вы отправляли образцы?

Он повернулся, пожал плечами:

Везде. Где была лабораторная база. Латвия, Курчатов, Красноярск, Кемерово, даже Болгария. Обмен был закрытый. По линии «Техника-Л» и «Вектор-четыре».

Под наблюдением?

Нет. Под интересом.

Я сжал кулак.

То есть всё это эксперимент?

Контролируемый. В рамках внутренних резервов. Никто никого не принуждал. Все подписывали.

А рабочие? Лаборанты?

Он посмотрел на меня, спокойно.

Коллатеральные эффекты. Такие же были на полигоне «Челябинск-Шесть». И в Анжеро-Судженске, кстати, помните?

Я вспомнил. Не хотелось, но вспомнил.

Тогда в семьдесят девятом изолировали сорок девять человек. Из них шестнадцать пропали. Их до сих пор значат «временно недоступными».

Я вышел. Воздух наверху показался мокрым, грязным.

Сквозь серый свет дня я шёл к вагончику, когда за спиной услышал шаги. Обернулся Елена Илларионовна. Она была бледна, но жива. В гражданском. Без формы, без чемодана.

Я не уехала, сказала она, тихо. Я сбежала.

Почему?

Потому что ты был прав.

Слишком поздно.

Я знаю.

Мы сели у края насыпи. Под нами безмолвный рудник. Стерильный, вымытый, будто операционная. Только где-то внизу ещё бились огоньки.

Она достала листок. Фотография. Образец, сильно увеличенный.

Видишь эти включения?

Да.

Они... меняются. Не со временем. А от наблюдения. Чем больше их изучают, тем сложнее становится их структура. Как будто они... реагируют.

Я посмотрел в глаза женщине, которая была мне тёщей, врагом, союзником и больше. Она впервые за всё время выглядела... не слабой. Но уставшей.

Мы в ловушке, Владимир, сказала она. Не из-за камня. Из-за тех, кто считает, что его можно приручить.

И в этот момент сработала сирена.

Шахта уходила в блокировку.

Сирена выла ровно сорок секунд. Звук, как с завода в часы смены, но ниже по тону, с металлическим дребезжанием в конце. После гробовая тишина. Ни голосов, ни шагов, ни даже щелчков дверей.

На здании диспетчерской загорелся белый фонарь сигнал внутреннего режима. Это значило: объект перешёл в стадию замкнутого цикла. Связь только внутренняя. Внешние каналы блокированы. Продовольствие и вода по норме. Перемещения только по заявке. Медпункт под охраной.

Я прошёл по лагерю. Никого.

На проходной стояли двое в серых комбинезонах. Не из охраны. И не из Комитета. Лица знакомые: один из них был в санитарной колонне неделю назад. Их прислали на «обеспечение».

Они не разговаривали. Только смотрели. Прямо. Как будто уже знали, что мы все отрезаны.

В радиорубке я провёл три часа. Пытался поймать хоть что-то на коротких волнах, по старым военным частотам, даже на гражданский диапазон вышел ноль. Сигнал глушится не абстрактно, а адресно. Кто-то знал, как выключить всё, не вызвав паники. Делалось это не впервые.

Я набрал шифрограмму вручную. Через резервный передатчик.

«Объект № девять – состояние критическое. Связь подавлена. Подозрение на диверсию в составе Минздрава и Минрадиопрома. Предлагаю срочную эвакуацию по линии второго управления. Приказом К-двенадцать. Ответ через Ташкентский узел. Пароль "Косогор". Подпись – Серов».

Ответа не было. Даже автоматического.

Елена Илларионовна заперлась у себя. Я постучал тишина. Только на второй день она вышла. Без макияжа, без очков, волосы распущены, глаза воспалённые. В руках медкарта. Обычная, сшитая суровой нитью.

Она передала её мне.

Это Халметов. Инженер, тридцать семь лет. Обнаружен утром кожа потрескалась, зрачки расширены, не реагирует на свет. Но главное агрессия. Он напал на санитарку. Укус. Сломал ключицу. Её увели. Он под морфием.

