Предыдущая часть:
27
- Ну, с чего начнёшь ты, Василий Антоныч? - спросил Лосев Дотепного, стоя у себя в кабинете и рассматривая полковника. - 10 дней ты уже в полку, а помощи от тебя что-то не видно.
- Не торопись, Евгений Иваныч, - ответил Дотепный, садясь на стул и отирая одутловатое лицо платком. - Людей пока узнаю’, знакомлюсь.
- Твой предшественник хоть что-то говорил в полку, хватался за всё. А ты - вроде стороннего наблюдателя живёшь. Только ходишь… - Лосев сел за стол, вспоминая, как знакомился с приехавшим полковником, как тот предложил сразу перейти на "ты", хотя и был лет на 10 старше и старше по званию.
- Куда спешить? - ответил Дотепный, пряча в карман платок. - Поспешишь, людей насмешишь.
- Это верно. Васильев именно с этого и начал - насмешил. Впрочем, человек он был - честный, по крайней мере.
- Значит, коммунист.
- Тут все - коммунисты. - Лосев нехорошо усмехнулся.
- Выходит - не все. Есть коммунисты, а есть и просто - члены партии. - Дотепный принялся набивать табаком трубку.
- А, вон ты в каком смысле. Ну, а я, по-твоему - кто? - жёстко и прямо вопросил командир полка, не сводя с полковника глаз.
Тот кончил возиться с трубкой, не спеша её раскурил и, окутываясь дымом, спокойно ответил:
- Не знаю пока. Судить поэтому - не берусь. Поживём - увидим.
Лосев деланно рассмеялся:
- А ты - хитёр, запорожец, хитё-ёр! - Передразнил: - "Посмо-отрим…" А что же ты сух так со мной, словно не доверяешь? Выходит, уже посмотрел, есть у тебя мнение и обо мне. Зачем же тогда все эти хитрости?
- Может, и хитёр, тебе сбоку виднее. – Дотепный тоже невесело усмехнулся. - А только зря ты меня перебил, я ж ещё не кончил свою мысль.
- Что же, кончай, я слушаю тебя.
- Кончу. А чего? Я тебя не боюсь. Не, не боюсь, - повторил полковник, словно хотел убедить ещё и самого себя. Пыхнув трубкой, ответил: - Люди тебя, Евгений Иваныч, не любят. Жёсткий ты.
- А для кого я всё делаю? - Лосев привычно уставился глазами-точечками. - Для себя, что ли? Для них же стараюсь. Ну, а жёсткий - здесь не детский сад, не взыщи! Комдив ко мне - тоже не мягок.
- Вот я и говорю, - закончил Дотепный свою мысль, - сам я в этом - пока не разобрался. Говорю только, что люди чувствуют, думая о тебе.
- Жаловались, что ли?
- Нет, этого не было. Жаловаться, должно быть, побоялись пока. Я так думаю. Но, - Дотепный опять выпустил клубок дыма, - полагаю, будут ещё и жаловаться.
- А ты, значит, добреньким хочешь быть за моей спиной?
- Зачем - добреньким? Постараюсь быть справедливым. И не прятаться за чужие спины от ветра из высоких штабов.
- А я, по-твоему, выходит, несправедлив?
- Не знаю. Вот когда ты сказал: "Что же я, для себя?..", я сразу засомневался в этом.
- Почему?
- Потому, что когда говорят "не для себя" – это всегда неправда.
- Ну, знаешь ли!.. - Лосев ощетинился.
- Да ты погоди, Евгений Иваныч, в позу-то вставать, не кипятись. Что это ты такой нетерпеливый?
- Ладно, валяй… - Лосев махнул и закурил тоже.
- Скажи, - продолжил Дотепный, - можно отрицать такую, к примеру, крамольную мысль, что наши солдаты не хотят служить в армии? А хотят скорее поехать домой. Что все лейтенанты - хотят скорее стать старшими лейтенантами? Хотя и не все из них карьеристы.
- К чему это всё?.. - устало спросил Лосев.
- А ты, всё же, не торопись… поймёшь. А капитаны - хотят быть майорами. Подполковник Лосев, Евгений Иванович, - уточнил Дотепный с улыбкой, - полковником. Разве не так?
- А что в этом крамольного? Всё это - элементарно.
- И я так думаю. Потому что каждый человек - в первую очередь - человек. И ничто человеческое, как сказал ещё Маркс, для него не чуждо. Почему солдат хочет домой, а не в караул? Ведь, казалось бы: для людей служит! На нашем собрании, к примеру, он так и скажет - для людей. И это будет правдой. Но – правдой не до конца. И Евгений Иванович Лосев, - Дотепный опять дружелюбно улыбнулся командиру полка, - тоже сказал правду не до конца.
