Найти в Дзене
Вселенная Ужаса

СК РФ против Рептилойдов в Деревне Глуховка. Хоррор - расследование в российской глубинке. Мистик

Летом две тысячи пятого года мне выпало задание, от которого сперва повеяло скукой. Я тогда работал в Следственном комитете Российской Федерации. Молодой, с лишней амбициозностью и недавним повышением, я стал тем, кого начали посылать не только на дела по столице, но и в глубинку — туда, где слишком долго не было результатов. Тогда поступил приказ: выехать в деревню Глуховка, Можайский район, Московская область. Формулировка — стандартная. "Проверка обстоятельств ряда нераскрытых преступлений сексуального характера". На деле — убийства. Тела девушек, найденные в лесу, либо вблизи деревни, либо в прудах, были изувечены. Плюс несколько пропавших без вести. Слишком много для одного поселения, где проживало меньше пятисот человек.

Я прибыл туда на третий день после получения приказа. Погода была тягучая — низкое серое небо, липкий воздух и пыльная дорога, от которой всё лицо покрывалось слоем мелкой грязи. Меня встретил местный участковый, капитан Горбачёв. Мужчина лет сорока пяти, плотный, с глазами, которые как будто ничего не видят. Он не жал руку — просто открыл дверцу машины, кивнул и сказал:

— Едешь в гостиницу. Мест больше нигде нет. Потом зайдёшь в отделение. Поселение у нас маленькое, проблем особых нет. Всё под контролем.

Фраза была странной. Особенно её последняя часть. Но я молча кивнул и направился в старое двухэтажное здание, обозначенное вывеской "гостиница". Внутри пахло мышами, сыростью и чем-то вроде дешёвой краски. На первом этаже сидела пожилая женщина, выдавшая мне ключ, не спросив документов.

— Тебе в пятнадцатый, — прошептала она. — Там было тихо. Пока не приехали вы.

Номер был пуст. Обои выцвели, кровать скрипела, но на удивление чисто. Я включил настольную лампу, открыл ноутбук, подключился через модем и стал перелистывать сводки. Слишком много противоречий. Почти все отчёты с места происшествия написаны с грубыми нарушениями: неуказанные координаты, отсутствие фотографий тел, акты вскрытия — поверхностные. А одно тело вообще не было зафиксировано как жертва — просто "обнаружена в канаве, смерть не криминальна". Девушке было семнадцать лет, всё тело — синяки и разрывы. Не криминальна?

Я отправился в отделение сразу после обеда. Старое кирпичное здание, с облупившейся вывеской "полиция". Внутри — трое дежурных, все молодые, в камуфляже. На мои вопросы отвечали вяло, будто опасаясь чего-то:

— У нас здесь редко что-то происходит. А если и происходит — в лесу. Там темно. Мало ли что...

— Мало ли что? — переспросил я.

— Волки, — сказал один из них. — Или кабаны. Или чужие.

Они переглянулись. Один из них — тот, что моложе, пожалуй, даже пытался предупредить меня взглядом, но тут же отвёл глаза, когда в комнату вошёл начальник. Полковник Алексей Лавров. Высокий, худощавый, аккуратный. Слишком аккуратный. Даже для кадрового офицера.

— Даниленко? Рад знакомству. Всё под контролем. Местные, конечно, любят поболтать. Но на деле — бытовуха, не более. Да и девушки... ну, сами понимаете... возраст, гормоны, бегают куда не следует. Некоторые уезжают в Москву, а родителям боятся признаться.

Я промолчал. Не потому что верил. А потому что не хотел устраивать конфронтацию. Пока что. Но внутри всё сжималось. Слишком гладкие объяснения. Слишком вежливый начальник. Слишком молчаливые подчинённые.

Я попросил дела. Он обещал выдать на утро. Ночью я не спал. За окном было слышно странное: будто кто-то шаркал по гравию, затем свист, едва слышный — как из-под воды. Потом — хлопок. И снова тишина. Я выглянул. Ничего. Ни прохожих, ни машин. Только собака у забора, которая стояла, не двигаясь, и смотрела в лес.

Утром я получил три папки. Все без номеров дел. Просто фамилии. Ефимова. Тарасова. Романова. Пропавшие. Дата последнего контакта — три месяца назад. Подпись участкового — Горбачёв. Ни одной фотографии. Ни отпечатков. В протоколах — нетипичные формулировки: "предположительно ушла по собственной воле". "Сведения о наличии конфликтов не установлены". "Повод для возбуждения уголовного дела отсутствует".