Я пролистал. Снимки. Отчёты. Динамика быстрая. Не неделя, как раньше. Два дня.

Они это знали? спросил я.

Она кивнула. Устало.

И потому запустили изоляцию.

Я пошёл в лазарет. Санитар сидел на табуретке у двери, курил махорку. На груди самодельный шеврон: просто красный крест, нашитый на тряпку.

Вы по какому вопросу, товарищ?

Серов. Комитет. Доступ к Халметову.

Он поднялся. Покосился на пустой коридор.

Осторожно. Он молчит, но... не спит.

Палата в конце. Железная кровать, наручники на запястьях. Руки у Халметова покрыты серым налётом, как цементной крошкой. Он открыл глаза. Посмотрел.

Майор, сказал он вдруг. Голос хриплый, будто сорванный пылью.

Откуда знаешь?

Я... видел.

Я подошёл ближе. Его зрачки были чёрными. Никакого белка. Только тьма.

Кто ещё заражён?

Он медленно улыбнулся.

Все. Кто дышал. Кто слушал. Кто дотронулся.

Что ты слышишь сейчас?

Он закрыл глаза.

Шаги. Снаружи. Но они уже рядом.

В ту ночь я не спал. Пыль в воздухе стала плотнее, как будто мельчайшие частицы руды взвились и не опадали. Кто-то вскрыл продуктовый склад. Запасы зерна и тушёнки исчезли. В одном из помещений пустой ящик от противогаза. Дежурные исчезли.

Я обошёл лагерь. У одного из бараков следы. Каменные, отпечатанные в земле. Будто кто-то босиком, но с подошвами из камня, вышел... и растворился в пыли.

На утро я разбудил Елену Илларионовну.

Мы не выберемся, сказал я. Нас оставили.

Она смотрела на меня долго. Потом кивнула.

Но значит, мы свидетели. И если не уйдём, значит кто-то должен зафиксировать правду.

Я достал свой блокнот. Чистый разворот. Подписал: Объект девять. Финальная фаза. Состояние лагеря нестабильное. Официальная версия не соответствует фактам.

Пиши, сказал я. Всё.

И она кивнула.

С этого дня у нас было только одно оружие память.

На пятые сутки изоляции перестала работать система подачи воды.

Краны хрипели воздухом, в баках муть, запах болотной гнили. Официально «временное загрязнение источника». На деле коррозия магистрали, начавшаяся с внутренней стороны. Трубы не ржавели, а покрывались странной серой чешуёй плотной, как окаменевшая кожа.

Инженер Жданов, последний из тех, кто ещё пытался исполнять инструкции, уехал утром якобы на подстанцию в ущелье. Вечером я нашёл его каску у входа в шахту. Каска была мягкой. Как ткань.

Я позвал, но никто не отозвался.

На следующее утро я обнаружил, что моя тетрадь та самая, в которую я вёл записи с первого дня исчезла.

Я сразу пошёл к Елене Илларионовне. Она спала в своём кабинете, прямо за столом, голова на папке с протоколами. Я постучал по столешнице она вздрогнула.

Кто-нибудь был здесь ночью?

Нет. Я заперлась изнутри.

Моя тетрадь исчезла.

Она побледнела. Села. Потом, чуть слышно:

У меня тоже пропал образец. Из герметичного контейнера. Тот, что пульсировал. Он… исчез. Просто. Вместе с пломбой и кодом доступа.

Мы переглянулись.

Я подозревал и был прав.

К вечеру выяснилось, что в лагере остался ещё один человек, о котором никто не знал: техник-механик Гальченко, ранее работавший в закрытом хранилище образцов. Его не было в списках, он не выходил в столовую, не спал в бараке. Он прятался.

Когда мы его нашли, он сидел в дизельной, рядом с радиопередатчиком, и держал в руках мою тетрадь. На полке рядом два контейнера с фрагментами руды и армейская карта с нанесённым маршрутом через восточный хребет.

Ты хотел сбежать, сказал я.

Он поднял голову. На лице грязь, глаза налиты.