Лосев искренне рассмеялся, перебил:
- Ну ладно, говори прямо, чего ты хочешь? - Дотепный неожиданно понравился ему: какой-то весь домашний, грузный, пожилой.
- А я прямо и говорю, - продолжал улыбаться полковник. - Солдат торопится домой потому, что хочет поступить в техникум или в институт, чтобы стать потом хорошим производственником, зарабатывать, жениться. Это - главное для него в его жизни. Он хочет добиться хорошего, твёрдого положения в обществе, работая, в общем-то, на народ. Так ведь? - Ответил себе сам: - Так. Но, прежде всего - человек думает о своём личном счастье. Другое дело, что его личное счастье у нас неразрывно связано и со счастьем всего народа. Не будет у народа, не будет и своего. Но это - уже другая песня. А та, о которой мы сейчас, такова, что человек, перво-наперво, думает о себе. И когда он вдруг начинает публично говорить, что это не так, это пахнет неискренностью. Сначала - ему не поверят на слове, а потом - не поверят уже и в дело, которое он делает или к которому призывает других. Хотя, может быть, делает-то он и нужное дело.
- Напустил же ты тумана!..
- А никакого тумана и нет. Подполковник Лосев у нас - человек умный, талантливый. Прекрасный лётчик. Почему же ему не быть полковником? Он ведь этого заслуживает. Потом - генералом. Чем плохой был бы генерал? Грамотный, волевой.
- Ну-ну, давай… валяй!..
- Грамотный, развитой. Вон сколько генералов и полковников дурнее его! Это же, если по совести - несправедливо даже. И подполковник Лосев…
- Евгений Иванович, - ехидно подсказал Лосев.
- Правильно. И подполковник Лосев, Евгений Иванович, хочет быть полковником. А человек он - честолюбивый, считает, что мог бы с успехом…
- Может, хватит?
- Ну, зачем же? И он - работает, наводит порядок, хочет вывести свой полк на 1-е место сначала в дивизии, потом - в масштабе Воздушной Армии, и о нём заговорят все: "Вот - Лосев. Это командир, так командир, понимаете!"
Оставив шутливый тон, Дотепный закончил свою мысль совершенно серьёзно:
- А это, Евгений Иваныч, если ты меня внимательно слушал - уже оценка. Оценка твоих способностей по справедливости. Вот и выходит, что подполковник Лосев становится полковником. И я искренне верю, что так оно всё и будет. Полк – бу’дет лучшим в дивизии с таким командиром. И всем от этого - будет только хорошо. И полку, и нашей советской армии, народу и, наконец, и самому Лосеву. Но… только не следует говорить, что, в первую очередь, Лосев думал о самой большой категории - о народе. Это лишь результат. А начиналось всё с более простого и прозаического чувства: Лосев думал о Лосеве. Но если Лосев ещё и коммунист, а не просто член партии, то он по-прежнему будет мечтать о полковнике - пусть себе мечтает, это хорошо! - и будет выводить полк на 1-е место, но - станет это делать немного мягче, человечнее, и с заботой о конкретных людях. Не забывая при этом, что тот же Русанов, допустим, тоже хочет быть старшим лейтенантом, и жить здесь по-человечески, а не в скуке и тоске. Чтобы наш полк стал первым, люди - не должны быть обиженными, это надо делать не за их счёт. Только тогда они будут и хорошо летать, и работать, и жить. Но, как может полк стать лучшим, если штурман Шаронин - летает без желания, Медведев - боится потерять должность, Одинцов - втихомолку пьёт.
- Так! - Лосев поднялся. - Выходит, что Лосев – не коммунист, а только член партии?
- Зачем? Я этого не сказал.
Отворачиваясь от замполита, Лосев подумал: "Полагаешь, что если ты везде побывал, то во всём разобрался? Решил, что и во мне - тоже? Мы это ещё посмотрим… Хотя, кое в чём, ты, конечно, и прав. Действительно, я кривлялся тут перед тобой и высокие слова про народ говорил. В общем, "забылся". Так ведь все мы - люди. И я, и ты, и комдив, и секретарь обкома, и Сталин…"
От последней мысли по спине прошёл холодок. Но, показалось, была в этой мысли и какая-то огромная правда. Та, из-за которой он сам был излишне жёстким с людьми. Из-за которой люди терпели не только от него, Лосева. Терпели что-то тяжёлое, несправедливое во всей стране. Жили хуже, чем могли бы. Не то говорили, что хотелось. Не всегда брались за то, что нужно было делать. И выходит, надо это устранять не только в человеке Лосеве и в его полку, но и в других начальниках, полках и дивизиях, вообще в государстве. Значит, и этот Дотепный не лучше других, только на словах шустрый. Значит, правильно ему сказал, что поживём - увидим. Увидим ещё, кто чего стоит на самом деле.