Я поехал к матери Ефимовой. Старый дом, обрушившийся забор, запах картофельной ботвы. Женщина — седая, с поджатыми губами, впустила, но говорить не хотела. Только в какой-то момент она вдруг тихо произнесла:

— Я знаю, что её больше нет. И вы знаете. Только не ищите. Пожалуйста.

— Почему?

— Потому что они в лесу. И те, кто ищет, либо уезжают, либо становятся другими.

Я хотел задать ещё вопросы, но её лицо изменилось — будто кто-то внутри неё резко щёлкнул рубильником. Глаза потухли. Губы вытянулись. Она просто закрыла дверь.

По дороге обратно я свернул к лесу. Хотел осмотреть место, где в последний раз видели Тарасову. Карта, которую мне выдал Горбачёв, указывала на небольшой участок возле старого пруда. Я подошёл туда ближе к закату. Воздух был влажным, земля — вязкой. Когда я ступил за край тропы, где начинались заросли, мне показалось, что я не один.

Они стояли в чаще. Далеко. Почти неразличимо. Два силуэта. Один высокий, вытянутый. Другой — коренастый, с длинной шеей. Мне показалось, что у них не было лиц. Только гладкие, как у кукол, головы. Я моргнул — и их не стало. Ни шороха, ни следов.

Я замер. Что-то внутри подсказывало — уезжать. Немедленно. Но разум требовал другого: ещё шаг. Ещё взгляд. Найти. Понять. Объяснить.

Я вернулся в гостиницу, но не спал до утра. Смотрел на стену. Слушал, как по коридору кто-то прошёл босыми ногами. Потом снова. И снова. Всю ночь. А в пять утра — в дверь постучали. Три коротких. Два длинных. Я открыл. Никого. Только на полу — клочок бумаги. На нём — слово, написанное детским почерком:

"Не верь Горбачёву".

**

Я не стал дожидаться утра. Сел за стол, включил настольную лампу и начал детально описывать всё, что видел и слышал за последние сутки. Писал от руки. В этих краях техника работала с перебоями, а модем вообще отключился в полночь. Короткий стук, странный листок на полу, разговоры о «других» и мимолётный силуэт в лесу — всё это складывалось в узор, слишком тревожный для совпадений.

На рассвете я вышел к пруду. Тот самый, где последний раз видели Тарасову. По дневнику, найденному в доме Романовой, именно здесь происходили встречи с «ними». Я прошёл вдоль берега, замечая в грязи следы, не похожие на человеческие: будто когти с перепонками. Следы вели к заброшенной лодке, покрытой тиной и слоем мха. Присев рядом, я прислушался. Тишина. Даже птиц не было. Только вода — тяжёлая, густая, будто живая — медленно перекатывалась у самого берега.

И тогда я услышал. В глубине пруда, будто бы из-под воды, донёсся низкий, едва различимый гул. Он не был похож на звук двигателя или насоса. Это был голос — не человеческий, но с интонацией. Ритм, словно гипнотический шёпот, проникал в кости. Я встал, отступил назад и тут заметил — среди камышей мелькнул глаз. Один, горизонтальный, с вертикальным зрачком. На долю секунды. И исчез.

Я отпрянул. И услышал, как кто-то медленно идёт ко мне со спины. Не оборачиваясь, сказал:

— Горбачёв?

Молчание.

Я повернулся — и увидел женщину. Высокую, в плаще с капюшоном. Лица не видно. Только голос:

— Вам надо уехать. Сегодня же. Иначе они заберут вас. Как забрали всех до этого.

— Кто вы?

— Я та, кто ещё может говорить. У меня осталось немного.

— Немного чего?

— Немного человеческого.

Я шагнул ближе, она отступила.

— Вы знали Романову? Ефимову? Тарасову?

— Знала. Они хотели остановить. Но никто не поверил. А когда начали верить — стало поздно.

— Почему никто ничего не делает?

-2

Женщина сняла капюшон. Лицо было... наполовину человеческим. Но кожа — чешуйчатая. И шея — как будто неестественно длинная. Глаза мигали несинхронно. Она плакала, но слёзы были тёмно-зелёными, густыми.

— Потому что они уже внутри. В воде. В пище. В крови. Через них они управляют. Мы для них — просто оболочки.

— Кто «мы»?

— Я была учителем. В местной школе. До того, как один из них коснулся меня. Тогда я начала слышать их. Видеть их. И сопротивляться. Но с каждым днём становится всё труднее.

Я достал диктофон, но она мотнула головой.

— Не записывай. Они слышат сигнал. По радиоволнам. Всё, что ты посылаешь — уже у них.

Я спрятал устройство.

— Как их остановить?