Не сбежать. Доложить. У меня был канал. Запасной. Старый по кабелю. Только нужно было унести материал. Без него никто не поверит.

Ты крал образцы?

Я не крал. Я спасал.

Я забрал у него контейнер.

Один из фрагментов был горячим. Как уголь. Только без тепла. Он вибрировал. Медленно. Ровно.

Я понял он активен.

Мы заперли Гальченко в одном из вагончиков. Не как заключённого как носителя. Он не сопротивлялся.

Елена Илларионовна сидела в коридоре с одеялом на плечах.

Ты понимаешь, сказала она, что эти образцы могли быть переданы за пределы Союза?

Да.

Тогда это уже не научный инцидент. Это диверсия. Государственная.

Слишком поздно.

Мы не можем просто сидеть.

Я кивнул. План побега родился без слов. Маршрут через старую дорожную развилку, к ручью у северного хребта, где когда-то стоял блокпост. Тропа в горах, дальше радиус выхода на старую трассу и, возможно, деревня.

Мы уйдём ночью, сказал я. Только мы двое.

Она смотрела на меня долго. Потом кивнула.

Это не побег, сказала она. Это акт фиксации.

Ночь была чёрной. Без луны. В воздухе висел запах, будто сгоревшее железо. Мы шли по склону, касаясь стены заброшенной штольни. Я вёл с фонарём, обёрнутым в ткань. За спиной рюкзак с образцом, канистрой воды, пистолетом.

На перевале остановились.

Дай передохнуть, прошептала она. Голос был слабым, но уверенным.

Я кивнул. Она села. Смотрела вниз, в сторону лагеря. Там не было ни огней, ни движения. Только одна слабая точка белая, ровная, как глаз.

Там кто-то остался, прошептала она.

Никто. Это не человек.

Когда мы почти добрались до тропы, ведущей к ручью, услышали звук. Не гул. Не пение. А скрежет. Металлический, как будто огромный механизм разворачивался под землёй.

Это не может быть земное, сказала она.

Не спеши с выводами.

Но внутри я уже чувствовал механизм был не машиной. Это было движение самой шахты. Как будто порода жила, двигалась, отодвигалась. Подстраивалась.

Мы ускорили шаг. Прошли мостик, заросший мхом, по тропе к каменному знаку с цифрой «три».

И тогда увидели дорога исчезла.

Не разрушена. Не завалена. А сглажена. Как будто ландшафт выровнялся, стал новым. Идеально ровная поверхность. Серая, бесформенная. Ни камней, ни травы.

И посредине отпечатки ног.

Человеческих.

Пять пар. Все вели внутрь.

Но ни один обратно.

Мы стояли на краю.

Дороги не было.

Перед нами поле из серой породы, гладкой, будто раскатанный асфальт. Но это не был бетон. Ни запаха, ни текстуры. Только тяжёлое молчание под ногами.

Я сделал шаг. Поверхность пружинила. Как будто под ней пустота.

Нам нельзя здесь оставаться, прошептала Елена Илларионовна.

Я согласился. Мы вернулись. Медленно, почти крадучись. Всё время казалось: кто-то позади. Кто-то следит. Но позади пусто.

Когда мы снова оказались на территории лагеря, первым делом я пошёл к вагончику с Гальченко.

Он исчез.

Замок сорван, дверь приоткрыта. Внутри пусто. Только на стене кто-то оставил метку: жирный крест, вырезанный ножом. Ни крови, ни следов. Только след ботинка на подоконнике. Один.

Я понял: он ушёл по той дороге. По гладкой. И его не вернули.

В административной папке, которая раньше лежала в штабе, я нашёл странный документ. Затерявшийся между планом питания и графиком кислородных баллонов. Один лист, напечатанный на тонкой машинописной бумаге:

Постановление № тридцать шесть-два/сс

Совершенно секретно. Только по списку.

ОПЫТНЫЙ ОБЪЕКТ «КУЗНЕЦ» ПОДЛЕЖИТ ЛОКАЛИЗАЦИИ.

Все участники допущены по схеме «Резерв-Б». В случае невозможности эвакуации обеспечить невозможность распространения.

