Я точно знаю, что если у судьбы есть чувство юмора, то оно у неё чёрное.
Мне сорок шесть. И я могу вслух, по пальцам, посчитать моменты, когда мне было хорошо. Не потому что жизнь прошла в пустую. А потому что я — это та самая женщина, которая тащит всех. На себе. Всех. Всегда.
Меня зовут Ольга Левина. И сейчас я стою у окна маршрутки и смотрю на серое небо над Златоустом. И знаете, что думаю? Что дождь скоро пойдёт. И что я опять без зонтá. Вот в такие моменты почему-то и вспоминается детство. Наверное, потому что оно было такое же — холодное и мокрое.
Я родилась в большой семье. На бумаге — дружной. А по факту — в берлоге, где каждый прятал клыки до момента, когда можно укусить. Главной в этой берлоге была бабка — Мария Семёновна Левина. Её слушались все. Потому что боялись. Потому что было проще сдаться, чем воевать.
В четырёхкомнатной квартире, купленной по переезду из Ташкента, нас жило восемь человек: бабка, деда уже не было, её дети — трое взрослых, их жёны и дети. Моя мама, Лида, была невесткой. Самой младшей и самой «деревенской». Она приехала в Златоуст из Сосновки. Познакомилась с Виктором — моим отцом. Он влюбился в неё сразу. А вот его мать — Мария Семёновна — влюбилась в свою ненависть к ней. С первого взгляда.
— Деревня твоя Лидка, — говорила бабка отцу. — Не пара тебе. Не для того я тебя в город вывезла, чтобы ты за доярку замуж шёл.
— Мам, ты сама из деревни, — хмурился отец.
— Не смей сравнивать! Я — выбилась! А она — как была, так и осталась. А у меня план был: чтоб ты на врача женился. Или на учительницу. Или хоть на вдову инженера, но чтоб с мозгами!
Когда мама впервые пришла в дом Левиных — её встретили, как собаку. С порога. Бабка разглядывала её, как скотину на рынке: руки, ногти, платок, сапоги. И только сказала:
— Ну что, заходи, коль пришла. Только не обольщайся. У нас не Сосновка. У нас — город.
Женились они через месяц. Потому что мама была в положении. Потому что отец тогда встал на дыбы и сказал: «Или женюсь, или ухожу». Но не ушёл. Потому что знал — без квартиры, без прописки и с беременной Лидкой он никому не нужен. Особенно себе.
Так мама осталась в этой квартире. В «коммуналке с родственниками». И, как она мне потом говорила, — это было начало её конца. А моё рождение — не начало, а ещё одна тяжесть, за которую её стали презирать ещё больше.
Жизнь в этой квартире была устроена как на подводной лодке. Еда — общая. Деньги — общие. Скандалы — постоянные. Бабка командовала как адмирал. Кто когда в ванну. Кто когда на кухню. Кто что купил. Кто сколько съел. Мою мать в упор не замечали. Только использовали.
Она вставала в 6 утра — готовила на всех. Два холодильника, две плиты, но одна Лидка. Варила борщи на 10 литров, стирала пелёнки, мыла полы, закупала продукты на всю квартиру. Потому что бабка сказала: «Ты у нас младшая. А младшие — должны».
Отец? Он молчал. Работал на заводе, приносил деньги, но никогда не вставал на сторону мамы. Потому что боялся своей матери. А потом начал пить. И вообще стал приходить всё позже. Иногда ночевал не дома.
Бабка это видела. И радовалась.
— Вот и всё, Лидочка, — говорила она ехидно. — Мужик с бабой — как сахар с солью. Сначала сладко, потом горько.
Рядом жила ещё одна её дочка — Зина. Та самая, которая, по мнению бабки, «всё делает правильно». Зина вышла замуж за немца — Петра Вольфа, музыканта. Он играл на саксофоне в ресторане и привозил оттуда и еду, и деньги, и подарки. Бабка в восторге. Зине можно было всё. И работать не ходить, и ноги закидывать на табурет.
Зина родила дочь — Лену. А моя мама родила меня — Олю.
И вот в один год в доме появились две девочки. Казалось бы — радость. Но радость была только от одной. От Лены. Потому что она была «настоящая Левина». А я — «дочка деревенщины».
Когда мне было три года, я впервые услышала от бабки:
— Лена у нас — светлая. А эта — хмурая. С такой рожей в люди не выйдешь.
Мама плакала. Папа снова молчал.