- Ну, что же ты замолчал? - спросил Дотепный.
- Да вот о тебе сейчас подумал, - признался Лосев. - Красиво говорить многие научились, а только верить пока - некому. Всё больше на себя приходится полагаться. А много ли в одиночку сделаешь?
- К сожалению, не доверяешь не только ты, - признался и Дотепный с искренностью в голосе. - Недоверие - стало, чуть ли, не стилем руководства в масштабах и покрупнее. Оттого, наверное, и жизнь у нас такая? А?
Лосев на голый крючок не поддался:
- Какая? - спросил он. А сам, глядя на замполита уже с недоверием, думал: "Ну, скажи сам, какая, назови первым! Тогда, может, поверю тебе и я…"
Дотепный понял, чего опасается Лосев, заговорил посмелее, сердечнее - понимал, он затеял весь этот разговор, он первым и должен приоткрыться. Однако начал тоже не в лоб:
- А такая - как у Шаронина, Медведева. Да и у молодых я вчера был. Вижу - хорошие, искренние ребята. И неглупые. Дал им втянуть себя в скользкий разговор. - Дотепный пояснил: - Так надо было. Иначе я не узнал бы - чем живут, чем дышат? А они - не почувствовали бы меня. Перестали бы доверять… - Дотепный пристально посмотрел на командира: "Вот как ты сейчас". Но не сказал этого. - Ну, втравиться-то я втравился, а потом уж… и не рад был, не знал, куда деваться. Остро они теперь вопросы ставят. И глаза у всех, как у кутят, доверчивые стали, словно на отца смотрят, и ждут. Страшно мне сделалось. Вида только не подавал, а так - не дай Бог! - Дотепный махнул рукой. - И понял я, у них там, одно: молодёжь моментально реагирует на всё, что происходит. И реагирует острее нас, болезненнее. Может, и не всё понимают умом, но - чувствуют: нехорошо, не так что-то везде делается! И рождается у них от этого… молчаливый протест, который проявляется то в пьянке, то в апатии ко всему.
Оба они опять закурили и помолчали немного, каждый думая по-своему, но уже без неприязни друг к другу. Потом Дотепный признался ещё:
- Особенно донял меня этот Русанов. Ох, и въедливый же хлопец! А вижу - правду ищет. И знаешь, погубить он себя этим может. Больше всего я опасаюсь за него и за Одинцова. Умные и впечатлительные - это самый неожиданный народ.
- Ну, Русанов-то ещё и жизни не видел, - возразил Лосев. - Обломается. А вот Одинцов - не знаю, что и делать! - Он наморщил лоб. - Лёва - профессор по вопросам жизни.
- Этот профессор много пьёт, - с горечью сказал Дотепный.
- Натерпелся, - пояснил Лосев. - Ну, так что будем делать, комиссар? Как сами-то будем жить дальше?
- А ты - думал об этом?
- Думать-то я думал, да одному всё не под силу. Парторга тут, правда, избрали нового, да что-то он…
- Зачем же - одному? Всех надо подымать. Особенно молодёжь. Думаю, с неё и надо нам начинать. И вообще, у меня, как бы тебе это сказать… свой, что ли, метод. Не думай, что я начну тебе всё, как новая метла: собрание за собранием, партбюро одно за другим. Будут и собрания, конечно, и бюро, но… злоупотреблять этим я не хочу. Что наши собрания пока? Речей и треска кругом и так много, а дело - ни с места. Это – ещё не политработа. Я - люблю больше с каждым в отдельности. Потолковать по-человечески, познакомиться…
- А хватит тебя, на всех? - спросил Лосев с сомнением.
- А что мне? Я - человек одинокий. Жена у меня - умерла, дочь - живёт в Киеве, у неё своя семья. Вот я и люблю возле людей. Чтоб не вызывать их к себе, а так… где покурить вместе, где за кружкой пива посидеть, с третьим - махнуть на рыбалку. Дело это длинное, конечно, результаты появятся не сразу, но зато появятся они - наверняка. Потому что нацеливать людей на дела - лучше всего в личной беседе, а не призывать их к этому на собраниях. Вот я и хочу тебя спросить: ну, так как, не будешь меня торопить?