Отчёты не составлять. Связь не восстанавливать. Хронология не подлежит разбору. Ответственные: Минрадиопром, Минздрав СССР, Куратор от аппарата ЦК Сафонов (по линии технических решений).

Архивация через шесть месяцев.

Пункт исполнения: до завершения наблюдения фазового распада.

Никаких подписей. Только штамп. Без печати.

Я перечитал трижды. «Объект Кузнец». Не «девять». Не «рудник». Нас здесь с самого начала держали в замкнутом куполе. Как внутри стеклянной банки.

Я вернулся к Елене Илларионовне. Она сидела у костра, редкость в этих краях, обложенного металлическими уголками. Смотрела в огонь.

Что-то нашёл? спросила она устало.

Я молча передал ей лист.

Она читала долго. Без комментариев. Потом сложила аккуратно, положила в карман и только сказала:

Это конец. Просто аккуратно оформленный.

Почему ты не удивлена?

Потому что я с самого начала чувствовала нас не выпустят. Мы были не исследователями. Мы были… измерительными приборами. Наблюдателями. Капсулами. Отслеживание, а не решение.

Я посмотрел на неё. Раньше в её голосе был металл. Теперь глухой песок. Ни злобы, ни слёз. Просто усталость.

На следующее утро по лагерю пошёл гул.

Поначалу я подумал, что это очередное обрушение. Но источник был не в шахтах. Он шёл изнутри бытовых помещений.

Склад наполовину обвалился. Массивная дверь прогнулась, как под давлением воды. Металл был вмят, как от взрыва изнутри. Но запаха гари не было. Внутри пыль. Только пыль. И светящиеся прожилки руды прямо по стенам, как вены.

Но настоящим потрясением стал зал, где раньше проводили собрания персонала. В его центре ростки. Каменные. Как будто из пола начали подниматься структуры высокие, сантиметров по сорок, с острыми краями. Растущие вертикально. Аккуратно. Геометрично.

Я сфотографировал их на старый «Смена-символ», который прятал в ящике. Не для отчёта. Для себя. Чтобы доказать себе, что не схожу с ума.

Потом услышал звук за спиной.

Обернулся.

На пороге стоял человек. Тот самый лаборант, который раньше бормотал о «шаге внутрь». Его кожа стала серо-жёлтой, руки вытянутыми, ногти потемнели. Он смотрел прямо на меня. Но не узнал.

Вы кто? спросил я.

Он прижал палец к губам.

Тихо, прошептал он. Здесь нельзя говорить. Слова меняют форму. Слова вызывают.

Я шагнул назад.

Я из Комитета. Назови своё имя.

У меня нет имени, сказал он. Имя это крючок. А я... я отцепился.

И исчез в коридоре.

Я вернулся к Елене Илларионовне.

Она смотрела на фото, которые я только что проявил в бачке с фиксажем.

Они растут, сказала она. Из центра. Не к свету. К теплу.

Это значит?

Это значит, что нас действительно использовали как обогрев. Как катализатор. Как ускоритель. Ты и я, наши разговоры, наши споры, наши действия. Мы сами поводырь.

Я молчал.

Мы должны найти главный зал, сказала она. До того, как нас найдут они.

Кто «они»?

Я не знаю, ответила она. И не хочу знать.

И вот это было новым. Она не хотела. Она боялась.

А значит, конец ближе, чем кажется.

Мы спустились на рассвете.

Воздух в штольне изменился. Он не был заражён он был чужой. Сухой, плоский. Как будто из атмосферы выкачали влагу, запах, пыль. Осталось только ровное ничто, проходящее сквозь лёгкие.

Елена шла первым. В руках самодельный фонарь, собранный из аккумулятора и мотоциклетной лампы. Я шёл за ней. У меня за спиной рюкзак с фотоаппаратом, патроны, вода, и радиоприёмник. Последний символический. Он уже давно ловил только шелест.

На отметке «триста сорок два» начался коридор.