Мы с Ленкой росли, как сёстры. Только я с самого детства знала — мы не равные. Ей — всё. Мне — по остаточному принципу. Ей покупали новую курточку. Мне — ту, из которой она выросла. Её водили в музыкалку. А я сидела дома и помогала маме с готовкой.
Когда я поступила в школу, бабка взяла маму за руку и сказала:
— Смотри, чтобы эта твоя девчонка Лене не завидовала. А то характер у неё — как у тебя. Гнилой.
Когда мне было 17, я сбежала из дома.
Поступила в медучилище в Челябинске. Мама дала мне 500 рублей, зашитых в подкладку. Сказала: «Доченька, если совсем плохо станет — возвращайся. Только знай — я тебя не брошу».
Я уехала. Училась. Работала по ночам санитаркой. Потом закончила, устроилась в поликлинику. Познакомилась с мужчиной. И думала — вот оно, другое. Не как у мамы.
Но ошиблась.
Сергей был красивый. Сильный. Говорливый. У него были родители — интеллигенты. Он сам был инженер. Все говорили, что мне повезло. А я просто боялась всё испортить. И снова оказаться не у дел.
Мы поженились. Через год я родила дочь — Дашу. Сначала всё было хорошо. Но когда у Серёжи начались проблемы с работой — начались проблемы и со мной.
Он стал раздражительный. Обвинял в каждой мелочи. Говорил, что я — неинтересная. Что я серая. Что я как моя мать. Что я тяну его вниз.
Я терпела. Потому что Дашка. Потому что квартира. Потому что «не как мама». Но всё повторялось.
Он ушёл, когда Даше было семь. Сказал: «Хочу пожить для себя». И ушёл. К коллеге. Сказал, что теперь у него «настоящая семья».
Мне было 33. У меня — дочь, работа, съёмная квартира и разбитое лицо от «случайного падения». Я больше не верила ни в кого. Даже в себя.
Мама к тому времени умерла. Папа — не приезжал на похороны. Сказал, что не может. Я не плакала. Потому что плакать уже было нечем.
Тогда я решила: всё. Жить — только для Даши. Только ради неё. Без мужчин. Без отношений. Без этих американских горок.
И я держалась.
Когда мне исполнилось 45, я получила в наследство дом родителей. Маленький, но крепкий. В Сосновке. Сад, банька, курятник. Всё как у мамы было. Я поехала туда, постояла на крыльце и подумала: «А ведь отсюда я уехала за счастьем. А вернулась — за покоем».
Я решила: продам. Куплю дочери квартиру. Чтобы у неё был шанс. Настоящий. Без коммуналок. Без бабок. Без адских семей.
Но…
Через месяц после оформления дома, ко мне пришла бывшая свекровь. Мать Серёжи. Зинаида Константиновна.
— Олечка, здравствуй, — сказала она тихо, — поговорить надо.
— Слушаю, — сказала я.
— У нас беда. Лена — моя племянница — умирает. У неё рак. У неё нет денег. А ты... ты можешь помочь.
— В каком смысле — я могу?
— У тебя ведь дом остался. От твоих родителей. Мы знаем, что ты его не держишь. Продай. И отдай деньги Лене. Ей жить хочется. А твои мама с папой — они бы не возражали. Ведь Лена им была как внучка.
Я замолчала.
Вот тогда я впервые поняла, что у меня внутри больше нет боли. Только пустота. Потому что если тебя просят отдать единственное, что тебе оставили родители, ради той, кто всю жизнь была «лучшей» — это уже не просьба. Это пощёчина.
Я сказала:
— Нет. Я не отдам. Это Дашин дом. Её будущее.
Зинаида посмотрела на меня с ненавистью:
— Эгоистка. Вот потому тебя никто и не любит.
Я молча закрыла дверь.
Через неделю мне позвонила Лена.
— Оля, я умираю, — сказала она. — Пойми… Я не виновата, что нас так воспитывали. Но ты же медик. Ты же понимаешь. Я не прошу всё. Я прошу — шанс.
Я не знала, что сказать. У меня не было слов. Только сердце стучало, как перед грозой.
Я не продала дом. Но я отдала часть денег. Столько, сколько смогла. Без лишних слов. Без объяснений. Потому что я всё равно не умею быть другой.
Через месяц Лена умерла.
А через два — я снова поехала в Сосновку. С Дашей. Мы вдвоём стояли на крыльце, смотрели на сад. Даша сказала:
— Мам, можно мы не будем продавать? Давай летом сюда ездить. Я хочу, чтобы у нас было место, где мы дома.
Я кивнула.
И тогда поняла: я всё делала правильно.