Глядя с тоской в окно, Лосев сказал:
- Ладно, посмотрим…
Зима за окном, кажется, кончалась. На горах снега уже не было, всюду дымилась лёгким паром подсыхающая земля. Вот только под самым окном штаба, в тени голубой канавы, ещё гнездилась раскисшей снежной кашицей зима, но это, наверное, уже последний её плацдарм, думал Лосев.
Однако зима, вопреки всем приметам и прогнозам, неожиданно повторилась. Всю ночь после разговора Лосева с Дотепным ветер проветривал в горах туманные ущелья, а под утро дохнул оттуда зимним холодом, и снова пошёл снег. Потом везде подморозило, в чистом подсинённом небе выглянуло солнце, и осветило на штабном дворе сверкающий наст, на котором чернела свежая кучка золы и старый проржавленный таз, который вынес, вероятно, ночью, дежуривший по штабу сержант-телефонист. И Лосев, идущий на работу в штаб, воскликнул:
- Вот те на!..
И всё-таки весна 1950 года настроена была в Закавказье решительно. В конце февраля ночи были уже светлые, голые сады колхозников продувало тёплыми ветрами, в ветвях галдели, взволнованные приближением тепла, галки. Чувствовалось, вот-вот ляжет на снег оттепель, и засочится тогда в оврагах полой слезой ранняя и дружная весна.
Она и пришла рано. 28 февраля дружно растопила весь снег, оттеснив раскисшую зиму в канавы и буераки, зазвенела под крышами капелью, побежала ручьями, и стала пробиваться, наконец, штыками-почками в садах. От яркого света по утрам залоснились молодой зеленью травы на выпуклых боках гор. А солнышко, будто собираясь играть в детские классики, расчерчивало землю на равнинах лёгкими облачками на тёмные и светлые квадраты и бросало вниз свою плитку – тень скользнувшего из вышины орла.
И вот уже копилась в горах, собираясь в свой первый громыхающий бой, мартовская, ещё не душная, гроза. Со стороны аэродрома сладко потянуло дождевым ветром, сухой реющий воздух начал темнеть и наполняться электричеством, в придорожных лесопосадках закачались голые ветви, пошёл сквозной шум, и душу Алексея Русанова, вышедшего после обеда из столовой, охватило непонятное волнение. Мелькнуло в памяти чьё-то забытое милое лицо; оттого, что не мог вспомнить, расстроился, и, поглядывая на небо, ощутил на сухих щеках, словно слёзы по прошедшему, первые и ещё редкие капли дождя.
Едва Алексей успел добежать домой, думая на ходу о том, что ему рассказала о Лодочкине Ольга, когда он с ней встретился после приезда из отпуска, как в форточку понесло мокрой и холодной свежестью, а на стёклах, дребезжа и разбиваясь, словно от ударов судьбы, начали расползаться первые брызги. В комнате потемнело. А ветер снаружи принялся рвать своими когтями ветхую крышу. За окном уже вовсю мотались голые макушки тополей, и началась гроза.
Вечером гроза повторилась. И опять она застала Русанова в дороге - возвращался на этот раз с комсомольского собрания. В небе уже чадили дымные тучи, над горами вспыхивали белыми зигзагами близкие и далёкие молнии, всё вокруг загромыхало, и, только что лаявшая, хрюкавшая и кудахтавшая деревня, замерла под ударами грома, который обрушился сверху прямо на деревенские крыши. Где-то зазвенело цинковое корыто, оставленное во дворе. Снова, как и днём, запахло грозовой свежестью.
Продираясь сквозь тёмные дымные тучи, понеслась вскачь луна. Побежал и Алексей в темноте, разбрызгивая сапогами дневные лужи. Когда подбежал к своему крыльцу, показалось, что кто-то невидимый и злой так ударил грозовой палкой по чёрной громадной туче, что небо раскололось от грохота и обрушилось сплошным ливнем. Особенно резко били струи дождя по железным крышам домов, шквалисто заплясали на асфальте дороги, которая сразу зашкварчала, будто сковорода под яичницей. Глинистая дорога рядом с шоссе в один миг превратилась в грязный ручей с белыми пузырями. А поле, начинавшееся за деревней, закрылось от людей тёмной косой пеленой, за которой, то и дело, как в театре за сценой, поджигались и змеились яркие молнии. Небо так и шипело от них - сплошное электричество в воздухе, электросварка под дождём.
Алексей вбежал в дом мокрым и, не зажигая света, торопливо начал снимать с себя офицерскую тужурку. Прислушиваясь к грому, отряхивал её, рассматривал. На дворе гремело уже так, будто кто-то хотел расколотить местные горы. Тёмные стёкла окон то вспыхивали белым ослепительным зеркалом, то становились опять чёрными в переплетении рам, словно их и не было вовсе.
