Найти в Дзене
Книжный мiръ

«Я отдан в собственные руки, как в руки лучшего стрелка». Ко дню рождения русского писателя Варлама Шаламова (1907-1982).

  Жизнь Варлама Шаламова… Чего в ней больше - жестокой обыденности, вовлечённости в общую историю страны в независящем от человека потоке, или это личный, осознанный выбор собственной судьбы? Сын потомственного священника, названный в честь новгородского святого Варлаама Хутынского, наверняка бы ступил на ту же славную стезю, прожив спокойную и безбедную жизнь, наполненную светлым служением Господу и людям. Вместо Вологодской гимназии имени Александра Благословенного достойному отроку пришлось доучиваться в Единой трудовой школе второй ступени, где Варлам оказался в числе лучших выпускников, но ожидаемого ходатайства для поступления в вуз не получил - заведующий губпросветом скрутил в лицо Шаламову и его слепому отцу кукиш со словами: «Вот именно потому, что у тебя хорошие способности — ты и не будешь учиться в высшем учебном заведении — в вузе советском».  «Лишенец» Варлам действительно никогда не смог бы учиться в Московском университете, куда он так стремился, если бы не начал св
Оглавление

 

Жизнь Варлама Шаламова… Чего в ней больше - жестокой обыденности, вовлечённости в общую историю страны в независящем от человека потоке, или это личный, осознанный выбор собственной судьбы?

Я забыл погоду детства…

Сын потомственного священника, названный в честь новгородского святого Варлаама Хутынского, наверняка бы ступил на ту же славную стезю, прожив спокойную и безбедную жизнь, наполненную светлым служением Господу и людям. Вместо Вологодской гимназии имени Александра Благословенного достойному отроку пришлось доучиваться в Единой трудовой школе второй ступени, где Варлам оказался в числе лучших выпускников, но ожидаемого ходатайства для поступления в вуз не получил - заведующий губпросветом скрутил в лицо Шаламову и его слепому отцу кукиш со словами: «Вот именно потому, что у тебя хорошие способности — ты и не будешь учиться в высшем учебном заведении — в вузе советском». 

«Лишенец» Варлам действительно никогда не смог бы учиться в Московском университете, куда он так стремился, если бы не начал свой долгий трудовой путь - всего за пару лет он освоил профессии дубильщика и отделочника на кожевенном заводе в Кунцеве под Москвой, позже работал учителем по программе ликвидации безграмотности в местной школе. Успевал посещать и поэтический кружок при «Новом ЛЕФе», штудировал работы Андрея Белого по теории стихосложения, увлекался творчеством экспрессивного Игоря Северянина, переписывался с Николаем Асеевым, не пропускал ни одного выступления Владимира Маяковского. Но футуристы остались всего лишь юношеским увлечением - пока ещё не написанные стихи Шаламова  станут продолжением классической традиции, неся в себе отголоски творчества Александра Блока, Иннокентия Анненского, Бориса Пастернака. 

От завода Шаламов наконец получил долгожданное направление на юрфак Московского университета, в котором он проучился совсем недолго…

Ему было немного за двадцать, когда он впервые узнал, что такое машина репрессий - юношу исключили из-за «социально неугодного» происхождения. 

Вдобавок к скверному статусу Шаламов был не придуманным, настоящим троцкистом, участвовал в акциях протеста с лозунгами «Долой Сталина!», призывая вернуться к настоящим заветам Ленина, печатал в подпольной типографии троцкистские листовки, за что и получил в 1929 году первое боевое крещение: исправительные лагеря в Вишлаге на Северном Урале сроком на три года. 

Кирка и обух топора надежней хрупкого пера…

Свой первый лагерный опыт писатель подытожил в антиромане «Вишера»: 

«Что мне дала Вишера? Это три года разочарований в друзьях, несбывшихся детских надежд. Необычайную уверенность в своей жизненной силе. Испытанный тяжёлой пробой — один, без друзей и единомышленников, я выдержал пробу — физическую и моральную. Я крепко стоял на ногах и не боялся жизни. Я понимал хорошо, что жизнь — это штука серьёзная, но бояться её не надо. Я был готов жить».

В 1936 году, после недолгой работы в московских газетах и журналах, череде статей о достижениях первой пятилетки («Лучше быть продавцом магазинным, чем в газете работать»), последовал новый арест за контрреволюционную деятельность и ссылка на Колыму, добывать золото. Десять лет: прииски, лесоповал, угольные штольни… В конце эпопеи - медицинский барак и доходяга в крайней степени истощения на больничной койке.

«С первой тюремной минуты мне было ясно, что идет планомерное истребление целой социальной группы — всех, кто запомнил из русской истории последних лет не то, что в ней следовало запомнить», - писал впоследствии Шаламов.

