В книге “Оси” Буторина - “Славные парни по-русски” есть эпизод, где он (allegedly) спрашивал одного из своих братков после первой поездки в Италию:
– Ну как тебе итальянцы?
– Да такие же, как наши чеченцы, только добрые – ответил тот.
Замечание хорошее и наводит на мысль о врожденном самопиаре и self-grandiose — как тех, так и других. Каким нужно обладать воображением, чтобы в печальной разрухе своего времени писать истории, как Тит Ливий, и чуть позже — эпосы, как Вергилий, просто придумывая себе историю. Овидий разорвал нарратив в клочья — и был немедленно изгнан Августом. Любовь римлян, потом итальянцев, и в конце концов американцев к самопиару, может быть, превышает даже все их силы — но и вдохновляет их на практические чудеса до смешного.
Нарративная идентичность, или самоописание как форма идентичности, доведена у итальянцев до болезни. У них это одинаково пленительно и смешно. Читая в оригинале Данте, Петрарку (особенно некоторые строки сонетов) и Боккаччо — ты можешь только развести руками от их гениальности и блеска талантов. Но оценивая, что они говорят — это отдельные истории.
В школьные годы сосредоточенность Данте на Беатриче в La Vita Nuova (Новая жизнь) резонировала со мной, но сейчас это выглядит не просто как юношеская влюблённость, а как фанатичное обожествление — почти мистическое слияние любви и религии, маниакальное стремление, своего рода форма навязчивого идеала, заменяющего реального человека (которого он почти не знал). То есть, он создаёт психологическую конструкцию, чтобы справиться с утратой и с хаосом мира. Как и в Божественной комедии, он отказывается жить в реальном, непредсказуемом, болезненном мире — и создаёт идеальную, управляемую вселенную, где всё имеет смысл, где любовь обретает структуру спасения, где Беатриче становится проводником к Богу. Это — сублимация боли, но в её основе — навязчивая фиксация, скорее невротическая, чем романтическая.
Данте Алигьери — фигура, чья одержимость нравственным порядком и божественным законом принимает почти маниакальные формы. Его "Божественная комедия" — не просто поэтическое путешествие через ад, чистилище и рай. Это навязчивый, математически выверенный акт мировоззренческого контроля, написанный человеком, который не мог выносить хаоса реального мира.
Его религиозная страсть обретает форму моральной лихорадки, где каждое преступление получает идеальное наказание, каждая добродетель — вечную награду. Он выстраивает идеальную посмертную архитектуру, потому что жизнь вокруг него — несправедлива, переменчива, предательна. Там, где во Флоренции царила политическая интрига и человеческая слабость, в аду Данте царит строгая логика. Ад — это не хаос, а порядок. Жестокий, но ясный.
Особенно интересно, как он без тени сомнения помещает себя в рай, а своих личных врагов — в ад. Людей, с которыми у него были политические разногласия, он обрекает на вечные муки. Это — не простая аллегория, а моральная расправа под прикрытием религиозного видения. И это при том, что сам он выступает от лица христианской любви и прощения. Он не просто поэт — он судья, прокурор и архитектор посмертия одновременно.
Такое поведение в сущности не очень христианское... Христос учил прощать, миловать, не судить. Данте же спокоен, суров, как камень, и на протяжении сотен страниц он записывает фамилии тех, кого приговорил, в то время как себя, без лишней скромности, видит в райском светозарном хоре избранных.
Он без колебаний помещает себя в Рай.
Своих врагов — в Ад.
Свои страхи — в Чистилище.
Это настоящий self-grandiose. Акт контроля над историей, моралью и памятью. Где Бог — архитектурный стиль, а Данте — реальный автор плана.
Петрарка — болен самосознанием и желанием. Он, вероятно, был первый настоящий современный невротик. Жил у себя в голове — с чувством вины, тоской, постоянным самоанализом, разрываясь между плотью и духом, славой и спасением. Его болезнь — гиперосознанность, невозможность действовать без внутренней рефлексии. Он не просто чувствовал — он наблюдал, как чувствует. И осуждал себя за это. О, конечно, современный человек может вмещать в себя всё это (иначе как бы мы это поняли) и наверное мы должны где-то видеть это с ярким талантом, но здесь речь о принципиальном дисбалансе.
Боккаччо — болен смехом и отчаянием. Он кажется легче — и в каком-то смысле он таким и был. Но Декамерон — это не просто игра. Он пропитан чумой, сексом, обманом, смертью, инстинктом выживания. Его смех — защитный, освобождающий, и временами язвительно-циничный. Он видит человеческое лицемерие, похоть, глупость — и превращает это в комические новеллы. Но всегда за занавесом стоит тень. Его болезнь, пожалуй, самая здоровая из всех: он превратил травму в остроумие.
То, что я называю здесь "итальянской болезнью", можно описать так: глубокий культурный инстинкт жить внутри героического вымысла, часто пронизанного личной грандиозностью, трагическим пафосом и самоувеличивающим нарративом.
Это не психоз — это стилистическая структура идентичности. Исполняющее эго, которое воспринимает мир не просто как он есть — а как сцену, наследие, драму.
“Героический вымысел + самограндиозность” как ядро итальянского характера:
1. Саморассказ как идентичность. Итальянцы часто не просто живут — они курируют свою легенду. Джо Бонанно пишет мемуары как римский эпос, а не мафиозную исповедь. Он говорит о «чести», «судьбе», «кодексе», как будто он — Цезарь из Бруклина.
2. Это не ограничивается криминалом — это культурно. Петрарка одновременно страдает и позирует: он чувствует глубоко, но всегда через зеркало стиля.
Данте не просто пишет теологию — он строит космический театр, судит своих врагов, восхваляет себя как избранного паломника.
Муссолини, кем бы он ни был, играл диктатора, как персонажа в собственной трагической опере.
В кино:
Феллини, Висконти, Соррентино — все одержимы мифом, эго, постановкой, стилем, преобладающим над содержанием.
3. Почему именно итальянцы? Откуда эта склонность?
Италия — родина Ренессанса и барокко, где красота, власть и эго культивировались осознанно.
Раздробленные города-государства = каждый человек должен был создать свой миф, чтобы быть запомненным.
Католическая театральность → Бог — это спектакль. Святые — драма. Смерть — процессия.
Южные кодексы чести (омерта, фамилия ("семья"), вендетта) задают структуру идентичности через нарратив, а не через индивидуальность — через легенду.
Культурная тяга превращать личность в спектакль, трагедию — в наследие, силу — в драму. Даже если всё это становится гротеском.
Современные примеры. Сильвио Берлускони — наполовину политик, наполовину мультяшный бог, полностью осознающий свою вымышленную персону.
Роберто Савиано (Гоморра) — пишет о мафии, но сам запутан в гламуре мифа, который критикует.
Персонажи Паоло Соррентино — старики, купающиеся в славе, декадансе, иронии, с вечно нарастающей музыкой на фоне.
Даже разрушение у итальянцев стилизовано.
Даже посредственность подаётся как опера.
“Итальянская болезнь” — это не патология. Это поэтическая инфекция эго. Она порождает красоту, насилие, литературу, криминальные мифы, политический фарс — всё это вплетено в необходимость быть запомненным как нечто большее, чем жизнь.
Можно было бы развить Осино, что [итальянцы] такие же, как наши чеченцы, только добрые. Все пишут себе сказки: итальянцы — красиво, чеченцы — грозно, русские — глупо. А американцы — с бюджетом.