Постояв нахохленным и притихшим, Алексей зажёг керосиновую лампу и закурил. Гроза удалялась. Тогда он включил свой батарейный радиоприёмник и начал крутить ручку настройки. Сквозь уходивший за шкалой настройки треск прорвалось, наконец, чьё-то вялое бормотанье.
"Как моё выступление на комсомольском собрании, - подумал он. - Без энергии, без эмоций. Говорил, в общем-то, не то, что думаю, а делаю каждый день не то, что говорю. Да и остальные все живут, как в каком-то сне или под домашним арестом".
Алексей тут же подумал и про другой домашний арест - внутренний, когда человек своей осторожностью сам арестовывает в себе личность: свою честность, храбрость, мысль.
"А может, всё-таки: все деревья - дрова, и усложнять, действительно, не надо?"
Крутанул ручку настройки ещё раз. Посвистывают радиоволны. Мигает зелёный глаз. Наконец, раздаётся музыка и пение: запели где-то у себя, в Турции, турки. Русанов сидел бездумно, отрешённый от всего. Дверь бесшумно отворилась, и появился Дубравин. Крикнул с порога:
- Да выключи ты их! Тянут, словно нищего за ...!
Алексей выключил. Дубравин проговорил спокойно:
- Привет. Сидишь?..
- Сижу. Привет.
- Турков слушаешь?
- Уже тебя.
- А чего такой мрачный?
- С собрания пришёл. Понимаешь, как-то словно оторопел или устал, не пойму.
- Пошли тогда к "Брамсу".
- Зачем?
- Так скучно же, и дождь вон утих.
- Убедил. Пошли. - Русанов поднялся.
По дороге они шли и молчали - о чём говорить? Не о чем, считал Русанов. Над горами всё ещё вспыхивали и горели в темноте белые холодные молнии. Дымясь под луной, гроза уходила на юг. Дубравин от нечего делать спросил:
- А Генка что, в наряде?
"Неужели ему это важно?" - подумал Алексей с раздражением. Но всё же ответил:
- Дежурит по аэродрому.
- А "Брамс" купил себе кролика. Кормит его теперь капустой, морковкой, представляешь?
- Уж лучше бы собаку завёл, - сказал Алексей. - Всё-таки друг.
- Задавят ещё, как у Лёвы.
- Ну, тогда - кошку. Мышей будет… - Русанову казалось, что ему не только не хочется говорить, но и жить на свете, такая хандра накатилась на него. А Дубравин, как на зло, говорил лишь бы говорить:
- Февраль уже кончается. Скоро март.
- Нет, сначала будет апрель. Март - это потом, - неожиданно для себя проговорил Русанов, раздражаясь опять. И тоскливо подумал: "Зачем я это ему говорю? Мне лень, а я говорю. Может, я идиот? Вон, как он смотрит на меня! Даже остановился…"
- Ты это серьёзно? - спросил Дубравин, продолжая внимательно смотреть на Русанова. Но было темно, выражения глаз не видно.
- Вполне, - проговорил Алексей, прислушиваясь к самому себе: "Нет, я не идиот, я - компанейский парень: поддерживаю разговор, общаюсь".
Потеряв к глупой шутке товарища интерес, Дубравин тоскливо заметил:
- Смотри, кошка крадётся. Сейчас нам дорогу перейдёт.
- Вовка, ты - компанейский парень! А я - идиот, правда?
- Нет, - вяло не соглашается Дубравин, - это жизнь такая.
- 14-го марта будут выборы, - произносит Алексей, глядя на убегающую за тучи луну. - И там - победит оптимизм. - "Нет, я - всё-таки идиот, - продолжает он думать в издевательском ключе. - Но зачем же включать фары и слепить людей!" - И спрашивает: - Кролик, какой - белый?
- Нет, серый. Зажарить бы, да "Брамс" к нему уже привязался.
- У белых, знаешь, глаза красные. - "А в кабине у "Брамса" висит маленькая плюшевая обезьянка на резинке. Талисман. Надо будет и себе что-нибудь подвесить. Или отрастить усы…"
- Вот увидишь, "Брамс" обрадуется нам.
- Вряд ли. Кажется, спит - света в окне нет.
- Так ведь рано ещё.
- Володя, у "Брамса" есть женщина? - "Неужели - соврёт?"
- Не знаю, он не любит об этом… Разбудим?
- Валяй… - "Я бы тоже никому не сказал. "Брамс" - не макака. Пан макака! Пошлая, краснозадая макака. Ненавижу… макак!"