 

В 1946 году Шаламову несказанно повезло - его направили на курсы фельдшеров и затем на работу в больницу для осужденных «Левый берег» в полтысяче вёрст от Магадана. У добросовестного фельдшера появилось время и для сочинения стихов - начали понемногу  формироваться «Колымские тетради».

В отличие от Александра Солженицына, Варлам Шаламов всегда был уверен, что лагерное существование - отрицательная школа для всех без исключения - «каждая минута лагерной жизни — отравленная минута». Собственные «отравленные минуты» писателя и стали основой цикла «умных и суховатых» стихотворений «Колымские тетради» и «Колымских рассказов», принёсших Шаламову международную славу «Достоевского XX века» ещё при его жизни.

Шаламов не без сарказма замечал, что «лагерная тема столь невероятно велика, что здесь разместятся несколько Львов Толстых, и никому не будет тесно». Уникальность таланта Шаламова состоит прежде всего в том, что он сразу же заставляет нас верить в собственный рассказ «не как в информацию, а как в открытую сердечную рану».

Нет мелочей в пере поэта…

Первым, к кому пришёл Варлам Тихонович на следующий день после приезда в Москву после восемнадцати лет лагерей и ссылки, был Борис Пастернак. Пожалуй, только Шаламов мог решиться на визит к мэтру после получения от него критического, можно сказать, и разгромного письма, которое тот написал бывшему лагернику всего год назад после прочтения его «Синей тетради» со стихами:

«Я склоняюсь перед нешуточностью и суровостью Вашей судьбы и перед свежестью Ваших задатков, доказательства которых во множестве рассыпаны в Ваших книжках. И я просто не знаю, как мне говорить о Ваших недостатках, потому что это не изъяны Вашей личной природы, а в них виноваты примеры, которым Вы следовали и считали творчески авторитетными, виноваты влияния и в первую голову — моё. Пока Вы не расстанетесь совершенно с ложною неполною рифмовкой, неряшливостью рифм, ведущей к неряшливости языка и неустойчивости, неопределённости целого, я, в строгом смысле, отказываюсь признать Ваши записи стихами, а пока Вы не научитесь отличать писанное с натуры от надуманного, я Ваш поэтический мир, художническую Вашу природу не могу признать поэзией».

Пастернак для Шаламова - настоящий русский писатель, подлинный авторитет. Никаких обид, никаких сомнений в том, что написанное - искреннее желание помочь, признание таланта, разговор на равных. А Пастернак ещё и ещё перечитывал «Синюю тетрадь», заново открывая для себя сильного, самобытного поэта, подчеркивая карандашом наиболее понравившиеся строки - и так «счертил сплошь, почти все страницы прочитанной половины».

Спустя некоторе время Борис Леонидович написал Шаламову:

«Я никогда не верну Вам синей тетрадки. Пусть лежит у меня рядом со старым томиком Блока. Нет-нет, и загляну в нее. Этих вещей на свете так мало. Вы одна из редких моих радостей и в некоторых отношениях единственная». 

После реабилитации, последовавшей только в 1955 году, писателю, наконец, удалось вернуться в Москву - до этого жить в столице ему было запрещено. Служа внештатником в литературном журнале «Москва», Шаламов работал над «Колымскими рассказами», которые вышли на родине только после смерти автора, а вот стихам повезло немного больше - было напечатано целых пять поэтических сборников, названных Шаламовым из-за цензуры «инвалидами»…

Стихи его всегда находились в тени прозы. Находятся и сейчас - «Колымские рассказы» растиражированы, выходят во многих издательствах и сериях, начиная от «Школьной библиотеки» и заканчивая «Мировой классикой».  Читатели знают Шаламова прежде всего как оригинального  прозаика, создателя уникального литературно-исторического документа. А вот сам Шаламов считал себя именно поэтом, создателем стихов как источника  жизненной силы, строк, удерживавших его на самом краю от гибели. Поэт, выброшенный почти на двадцать лет на обочину жизни, полностью отрезанный от культуры, в страшных условиях лагеря писал о любви и верности, о суровой северной природе, о красоте и собственном одиночестве в этом огромном мире…

Я забыл погоду детства

Я забыл погоду детства,
Теплый ветер, мягкий снег.
На земле, пожалуй, средства
Возвратить мне детство нет.
И осталось так немного
В бедной памяти моей —
Васильковые дороги
В красном солнце детских дней,
Запах ягоды-кислицы,
Можжевеловых кустов
И душистых, как больница,
Подсыхающих цветов.
Это все ношу с собою
И в любой люблю стране.
Этим сердце успокою,
Если горько будет мне.