— Никак. Единственный способ — не быть в зоне. Уехать. Стереть память. Или умереть. Всё остальное — иллюзия выбора.

Она исчезла, как только я моргнул. Будто растворилась в утреннем тумане. Я не пошёл сразу в гостиницу. Сел в машину и поехал в Можайск. Там — районная администрация. Думал, пробью хоть какие-то документы: миграционные записи, списки уволенных, возможно, кто-то замечал изменения. В приёмной меня встретили настороженно. Один из секретарей сказал, что глава администрации сейчас на выезде, но предложил подождать.

Я прождал два часа. Потом появился мужчина лет сорока. Представился как заместитель главы. Его фамилия — Савельев. На вид — обычный чиновник. Но в движениях была странная плавность. Как будто его суставы не имели привычных ограничений.

— Вы по поводу Глуховки? — спросил он. — Вы же следователь?

Я кивнул.

— Мы сотрудничали со Следственным комитетом. Всё, что могли — передали в местное отделение.

— Местное отделение передаёт пустые протоколы и замыленные фото.

Он замолчал. Потом откинулся в кресле и заговорил уже совсем другим тоном:

— Вы знаете, как выглядят кости человека, когда он долго лежит в воде?

— К чему это?

— К тому, что не всё, что вы ищете, имеет человеческую природу. Иногда лучше не знать. Вода в Глуховке — это не просто вода. Она несёт память. Она хранит чужие клетки. Достаточно одного глотка — и структура меняется.

— Кто вы?

Он посмотрел прямо в мои глаза. И в этот момент я увидел: у него нет радужки. Только тёмная, глубоко утопленная оболочка. И кожа шеи — пошла трещинами, будто бы сверху была маска.

— Я — координатор. Мы не враги. Просто пришли раньше. И не уйдём.

Я выскочил из кабинета, чувствуя, как в животе поднимается холодная тошнота. В коридоре — никого. Свет стал гаснуть. Я выбежал на улицу. Воздух — густой, вязкий. Как в подвале. Я схватился за воротник. Что-то двигалось под кожей. Внутри.

В тот вечер я впервые подумал: возможно, я уже заражён.

**

Я вернулся в Глуховку поздно вечером, уже за полночь. Дорога, казалось, стала другой — деревья будто приблизились вплотную, нависая над обочинами. Фары автомобиля выхватывали из темноты обрывки пейзажа: ржавая остановка с сорванной крышей, табличка с полустёртым названием деревни, дрожащие фонари, которые мигали без видимой причины. Я ловил себя на мысли, что всё это будто наблюдает за мной.

Гостиница встретила меня пустотой. Ни администратора, ни света. На столе — свежая записка: «Ты был у координатора. Он отметил тебя. Уходи, пока можешь». Почерк был тем же, что и на первой записке — детский, с завитками. Я поднялся в номер. На подушке — чешуя. Вытянутая, полупрозрачная, как у змей. Она была тёплой.

До утра я не сомкнул глаз. Перелистывал дневник Романовой снова и снова. Чем глубже я вчитывался, тем больше чувствовал, что она знала гораздо больше, чем могла написать. Среди её записей была одна, которую я раньше проигнорировал: «Они могут принимать форму. Но это утомляет их. Чаще всего они пользуются уже заражёнными. Те — выглядят как люди. Но внутри — другое. Им сложно дышать сухим воздухом. Они любят водоёмы, подвалы, погреба. Где влажно».

В это утро я поехал к старому водонапорному узлу на окраине деревни. Его указала Романова на схеме. По легенде, насосная станция обслуживала весь посёлок ещё со времён советской застройки. Теперь — ржавая конструкция с запертой будкой. Но я нашёл под ней люк. Закрытый. Я вернулся ночью — с отмычками.

Под люком оказался спуск вниз. Металлическая лестница, ведущая вглубь, в темноту, где пахло водорослями и кислотой. Я спустился, держа фонарь перед собой. Внизу — тоннель. Сырые стены, капли, гул. И странный ритм — будто сердце. Не моё. Глубже. Внутри земли.

Там я нашёл то, что нельзя было объяснить. Каменные коридоры, явно не построенные людьми. Стены — срезанные идеально, будто лазером. На них — символы. Один повторялся чаще остальных: круг, пересечённый тремя волнистыми линиями. Позже я понял — это вода. А круг — цикл.

Там были камеры. Пустые, но с наручниками. Не полицейскими. Биологическими. Из чего-то живого. А в одном отсеке — стенд с костями. Не человека. Длинные пальцы. Плоский череп. И подпись на табличке: «Скаут третьего цикла. Хранить при температуре не выше пятнадцати градусов».