Дверь отворилась, на пороге в квадрате вспыхнувшего света появился "Брамс" - в трусах, белой майке. Посмотрел на нежданных гостей, откровенно зевнул и, поправляя согнутым пальцем усы, спросил:
- Пришли?
- Пришли, - подтвердил Дубравин, только что стучавшийся в дверь и стоявший перед Михайловым на расстоянии вытянутой руки. Русанов на всякий случай шагнул в темноту: "Вдруг "Брамс" "обрадуется" очень уж сильно? Пусть Вовка будет первой его радостью…"
Действительно, Михайлов обратился к ним таким голосом, в котором даже оптимистически настроенный Дубравин не обнаружил никаких признаков радости:
- Ну, чёрт с вами, входите, раз уж пришли.
Поняв, что избиений не будет, гости вошли. Теперь жёлтый квадрат света падал на чёрную грязь из окна. Там сидела кошка, намывающая лапу слюной. Дубравин принялся оправдываться:
- Грустит вот… - Он ткнул в Русанова пальцем. - Я взял и привёл его к тебе.
- Правильно, - одобрил Михайлов трезвую мысль своего штурмана. И, взглянув на часы, добавил: - По времени – вам обоим пора бить морды, и вы пришли для этого по верному адресу. Но - против грусти мордобой бессилен. Против грусти, считают в Одессе, ничего нет лучше друзей. – Михайлов широким жестом показал на стулья за столом: - Поэтому - проходите, садитесь… Тут вы опять попали по верному адресу и опять поступили правильно. Почему никогда не унывал Сеня Соломончик? Потому, что имел 100 друзей, а не 100 рублей. Друзья у него были - даже в милиции.
- Что за Сеня? - спросил Русанов. Михайлов не раз уже ссылался на какого-то мифического Сеню.
Михайлов немедленно расползся в улыбке:
- Сеня? О! Сеня - это фигура. Мудрец! Биндюжник! Сеня не любил протухшей жизни. Был с ним такой случай. Потерял как-то Сеня в трамвае билет. Кондукторша на него: "Гражданин, ваш билет!.." Знаешь, какие кондукторши бывают в Одессе? Да, вы чай пить будете? Сейчас поставлю…
Михайлов поставил на электроплитку уже остывший чайник, включил вилку в розетку и, вернувшись к столу, продолжил:
- Так вот, аргумент у одесских кондукторш один - лужёное горло. Пришлось Сене покупать билет ещё раз, чтобы отвязаться от этой милой дамы пудов на 8. Но он пообещал ей при этом, что она будет иметь "весёлую" смену. Пошёл на базар и шепнул там одной знакомой торговке, что городской трамвай №6 возит сегодня пассажиров бесплатно: у кондукторши Ривы родился замечательный внук. Да, вы же не знаете, что такое одесские торговки! Это - радио, почта, газета и справочник всех мировых новостей одновременно. Через час новость уже знали все. Пока трамвай с кондукторшей Ривой прошёл по своему кольцу, хохма Сени прошлась по Одессе. Все любопытные жители устремились к вагонам трамвая №6. Шо там было!.. - Михайлов закатил глаза. - Сам Содом и сама Гоморра, объединившиеся вместе.
Сеня тоже дождался своей кондукторши. Вошёл в её вагон и целый час наблюдал, как она срывала своё знаменитое меццо-сопрано. Люди не хотели брать билетов, а она пела им арию, шо в её вагоне коммунизма ещё нет, как и нет у неё никакого внука, хотя она и не святая девственница. Наконец, Сеня подошёл к ней на одной из остановок и громко произнёс: "Мадам! Я обещал вам весёлую смену? Вы её имеете. Этот сегодняшний коммунизм устроил для вас я. Всего хорошего, мадам!" И выскочил наружу.
Русанов и Дубравин тихо смеялись и ещё не закончили, когда в дверь кто-то постучал, и Михайлов пошёл открывать. Вернулся в комнату с Одинцовым. Тот возбуждённо рассказывал:
- Сейчас Дотепный был у меня. Ушёл, а мне вдруг захотелось к людям. Вижу - у тебя горит свет.
- Садись, - сказал Михайлов. - Как раз закипел чай, будем сейчас пить.
Дубравин изумился:
- "Брамс"! Ты изменил своему правилу?
- Какому? - вместо Михайлова спросил Одинцов, приглаживая руками реденькие льняные волосы. Дубравин немедленно ему пояснил:
- На первое место в жизни - "Брамс" ставит женщину. Женщина для него - главнее всего!
Михайлов усмехнулся, сказав:
- Поэтому "Брамс" до сих пор холостяк.