Он не был проложен бурением. Он был слишком гладким. Стены тёмно-серые, местами с металлическим блеском, словно сплав породы с чем-то техногенным. Идеальная арка. Ни отбойного молотка, ни следов динамики. Только свод, уходящий вперёд.

Это не выработано, тихо сказала Елена. Это отлито.

Чем?

Не знаю. Но не руками.

Впереди появился свет. Мерцающий, как фонарь под водой. Мы выключили своё освещение и пошли в полумраке.

Зал был круглый. Диаметром метров пятнадцать, может, больше. Центральный пол гладкий, будто вылитый из чёрного стекла. А в центре пульт. Не промышленный. Не научный. Не военный.

Низкая стойка из того же материала, что и стены. Без кнопок. Только прямоугольная панель на плоскости. Ни надписей. Ни инструкций. Просто поверхность.

На полу следы. Сразу видно: люди были здесь. Обошли круг. Кто-то сидел. Один лежал. Осталась вдавленная форма тела. Как в глине. Но без тела. Только пустота.

Мы подошли к пульту. Я протянул руку остановился.

Не трогай, прошептала Елена. Это всё, что нас пока отделяет от… следующего шага.

Может, мы уже сделали его, сказал я.

Она ничего не ответила. Только достала из рюкзака маленький прибор дозиметр. Включила. Тишина. Ни щелчка. Пусто.

Даже фона нет, сказала она. Как в мёртвом куполе.

И тут радио в моём рюкзаке треснуло.

Раздался голос.

Шёпот. Дальний. Глухой. Как сквозь несколько километров свинца.

…внимание… цикл окончен… фаза Вторая неактивна… дождитесь закрытия…

Мы замерли.

Что это?

Не знаю, сказал я. Это не радиоканал. Это внутренний код. Как будто обратная трансляция.

Кто говорит?

И тогда я понял.

Это был голос Муратовича.

Мы поднялись наверх почти бегом. Силы покидали нас. Не от усталости от осознания.

Когда мы вышли на свет, солнце стояло низко, будто сдвинуто по оси. Воздух был неестественно прозрачным. Птиц не было. Ни ветра. Ни гула. Только ровная вибрация в груди. Не звук. Состояние.

Я хотел пить. Но вода в фляге закисла. Мутная. Как будто внутри неё начался процесс другой химии. Я вылил, вытер рот.

На возвышении стояла Елена. В руке лист бумаги. Она тряслась.

Это список, сказала она. Настоящий.

Что за список?

Всех, кто был здесь. Всех, кого вписали. И всех, кого вычеркнули.

Я подошёл.

В конце наше с ней имена. А рядом дата. Сегодняшняя. Подпись неразборчива. Только инициалы: «В.С.»

Я посмотрел на неё.

Это твоя рука?

Нет.

Значит, моя?

Не знаю.

Поздно ночью она подошла ко мне.

Если нас вычеркнули, сказала она, значит, мы либо мертвы, либо не нужны.

А ты что чувствуешь?

Она долго молчала.

Что нам осталось только одно вернуться. Вниз. И остаться. Пока кто-то не сообразит, что здесь было. И не откроет всё заново.

Как археологи?

Нет. Как жертвы.

Я молчал. Она села рядом.

Ты… всё ещё считаешь меня высокомерной?

Да.

Она усмехнулась.

А я всё ещё считаю, что ты недостаточно амбициозен.

Мы помолчали.

И тогда она впервые сказала:

Мне страшно.

Я кивнул.

Мне тоже.

В ту ночь лагерь осел. Буквально. Земля под ним опустилась на метр. Один барак провалился наполовину. Дизельная станция перекошена. Забор исчез. Не упал. А исчез. Как будто его никогда не было.

Всё указывало на то, что объект «Кузнец» завершает цикл.

И мы последняя переменная.

Мы вернулись в лагерь утром.

Тишина была абсолютной. Даже ветер не шевелил пыль. Всё выглядело знакомо и мёртво: будто макет военного объекта, где завершились съёмки и все ушли домой. Но мы знали: никто не уезжал. Просто что-то или кто-то отключил здесь само время.