Меня чуть не стошнило. Это был музей. Или лаборатория. Или культовое помещение. Я включил диктофон. Произнес вслух:

«Время — три часа пятнадцать минут. Я нахожусь под Глуховкой, в неизвестном подземном комплексе. Здесь — камеры. Символика. Следы пребывания не-людей. Человеческие инструменты рядом с органическими. Это не лаборатория. Это что-то иное. Возможно, база внедрения».

-3

Я услышал шаги.

Не бег. Медленную, тяжёлую поступь. Прислушался. Один шаг. Пауза. Ещё один. Как будто существо, у которого нет привычки ходить по земле, училось.

Я выключил фонарь и замер.

Шаги приближались. Затем остановились. Прямо за углом тоннеля. Я видел краем глаза — силуэт. Высокий, с выгнутой спиной. Плечи широкие, но шея длинная, неестественно подвижная. Оно смотрело — я чувствовал, как взгляд прожигает стену.

И вдруг — голос. В голове. Без звука.

— Ты — не первый. Но ты задал вопрос. Ты пришёл сам. Ты ищешь. Мы — ответ.

Я сжал пистолет. Сделал шаг назад. Оно не двинулось. Только снова «сказало»:

— Мы были здесь раньше. До ваших карт. До ваших церквей. До слов.

— Кто вы?

— Мы — носители структуры. Мы в воде, в корнях. Мы были вытеснены. Но теперь — возвращаемся.

— Почему Глуховка?

— Здесь слабая кора. Линии пересечений. Вход легче. А люди... удобны. Уязвимы. Строите вокруг нас. Прокладываете каналы. Подаёте питание.

— Питание?

— Власть.

Существо исчезло. Не растворилось — просто стало неразличимым. Пространство будто изменилось — запах исчез, гул прекратился, и я снова был один. Я выбежал наружу, захлопнул люк, накинул цепь.

Уже утром я поехал в районную библиотеку. Под предлогом проверки архивов по делам о пропажах. В старом картотечном зале, среди пыльных шкафов, я нашёл брошюру, изданную в шестидесятые. «Исследование гидрологических аномалий в Можайском округе». Автор — геолог Ольшанский. Внутри — карта. И на ней, в районе Глуховки, — красный круг с надписью: «Подземная структура неизвестной природы. Ходы — до двадцати километров».

Ольшанский пропал в шестьдесят восьмом.

Я сидел над этой картой, держа в руке лист с записками Романовой. Всё начинало сходиться: вода, структура, власть, исчезновения. Но главное — тот шёпот, голос, проникший в сознание. Я понял, как они действуют: не через силу. Через внушение. Постепенно. Сначала сны. Потом — забывчивость. Потом — отказ от воли.

И через таких, как Горбачёв, как Савельев, они входят в систему. Незаметно. И если на верху цепи кто-то заражён — все приказы искажаются. Система становится частью их.

Тогда я решил: останусь. Я не могу уехать. У меня есть информация. Я обязан её собрать до конца.

Даже если это будет стоить мне того, кем я был.

**

В течение следующих двух суток я почти не выходил из номера. Питался всухомятку, изредка выходил к колодцу за водой. В дневное время улицы Глуховки выглядели вполне обычно: вялые старики у заборов, подростки с телефонами, курящие на остановке, собаки, бродящие без цели. Но стоило солнцу опуститься за горизонт — всё вокруг замирало. Свет в домах не горел. Двери запирались. Ни звука. Ни шагов. Ни лая. Как будто вся деревня ложилась в коллективную кому.

И всё чаще я чувствовал, как за мной наблюдают. Не прямым взглядом, а каким-то внутренним сканированием. Будто бы моё сознание периодически проверяли на сбои. Иногда я ловил себя на том, что сижу у окна и смотрю в темноту, сам не зная зачем. А когда очухивался — за окном мелькала тень, чуть вытянутая, чужая.

На четвёртый день я решился — пришло время допроса. По-настоящему. Под протокол. Я пошёл к Горбачёву. Его дом находился на краю деревни, рядом с лесом. Калитка была открыта. Во дворе — ни души. Я вошёл. В доме пахло железом и чем-то болотным.

Он сидел за столом. Без рубашки. Его спина была покрыта чем-то, напоминающим змеиную кожу. Лицо при этом оставалось человеческим, но абсолютно мёртвым. Я включил диктофон и заговорил жёстко:

— Капитан Горбачёв, вы знали о преступлениях, происходящих на территории Глуховки?

Он не ответил. Только кивнул.

— Вы знали, что они не связаны с людьми?

Кивок.

— Вы работаете с ними?

— Я служу тем, кто будет после вас.

— Кто они?

Он улыбнулся. Улыбка была медленная, тянущаяся, губы отступали в стороны, открывая зубы — ровные, но чересчур плоские. И тогда он сказал:

— Вы всё равно станете одним из нас. Здесь, на этом уровне, сопротивление — аномалия.

Я шагнул назад. Он не двигался. Но я слышал, как по стенам за моей спиной заползает что-то липкое. Потом он добавил:

— У нас нет конфликта. Только трансформация. Кто не подходит — растворяется. Кто подходит — возглавляет.

Он поднялся. Рост его оказался гораздо выше, чем я помнил. Плечи раздались в стороны, кости хрустнули. Что-то внутри меня закричало — не инстинкт, а память. Как будто тело уже знало, чем это закончится.

Я выстрелил.

Пуля ударила его в грудь. Он не упал. Просто отшатнулся. Потом шагнул вперёд. Я выстрелил снова — в шею. Кровь не потекла. Вместо этого на кожу выступили капли вязкой, маслянистой жидкости. Он закрыл глаза. Мгновение — и исчез. Просто рассыпался в воздухе. Не как человек. Как нечто более тонкое. Как оболочка.

Я выбежал из дома и понял — меня уже выследили. Не потому, что был шум. А потому что я переступил грань. Я теперь «активный объект». Беглец. Охотник. Угроза.

В ту же ночь мне позвонила женщина. На городской телефон гостиницы, который, как я считал, давно не работает. Голос — еле слышный:

— Вы ещё здесь. Значит, можно говорить.

— Кто вы?

— Техник. Когда-то работала в геологоразведке. Потом перевели на водный контроль. Всё началось с анализа состава. Вода изменилась. После девяносто первого. Мы думали — загрязнение. Потом — вирус. Потом... поняли. Это не микробиология. Это другая система жизни.

— Где вы?

— Я не в Глуховке. Я в точке наблюдения. На глубине двадцать метров. Это не военная база. Это биологический орган. Он пульсирует. Он учится. Он расширяется.

— Что мне делать?

— Не доверяйте тем, кто говорит шёпотом. Не пейте воду. Никогда не стойте возле зеркала в темноте. И не спускайтесь в хранилище у школы. Там центр.

Она повесила. Я сразу выехал к школе. Старое здание, давно закрытое. Но окна целы. Табличка «Средняя общеобразовательная школа номер пятнадцать» висела как насмешка. Я пробрался внутрь. Там было тихо, но под ногами — как будто шевелилось. Пол дышал.

В подвал вёл люк. Я спустился.

И увидел.

Целую галерею. Стеклянные камеры, в каждой — человек. Точнее, то, что от него осталось. Разные стадии. В одной — подросток с глазами-щелями. В другой — мужчина с раздвоённым позвоночником. Третья — пустая, но внутри всё было покрыто слизью. А в самой последней стояло нечто — полностью обнажённое, высокое, с кожей болотного оттенка, и с лицом… моим.

Оно открыло глаза и улыбнулось.

И я понял: они не просто захватывают. Они копируют. Они создают. Внедряются не в тела, а в структуру. Полицейские, чиновники, учителя, даже я — всё это может быть оболочками. Иллюзиями. Условиями заражения.

Я записал всё на бумаге. Заложил в металлическую коробку. Спрятал в лесу, под камнем с тремя резами на поверхности. Если я исчезну — это останется.

Но теперь у меня один путь. Найти координатора. Пробиться в центр. Узнать, откуда они пришли.

И главное — понять, зачем им так отчаянно нужна власть.

**

На следующее утро в Глуховке стало тихо. Не как обычно — сонно и заторможенно, а гробово. Даже утренние петухи, которых я слышал в предыдущие дни, замолкли. За окном серел туман, прилипавший к стёклам так плотно, будто бы за ними ничего не существовало. Я поймал себя на мысли: в гостинице стало слишком много свободных номеров. Постояльцы исчезли.

Я вышел на улицу. Асфальт мокрый, как будто прошёл дождь, хотя ночью его не было. Крыльцо, где обычно сидела старуха-смотрительница, пустовало. Дверь в холл — распахнута. Внутри — капли на полу, как следы босых ног. Прямые, уходящие вглубь гостиницы. Я не стал их проверять.

Направился к школе. По подсказке той женщины — «не стой у зеркал, и не спускайся в хранилище». Но ведь именно туда мне и нужно было. Ключи я нашёл заранее, выкрал у сторожа ночью, когда он отлучился в местный клуб. Подвал открывался с гулом, как шлюз.