Меня застрелят на границе

Меня застрелят на границе,
Границе совести моей,
И кровь моя зальет страницы,
Что так тревожили друзей.
Когда теряется дорога
Среди щетинящихся гор,
Друзья прощают слишком много,
Выносят мягкий приговор.
Но есть посты сторожевые
На службе собственной мечты,
Они следят сквозь вековые
Ущербы, боли и тщеты.
Когда в смятенье малодушном
Я к страшной зоне подойду,
Они прицелятся послушно,
Пока у них я на виду.
Когда войду в такую зону
Уж не моей — чужой страны,
Они поступят по закону,
Закону нашей стороны.
И чтоб короче были муки,
Чтоб умереть наверняка,
Я отдан в собственные руки,
Как в руки лучшего стрелка.

Камея

На склоне гор, на склоне лет
Я выбил в камне твой портрет.
Кирка и обух топора
Надежней хрупкого пера.
В страну морозов и мужчин
И преждевременных морщин
Я вызвал женские черты
Со всем отчаяньем тщеты.
Скалу с твоею головой
Я вправил в перстень снеговой,
И, чтоб не мучила тоска,
Я спрятал перстень в облака.

В часы ночные, ледяные

В часы ночные, ледяные,
Осатанев от маеты,
Я брошу в небо позывные
Семидесятой широты.
Пускай геолог бородатый,
Оттаяв циркуль на костре,
Скрестит мои координаты
На заколдованной горе.
Где, как Тангейзер у Венеры,
Плененный снежной наготой,
Я двадцать лет живу в пещере,
Горя единственной мечтой, 
Что, вырываясь на свободу
И сдвинув плечи, как Самсон,
Обрушу каменные своды
На многолетний этот сон.

Поэзия

Поэзия — дело седых,
Не мальчиков, а мужчин,
Израненных, немолодых,
Покрытых рубцами морщин.
Сто жизней проживших сполна
Не мальчиков, а мужчин,
Поднявшихся с самого дна
К заоблачной дали вершин.
Познание горных высот,
Подводных душевных глубин,
Поэзия — вызревший плод
И белое пламя седин.

В природы грубом красноречье

В природы грубом красноречье
Я утешение найду.
У ней душа-то человечья
И распахнется на ходу.
Мне близки теплые деревья,
Молящиеся на восток,
В краю, еще библейски древнем,
Где день, как человек, жесток.
Где мир, как и душа, остужен
Покровом вечной мерзлоты,
Где мир душе совсем не нужен
И ненавистны ей цветы.
Где циклопическое око
Так редко смотрит на людей,
Где ждут явления пророка
Солдат, отшельник и злодей.

Из строф о Фете

Я вышел в свет дорогой Фета,
И ветер Фета в спину дул,
И Фет испытывал поэта,
И Фета раздавался гул.
В сопровождении поэта
Я прошагал свой малый путь,
Меня хранила Фета мета
И ветром наполняла грудь.
На пушке моего лафета
Не только Пушкина клеймо,
На нем тавро, отмета Фета,
Заметно Фетово письмо.
Нет мелочей в пере поэта,
В оснастке этого пера:
Для профессионала Фета
Советы эти — не игра.
Микроудача микромира
Могла в движенье привести,
Остановить перо Шекспира
И изменить его пути.…
Хочу заимствовать у Фета
Не только свет, не только след,
Но и дыханье, бег поэта,
Рассчитанный на много лет.

Ты держись, моя лебедь белая

Ты держись, моя лебедь белая,
У родительского крыла,
Пролетай небеса, несмелая,
Ты на юге еще не была.
Похвались там окраскою севера,
Белой родиной ледяной,
Где не только цветы — даже плевелы
Не растут на земле родной.
Перепутав значение месяцев,
Попади в раскаленный январь.
Ты не знаешь, чего ты вестница,
Пролетающий календарь.
Птица ты? Или льдина ты?
Но в любую влетая страну,
Обещаешь ей лебединую
Разгулявшуюся весну.
Но следя за твоими отлетами,
Догадавшись, что осень близка,
Дождевыми полны заботами
Набежавшие облака.

Не суди нас слишком строго

Не суди нас слишком строго.
Лучше милостивым будь.
Мы найдем свою дорогу,
Нашу узкую тропу.
По скалам за кабаргою 
Выйдем выше облаков.
Облака — подать рукою,
Нужен мостик из стихов.
Мы стихи построим эти
И надежны и крепки.
Их раскачивает ветер,
До того они легки.
И, шагнув на шаткий мостик,
Поклянемся только в том,
Что ни зависти, ни злости
Мы на небо не возьмем.

 

Спасибо, что дочитали до конца! Подписывайтесь на наш канал и читайте хорошие книги!