Я первым вошёл в диспетчерскую. Приборы были целы, но лампы не горели. Щитовая не шумела. Реле молчали. На полу пепел. Много. Как будто сгорели документы, одежда, может люди. Я не стал проверять.

Елена Илларионовна Даниленко сидела у входа, курила. Сигареты у неё были самосад, в свёрнутой бумаге. Впервые за всё время я увидел у неё трясущиеся руки. И не сказал ни слова.

Думаешь, нас просто оставили? спросила она. Или забыли?

Нет, ответил я. Нас вписали в протокол. Как часть контрольной группы.

Без возможности возвращения?

Скорее, с формальной. Чтобы потом можно было сказать: "они сами ушли". Или: "они не подчинились".

Она усмехнулась. Но в этой усмешке не было ни презрения, ни иронии. Только равнодушие человека, который наконец понял, сколько весит его подпись на служебной телеграмме.

И что теперь?

Теперь у нас остался один шанс.

Я достал схему. Старая, армейская. Восемь километров севернее наблюдательный пост связи. Предназначен для аварийной трансляции в случае потери наземного канала. Закрыт с семьдесят девятого года, но, по нашим данным, оборудование там не демонтировали.

Мы шли полдня. В гору. Потом по балке, по осыпям, мимо бетонных опор. Воздух был тяжёлый, будто разбавленный чем-то тонким и сухим. Глаза резало. У Елены начался кашель. Я дал ей флягу. Пить она отказалась.

На закате добрались. Пост полузасыпанный. Но антенна цела. Внутри мрак. Щит питания разъеден, но приёмно-передающая станция нетронута. Старый “Р-105М”, из тех, что ставили на бронетехнику.

Я включил. Щелчок. Потом тишина. Потом сигнал. Три длинных. Один короткий. И пауза.

Я взял микрофон.

Линия связи, объект девять. Говорит майор Владимир Серёгин. Сопровождающая Даниленко Елена Илларионовна. Двое выживших. Точка выхода наблюдательный пункт номер шесть. Прошу подтверждения получения сигнала.

Тишина.

Я повторил. Дважды.

Через полминуты ответ. Женский голос. Чёткий. Московское произношение, без акцента. Бюрократически ровный.

Сигнал принят. Ваш код доступа?

Я назвал код, полученный в Центре перед отъездом: "двенадцать-двадцать четыре-В".

Пауза.

Код устарел. Новая схема: с июля восемьдесят четвёртого года. Кто дал вам право выхода?

Никто. Объект разрушен. Мы последние.

Снова пауза.

Принято. Ждите эвакуацию. Время прибытия не сообщается. Рекомендуем не покидать точку.

И всё.

Елена села на ящик. Сложила руки.

Они нас не ждут, сказала она. Они просто не знают, что с нами делать.

Возможно. Но если слышат значит, мы всё ещё в системе.

Она фыркнула. Но глаза её были мокрыми. От усталости. Не от слёз.

Прошло два часа. Потом четыре. Затем ночь. Мы сидели молча. Ела она только сухарь, который нашёлся в старой аптечке. Я пил воду из снега. Она не ела снег. Сказала слишком чисто, чтобы быть правдой.

Утром на склоне появилась машина. Чёрный ГАЗ. Без номеров.

Один водитель. В форме. Без знаков. Лицо чистое, молодое. Ни взглядов. Ни вопросов.

Вас двое?

Да, ответил я.

Проходите.

В салоне ни рации. Ни карт. Только аптечка, огнетушитель и папка на сиденье. Я заглянул пустая. Только обложка.

Сели. Поехали. Ни слов. Только дорога. Вниз, по ущелью, к пустому тракту, на котором никто не ездит. Впереди солнце. Сзади ничего.

Елена сидела у окна. Руки на коленях.

Думаешь, мы выжили?

Я посмотрел на неё.

Формально да. А ты?

Я думаю, нас не списали. Мы под наблюдением.

Значит, как обычно.

Как всегда, ответила она.

Мы ехали долго. Ни конца. Ни начала.

Но мы были.

Живы.

И это уже не мало.