Внутри пахло сыростью и чем-то медицинским. Лампы едва работали, мигая. Под потолком — проводка, обмотанная старыми тряпками. Стены с обшивкой времён семидесятых, кое-где вздувшейся от влаги. По правой стороне — дверь. Тяжёлая. Металлическая. Я знал: за ней — центр.

Я надавил. Дверь не открылась. Только прижал ухо — и услышал. Не звук, а вибрацию. Низкую, как у трубы органа. Пульсация. Живой ритм. Не машинный. Биологический. В тот момент у меня дрогнули пальцы. В груди поселилось нечто похожее на предчувствие гибели.

Я отступил. Не сегодня. Рано. Нужно знать больше.

Днём я попытался снова выйти на контакт с местными. На улице встретил мальчишку, лет десяти. Он сидел на корточках, играл с проволокой. Одет не по погоде — в одни трусы и рубашку, босой. Я присел рядом:

— Как тебя зовут?

— Гена, — не поднимая глаз.

— Где твоя мама?

— В подвале. Она теперь в воде.

— Как это — в воде?

Он поднял на меня взгляд. Его глаза были... не мёртвыми, нет. Но в них не отражалось неба. Только темнота. Как у лужи, в которую слишком долго падали листья.

— Мы все будем в воде. Сначала слышим. Потом слушаем. Потом становимся.

Он встал и ушёл. Спокойно. Без спешки. Оставив проволоку — свернутую в спираль.

Я вернулся к дому Горбачёва. Его двери были распахнуты. Внутри — пусто. На полу — слизь. Под потолком — что-то вроде панциря, облезшего. Как если бы кто-то сменил кожу. Комната воняла гнилью. На стене — следы от когтей, вытянутые вертикально, и цифры: «двадцать пять, тридцать один, сорок четыре». Я не понял их смысла.

На кухне — графин с водой. Я подошёл, понюхал. Протухшая. И мутная. Внутри — волос. Не человеческий. Прозрачный и плоский, как ленточный червь.

Я уехал. В тот же день. Вернулся в Можайск. Там, в отделении, попробовал доложить. Сначала дежурному. Тот отмахнулся: «Знаем мы вашу Глуховку. Там один дачник прошлой весной повесился. Тоже жаловался, что слышит голоса в колодце». Потом — заместителю начальника следственного отдела. Тот вообще слушать не стал.

— Даниленко, вы отдыхать не пробовали? Вам бы обследование пройти.

— Я с уликами. С протоколами. С образцами воды. С анонимными показаниями!

— Отдыхайте. Пока вас не списали.

Я понял: система либо не верит, либо уже поглощена.

На следующий день мне позвонили. Звонок — городской. Голос — мужской, холодный:

— Вернитесь. Мы закончим. Без боли. Мы оставим вам имя. Ваше тело будет служить.

— Кто это?

— Мы те, кто остались. Кто пришёл раньше. Кто теперь будет говорить через вас.

Я повесил. Но знал — они меня найдут. Осталось немного. Всё, что я мог — подготовить себя. Убить? Убежать? Нет. Оставить доказательства.

Я распечатал все записи, зашифровал, вложил в металлический кейс, отослал по почте на старый московский адрес своей покойной бабушки. На всякий случай.

Теперь я вернусь в Глуховку. В школу. Вниз. В ту дверь, которая дышит. Я знаю, что это будет последняя моя ночь. Но я должен увидеть, что там. Что за чертой.

Я должен закончить это сам.

**

Ночь перед возвращением в Глуховку я провёл на заправке у трассы. Заснуть так и не смог. Всё время в голове стучало одно и то же: зачем они позволили мне уйти? Зачем дали фору, дали подумать, дали собрать всё, что я видел? Ответ приходил сам: они знали, что я вернусь. Они ждали.

По дороге в деревню я почти не встречал машин. Лес стал плотнее, чем прежде. Он будто сдвинулся ближе к дороге, сжав её, как глотку. Туман лежал полосами, а птицы молчали. Когда я свернул к школе, мотор стал барахлить. Потом заглох. Я добирался пешком, неся на плече рюкзак с фонарём, диктофоном, пистолетом и последней бутылкой бутилированной воды — я больше не пил из местных источников. Ни глотка.

Здание школы встретило меня тишиной. Всё было открыто. Как будто само впускало. Я спустился в подвал, туда, где в прошлый раз чувствовал пульсацию. И понял — теперь она была сильнее. Стены были тёплыми. Лампы не мигали, они светились тускло, как глаза умирающего животного. По полу текла вода — тонкая, как пот. Я добрался до той самой двери. Металл был холоден. И снова — пульс. Словно за ней сердце. Не машинное. Живое.