- На второе место, - продолжал Дубравин, - он ставит мясо, потому что тоже очень любит его. Потом – у него идут друзья: чтобы веселее было жить - как у него в Одессе. И, наконец, вино - чтобы друзьям было о чём поговорить. По-моему, у человека была неплохая программа, если не считать работы, которую он тоже считает для человека необходимой. А сегодня он предлагает нам вдруг не вино, а чай! О чём же мы будем после чая говорить, "Брамс"?..
- О весне, - сказал Русанов.
Установилось молчание. На стене у Михайлова, выматывая души, цокал маятник больших часов:
- Тик-так… тик-так… тик-так…
Одинцов не выдержал:
- Если уж о весне, то надо читать стихи. Люблю грозу в начале мая… А у нас сейчас - что? Начало марта? – Он посмотрел на маятник: - Может, тогда о вечности?
Русанов повернулся к Михайлову:
- Константин Сергеич! А тебе Лев Иваныч читал свои стихи?
- Читал.
- Ну и как?
- 58.
- Что - 58?
И опять только ходики на стене: "Тик-так… тик-так…"
- Статья такая, - ответил Михайлов.
- В газете, что ли?
- В уголовном кодексе. Между прочим, её каждому надо знать.
Ходики словно подтвердили: "Тик-так… так… так!" Но Русанов не согласился:
- А, по-моему, каждому надо знать Конституцию. К сожалению, её изучают "граждане" лишь в 7-м классе. Так и вырастают потом, не зная ни своих прав, ни обязанностей.
Одинцов, чему-то улыбаясь, согласился:
- Многого ещё не знают у нас граждане, это верно.
- Например? - немедленно задал вопрос Дубравин. Такой уж вот человек: вечно с каким-нибудь вопросиком. Словно весь остальной мир только и родился на свет для того, чтобы ему отвечать.
И Одинцов, словно согласный с этим заранее, ответил:
- Ну, хотя бы русскую народную мудрость: поживи ты для людей, поживут и они для тебя.
Дубравин удивился:
- А зачем это знать?
- Чтобы жить - приличным человеком, - опять серьёзно ответил Одинцов. Тогда Дубравин обратился с новым вопросом, к Михайлову:
- "Брамс", а почему ты не женился до сих пор?
Одинцов пошутил:
- Он слишком долго изучал уголовный кодекс. Пока изучил, состарился. А теперь ему новая теория мешает: не вмешиваться в чужую жизнь! Сурово, а? – закончил он серьёзно.
- Лёва, не надо, - тихо сказал Михайлов – будто простонал.
Но Одинцов не унимался:
- А ты знаешь, что эту "чужую жизнь" - уже бьют кулаками. Причём - по субботам, чтобы не ходила на танцы.
- Лёва, я же сказал тебе - хватит! - Михайлов поднялся. - Сам же говоришь: жить надо - прилично. А это означает, чтобы… тебе - никто не мешал, и ты - никому!
Слушая, Русанов зачем-то подумал: "Жизнь - одна, второй не будет. Выходит, всё-таки - дрова…"
Одинцов, глядя в пол, отставив стакан с чаем, проговорил:
- Так не бывает, Костя. Да и твоё "не мешать" - это же что? Соглашаться со всем, что ни есть? И с подлостью - тоже?
Михайлов, стоя возле окна и глядя на грязь, поправился:
- Ну, не так выразился. Зачем цепляться к словам? Хотел сказать: не вмешивайся в чужую жизнь, живи честно.
Русанов тихо заметил:
- Да, жизнь у нас - одна.
Михайлов вернулся к столу и, подливая гостям в стаканы свежего чая, похвалил Русанова за его "философию":
- В Одессе, Алёша, тоже так считают.
Из-под кровати вылез и прошёл на середину комнаты кролик. Михайлов поднял его за уши, сел на стул и, держа кролика на коленях, стал гладить. Кролик затих. И Михайлов как-то странно затих - не стало в комнате весёлого одессита "Брамса". Сидел невесёлый и уже немолодой человек, а взгляд у него был далёким и усталым.
"Интересно, о чём он сейчас?.. - подумал Русанов. - И Лев Иванович - тоже одинокий. У "Брамса" теперь есть кролик. У того - была собака. Сильные, а живут как-то странно".
Чай они допивали молча - 3 лётчика и один штурман. Пили чай и думали о своём. И не мешали друг другу - мужчины это умеют. Не хотел молчать только маятник на стене - напоминал: жизнь не останавливается, не ждёт никого: "Тик-так… тик-так… тик-так".
Одинцов вдруг признался:
- А хорошо это - чай, а? Ей богу, хорошо! А вот день 8-го марта - через 3 дня - падает на понедельник: это плохо.