Я приложил ладонь к створке — она отворилась сама. Без скрипа. За ней — спуск. Влажные стены. Запах крови. Всё было похоже на нутро. Как будто я входил не в подвал, а в организм.

Я шёл медленно. С каждой ступенью мне казалось, что воздух становится гуще. Словно я нырял в чужую плоть.

Внизу был зал. Куполообразный. Пять арок, ведущих в разные стороны. В центре — нечто, похожее на алтарь. На нём — человек. Или то, что от него осталось. Руки вытянуты. Глаза раскрыты, но мертвы. Кожа — серая, как ил. Рядом — инструменты. Все медицинские. Но стерильности не было. Только липкая слизь.

И тут я услышал их. Не шаги. Звуки внутри головы. Как если бы кто-то шептал изнутри:

«Ты дошёл. Ты принёс себя. Мы изучим. Ты запомнишь. Пока не исчезнешь».

Я закричал. Не потому что испугался — от бессилия. Я знал: оружие бесполезно. Но поднял пистолет, всё равно. И выстрелил в ту тень, что отделилась от стены.

Пуля прошла сквозь неё, как через дым. Существо не двигалось, только наблюдало. Его черты менялись — сначала оно стало Горбачёвым, потом Савельевым, потом… мной. Оно улыбнулось, склонив голову.

Я побежал. Прямо в одну из арок. Неважно куда — только прочь. Коридор оказался живым. Стены сжимались. Дышали. Где-то сбоку что-то пульсировало, будто органы. И в каждом повороте — они. Без лица. Без слов. Но с глазами. Много глаз. В стенах, в потолке, даже под ногами.

Я врезался в закрытую дверь. На ней — надпись мелом: «вода помнит». И вдруг понял: это не база. Это не логово. Это колыбель. С самого начала. Они не строили её. Она проросла. Сквозь землю. Сквозь нас.

Я вернулся назад, снова в купол. В центре — алтарь. Но теперь там был я. Мёртвый. Точно я. Но с открытыми глазами. И тогда я понял — тело готово. Им нужен был не я. Им нужен был образ. Шаблон. Чтобы стать мной.

Что-то сзади подползло. Я обернулся.

Существо вытянулось во весь рост. Тело — человекообразное. Но лицо — как у рыбы. Слизистое, влажное. Оно дышало жабрами. Из груди выступали отростки, похожие на щупальца. Оно говорило моим голосом:

— Борис Даниленко завершён. Перенос завершён. Ты устарел.

И тогда я понял: я уже мёртв. Меня заменили. Я остался — только на несколько минут, как ошибка. Как отголосок.

Они подошли. Несколько. Пять, шесть, семь. Все — с моим лицом. Все — я.

Я не стал стрелять.

Я просто сел на пол. Достал диктофон. И начал записывать:

«Меня зовут Борис Даниленко. Если кто-то это слышит — не верьте тому, что увидите. Даже если это будет я. Потому что я умер здесь. В этой дыре. В этой мокрой утробе. А тот, кто выйдет отсюда — не человек».

И они набросились.

Не зверски. Не с криком. А спокойно. Холодно. Как хирургия.

**

Прошло трое суток с тех пор, как Даниленко перестал выходить на связь.

В системе Следственного комитета его дело числилось как «проверка неустановленных обстоятельств в зоне административного подчинения Можайского района». Формально — неугрожающее. Никакого особого статуса. Никаких тревог. На столе дежурного в архиве валялась тонкая папка с его фамилией, перемотанная шпагатом. На обложке карандашом: «не возвращался. запрос в процессинге».

За эти трое суток никто не интересовался его исчезновением. Ни руководство, ни коллеги. Лишь одна сотрудница из канцелярии, Ирина Зотова, вспомнила, что он оставлял ей записку: «на всякий случай — если не вернусь, ищи меня там, где тишина стоит над водой». Она улыбнулась, когда прочитала, и выбросила бумажку в урну.

В это же время в архивную комнату по адресу улица Осташковская, дом пять, была доставлена посылка. Без обратного адреса. Старая металлическая коробка, с вмятинами и тёмными следами от чего-то, похожего на ржавчину или кровь. Вес — около полутора килограммов. Внутри — пачка бумаги, фотоплёнки, дневник и аудиокассета с подписью «не слушать рядом с водой».

Коробка пролежала на складе трое суток, прежде чем её вскрыл случайный сотрудник. Он бросил беглый взгляд на содержимое, передал дальше, молча. Бумаги дошли до следователя по внутреннему контролю. Через день они оказались у другого, а затем — в стопке непросмотренного.

Так коробка осталась никому не нужной.

И всё же её открыли. Позже. Уже когда было поздно.

Тем временем Глуховка жила.

Точнее — двигалась. Дышала. Расширялась.

Дождь не прекращался. Он хлестал крыши, размывал тропинки, стекал по лужам и пропитывал всё: глину, щели в стенах, землю на кладбище. Всё стало влажным. Всё стало одним целым.

Местные перестали здороваться. Ходили молча. Не моргали. Даже дети. Особенно дети.

Школа вновь заработала. В подвал больше никто не заглядывал — он был «на ремонте». Зато появилось новое помещение — «архивная секция». За ней никто не следил. Она просто была. Входила в привычку.

Те, кто жил на окраинах, начали уезжать. Кто в отпуск, кто на больничный. Их дома не пустели — в окнах по вечерам кто-то зажигал свет. Но никто не помнил, как зовут тех, кто теперь там живёт.

Пруд переполнился. Из него исчезли рыбы. Вода стала плотной, с лёгким серебристым отливом. Люди не купались. Просто сидели рядом. Молча. Смотрели в гладь.

Иногда кто-то исчезал. Тихо. Без шума. Утром просто не открывал ставни. Их не искали. Все понимали — он ушёл. Вниз.

И если кто-то всё же осмеливался задать вопрос, ему отвечали коротко:

— Он теперь другой.

Через месяц после последнего выхода на связь Даниленко в Глуховке появился новый участковый.

Молодой. С широкими плечами. Чёрные ботинки, идеально чистая форма. Приехал рано утром, без сопровождения, на служебной «Ниве» без номеров. Подъехал к участку, заглушил мотор, достал чемодан и пошёл внутрь, не спрашивая дороги.

Местные смотрели на него с пониманием. Он улыбался всем. В меру. Не навязчиво. Но… не моргал.

Его имя значилось в реестре: Даниленко Борис Сергеевич. Всё соответствовало. Фото, паспорт, биография. Отличный послужной список. Ни одного выговора. Ни одной ошибки.

И никто не заметил, что голос его стал чуть ниже, чем был в записях. Что он не ел в столовой. Что он никогда не снимал рубашку. Что его кожа была немного… плотнее. Словно пропитанная воском.

Он проводил ежедневные обходы. Заходил в дома, беседовал с семьями, помогал детям перейти дорогу. Был вежлив. Спокоен. И крайне эффективен. Через две недели в деревне не осталось ни одного жалобного заявления. Ни одной ссоры. Ни одной записки в органы.

Покой воцарился.

Тишина.

Полная.

В Москве, в архивной камере, один из сотрудников наконец решил прослушать кассету из той самой коробки. Аппарат был старым, ленточным. Он включил запись, и в наушниках раздался голос — усталый, хриплый, с дрожью в гортани:

«Меня зовут Борис Даниленко. Если вы это слышите — значит, я не вернулся. Я был в Глуховке. И я видел. Там не люди. Точнее, не совсем. Они берут тех, кто удобен. Кто способен держать форму. Потом — меняют. Подменяют. Вас обволакивает вода. Медленно. Через сны. Через дыхание. Через касание. Сначала они пробуют. Потом берут. Если увидите меня — это не я. Убейте. Не смотрите в глаза. Пожалуйста. Не дайте мне жить.»

Сотрудник снял наушники. Посидел молча. Потом встал, выключил магнитофон, выдернул ленту и аккуратно свернул её в коробку.

А вечером, стоя под душем, он вдруг заметил: вода пахнет прудом.

Через полгода деревню Глуховка исключили из административных перечней. Якобы по причине «слияния с соседним районом» и «отсутствия постоянного населения». Ни одно медиа это не освещало. Ни одно ведомство не поднимало вопрос. Архивные записи исчезли. Местоположение — стёрто. Координаты — больше не определялись. Люди, уехавшие оттуда раньше, внезапно начали болеть. Кожные заболевания. Потеря памяти. Суициды.

Никто не связывал эти факты.

Никто — кроме одной женщины, работающей в санитарном надзоре по водоканалу. Она пересматривала старые отчёты. Слушала старые записи. Читала дневники.

Она сидела на кухне. За столом лежала коробка с надписью: «Даниленко. Не вскрывать при влажности выше сорока процентов».

Из-под пола капала вода.

Она не заметила, как из ванной вышел мужчина в идеально чистой форме участкового полиции.

Он улыбался.

И не моргал.