Все промолчали, и Одинцов переменил тему:
- А хотите знать, чем занимаются сейчас некоторые наши однополчане?
- Давай, - сказал Михайлов и погладил кролика. – К женскому празднику, наверное, готовятся?
Одинцов повернулся к Русанову и, глядя на него, проговорил:
- Твой "Пан" - проверяет записи в сберегательной книжке. Рядом с ним - его жена. Дети давно спят, а они - всё ещё за столом, вот, как мы. Только не чай пьют, а "строят" где-нибудь под Воронежем дом. Подсчитывают, сколько уйдёт денег на лес, на кирпич, на новую мебель. Ещё 2 года полетать - и построят на самом деле. Ещё и "на старость" останется. В этом - весь смысл их жизни. Оба сидят в свете синего ночника, оба - синие. Ну, как?
Все промолчали опять. Тогда Одинцов повернулся к Михайлову:
- Старина, тебе не завидно?
- Нет, - тихо сказал Михайлов. - Я бы уехал не в Воронеж, во-первых, а в Одессу. И поселился бы в большом коммунальном доме, где много маленькой ребятни. А ты?
- Я? - Одинцов задумался. - Пожалуй, вернулся бы в Феодосию. Полгода пожил бы около сестры - и матросом, в торговый флот… в синий свет…
- Тоже неплохо, - согласился Михайлов. - Ну, рисуй дальше…
Одинцов усмехнулся:
- Ты сказал, как в том анекдоте… Русский спросил поляка: "Вот по-нашему - задница. А как у вас?" Поляк ему: "Дупа". Русский подумал и согласился: "Тоже неплохо".
Когда отсмеялись, Одинцов, как ни в чём ни бывало, продолжил свою прежнюю мысль - рисовал:
- Дедкин - кончил набивать патроны для охоты: через 2 дня пойдёт на охоту - нужны уточки к женскому празднику. Сидит, поглаживает, небось, ружьё, не жену. Жена у него - в другой комнате, спит в одиночестве. Она ему нужна только, чтобы уток жарить, детей рожать и - стирать.
Ну, Медведевы, пожалуй, ещё читают свои журналы и молчат. Волковы…
Михайлов вздрогнул - насторожился весь - но головы от своего кролика не поднял. Было видно только, как буграми напряглась под майкой спина, а кожа на руках и лице сделалась гусиной. Заметил это один лишь Русанов: "Чего это он?.."
Одинцов, не торопясь, продолжал:
- Волков, поганец - этот умный. Изводит Татьяну Ивановну обдуманно, методически.
Михайлов перестал гладить кролика. Одинцов – не замечал:
- Сидит, небось, на стуле: нога за ногу, включил приёмничек на подоконнике. Вот под шорох какого-нибудь аргентинского танго и ведёт сейчас "воспитательную работу": "Дура! Кто ты без меня? Рядовая манекенщица!.."
Дубравин привычно задал вопрос:
- Лёва, откуда ты всё это знаешь?
- Раньше - меня приглашали, как говорится, в "дома". В полку были сначала почти одни холостяки, а потом начальство стало подбрасывать нам из других частей и семейные кадры. Так что насмотрелся на местную драматургию. Но теперь - почти не хожу. - Одинцов посмотрел на Михайлова и с какой-то непонятной жестокостью продолжал изображать: - Ну, Татьяна Ивановна, конечно: "Игорь, ну зачем?.." А в ответ ей: "Молчи! Думаешь, не знаю, по ком сохнешь, лягушка холодная!" И хрясь её по бледной щеке - для румянца. А потом - на коленки перед ней: прости, люблю, и так далее. Вот так и живут.
Михайлов опустил кролика на пол, поднялся и снова подошёл к окну. Там, стоя ко всем спиной, он прикурил от зажигалки, сказал, не оборачиваясь:
- Может, хватит всё-таки?
Одинцов неожиданно легко согласился:
- Ну, что, братцы кролики, и правда, хватит. Пора по домам?
Михайлов не провожал их - так и остался стоять возле окна. Одинцов - уже с порога - попрощался с ним:
- Пока, Костя. А теорию невмешательства я бы, на твоём месте, пересмотрел. Бесчеловечная она у тебя - обоим от неё тяжело.
- Ладно… - буркнул Михайлов. И стал похожим в профиль на римского окаменевшего воина.
Гости вышли, было черно, как в Африке - луна ушла за хребет. Где-то над горами всё ещё ворчливо погромыхивало, посверкивало. А в ушах Русанова цокал и цокал Михайловский маятник: "Тик-так… тик-так… тик-так…" - будто отсчитывал ему время оставшейся жизни. А может, и не ему, кому-то другому.
Продолжение: