— Ну и где теперь твой чайник, Лид, опять не там стоит?! —
— На своём… был. —
— Нет, я же говорю, надо иначе!
Я только поджала губы. Одно неверное движение — и кажется, вся жизнь сбита с привычной полки. Про такие моменты говорят: ещё чуть-чуть — и не выдержишь.
У меня есть одно, может быть, не очень великое, но до дрожи важное правило: если чайник стоит на плите ручкой влево — значит, мне сейчас так удобнее...
У меня есть одно, может быть, не очень великое, но до дрожи важное правило: если чайник стоит на плите ручкой влево — значит, мне сейчас так удобнее. Если ваза с искусственными ромашками стоит на кухонном окне — пусть даже свет глупо слепит прямо в глаза, — значит, мне от того радостней. Вот такие свои маленькие слабости я берегла всю жизнь. Особенно теперь, когда, кажется, за эти привычки держишься крепче любого спасательного круга.
В моей жизни было много всего. Была работа — библиотека, вечные стопки книг, пахнущих старым деревом и чуть кисловатой бумажной пылью, были нескончаемые отчёты, поздние ужины, сынишка Виктор, всегда такой живой и неугомонный. А потом пришёл пенсионный возраст — и вдруг стало немножко пусто. А потом снова наполнилось: тёплым светом, тишиной, временем для себя, рукоделием на любимом диванчике — и чайником на своём привычном месте.
Я думала, так будет ещё долго. А потом...
В тот день я шла с рынка, несла вязку свежей зелени, шуршала новенькой клеёнкой, которую присмотрела для рукодельного уголка. Снилось мне уже вечернее молчание: сидеть, ковыряться в нитках, вспоминать маму — она учила меня шить, и в этом у нас с ней была какая-то своя, невидимая ниточка доверия.
А когда открывала дверь... Кого бы вы подумали я увидела, стоящей прямо посреди нашей кухни, спиной к входу, с авоськой, набитой банками — и новым мячиком для Виктора (ему шестьдесят, а мама всё равно мать)... Вот так, аккуратно, в нашу недавно обретённую тишину — ворвалась Марфа Степановна. Моя свекровь.
— Ой, Лидочка, ты уже дома! — обернулась она через плечо, обдавая меня терпким запахом чеснока и каких-то сдобных, мясных котлет.
Её голос всегда раздавался чересчур громко, как крик на вокзале, когда ищешь знакомое лицо.
— Виктор сказал, чай пьёте зелёный? Да как же, надо было раньше сказать, что нельзя — у меня давление только-только отошло...
И первое, что она сделала, — сняла свой пуховый платок, повесила рядом с моим бельевым халатом и положила свои ключи на крючок, где всегда висит моё полотенце для рук.
Странно, но я почувствовала... не просто удивление. Как будто в доме стало не только тесно, но и чуть холоднее. Даже если у нас жарко.
Я не спросила — “на сколько?”, “зачем?” и “почему именно сейчас?”. Сын сказал потом, устало: “Нужно, маме одной тяжело. Ты не против?”
Ну как тут быть против?
Вот. С этого всё началось.
Иногда кажется, что дом — это не стены и не потолок. Это запах. Этот тихий шелест штор, когда ты открыл окно именно сейчас, потому что хочется — свободы или свежего воздуха. Это порядок на полке: чашка слева, за ней любимая ложка, рядом ситечко с медной ручкой, как память о старых рынках, где я когда-то выторговывала копеечку за чайный брикет.
Но всё это испаряется, когда в доме появляется новая реальность.
Первое время я честно старалась улыбаться.
— Мамочка, — говорила я Марфе Степановне, — оцени мой борщ!
— Лидочка, а ты сахар-то клади в самом конце, а не в начале, — отвечала она, поправляя половник у меня в руке, будто я — та самая девочка, которой ещё только учиться и учиться хозяйствовать.
Она не делала пакости, не придиралась. Просто… всё становилось её. Вот — я захожу утром на кухню: моя любимая кружка стоит на другом месте, а в холодильнике вдруг два контейнера с голубцами, причём недавно приготовленными мной — уже разогреты “правильно”, как она считает, потому что ей “так вкуснее”.
Потом пришла очередь шкафчика с нитками. Я очень люблю рукоделие. Вы, наверное, знаете, как это: у каждого дела своя строгая система. Там бусины по цветам, тут — нитки в коробках, рядом блокнот с идеями, плотный, чуть потертый. Это мой мини-мир.
Однажды после обеда, когда Виктор ушёл в гараж, я услышала, как на кухне кто-то шарит по полке, где были мои тряпочки. Нашла Марфу Степановну среди вороха лоскутков, она деловито что-то перекладывала. И объясняет так, будто всё естественно:
— Тут у тебя, Лида, бардак… Непорядок! Я вот решила чуток прояснить.
Как хотела — так и сказала бы, но — сдержалась. Неловко. Я вроде бы взрослая, у самой уже сын, а тут…
Встаёшь утром, а кастрюли поменяли местами. Клеёнка, ею же купленная, налезает на мой любимый вышитый скат.
Виктор же только отшучивается:
— Пусть себе помогает… Ну подумаешь, не вышивка, ладно — потом переставишь!
Я очень старалась понять. Всё-таки Марфа Степановна — одна, муж её ушёл два года назад, тоже пенсионерка. Пожилая женщина, у неё свои страхи. Иногда мы долгими вечерами вместе пили чай, слушали тихое бормотание радиоприёмника.
— Ты мне как дочь, Лидочка, — сказала она однажды, гладя по руке, — я своей такой не была.
Тёплые слова, а внутри что-то ёкнуло: я не чувствовала себя дочерью... я чувствовала себя гостьей в собственном доме.
Особенно остро это проявилось через пару недель.
*Вот он, мой уголок на лоджии, застеклённой наглухо. Зимой там светло, летом тихо. Я по привычке захожу туда — и вдруг... всё изменено. Без моего разрешения: полки пустые, нитки где-то в ящике, блокнот — на табуретке, прямо под открытым окном, листы разложены “для проветривания”. Мои салфетки сложены пополам, шарф — повешен на верёвку для белья среди хозяйских тряпок.*
Словно кто-то вошёл в душу, не постучав.
Я снова всё терпела. Не хотела мужа напрягать — он и без того поздно возвращался, уставший, словно из шахты.
А потом однажды, как зимой до рассвета — на снегу появляются чужие следы, и это невозможно не заметить. Вот так и в доме: чужие шаги слышнее, чем свои мысли.
Шёл очередной воскресный день. Я зашла пораньше домой — после магазина. Ждала вечер, свою тишину — Виктор возился на кухне, Марфа Степановна сидела, как обычно, в кресле.
Мне вдруг захотелось спросить, — может, сегодня выпьём вместе чаю в моём уголке? С этим новым печеньем, которое я испекла под её старинный рецепт.
Захожу и... Стою как вкопанная.
К ней открытая коробка — та самая, где лежат старые письма, фотографии мамы, засохшая веточка сирени, опавшие страницы журнала, где когда-то — молодая, влюблённая Лида — писала о первом свидании с Виктором.
Марфа Степановна медленно, с рассеянным видом, перебирала письма. Каждое разворачивала, рассматривала каллиграфически тонкий почерк, улыбалась чему-то своему. В этот момент у меня задрожали руки.
— Простите… — прошептала я.
Она вздрогнула, посмотрела, опустила письма… и вдруг нахмурилась.
— Вот ведь… Я же просто искала фотографию, которую обещала Виктору показать. Не думала, что тут твои… секреты.
Тут стало неважно, что именно она искала. Важна боль. Важна потеря себя.
В груди будто что-то оборвалось. Я не смогла больше молчать.
Слова вырвались неожиданно — на самой высокой, дрожащей ноте, когда дальше уже не таить.
— Знаете, Марфа Степановна… — начала я тихо, но голос поднимался с каждым словом, точно волна, набирающая силу, — мне правда тяжело. Я старалась не считать… терпеть. Но теперь — устала…
Она смотрела пристально, пустым взглядом, чуть нахмурившись — будто пытается понять смысл не во мне, а в воздухе между нами.
— Вот ведь… Я ничего… Я ж хотела только помочь вам… Да, в доме порядок навести, да… — забормотала она, поправляя на коленях платок.
Я вскинула руки — машинально, почти героически! — и вдруг слышу себя, совсем неожиданную, совсем другую:
— А кто меня спросил? Я ведь и так жила — день за днём, у меня свой порядок, угадайте какой… Нет, не такой, как у вас! Своё местечко, где уютно, где дышится легко — а теперь я не могу тут быть! Я как гостья! Как квартирантка, которой позволили побриться яблоком, но только на чужой тёрке…
Наверное, ушли бы слёзы, если бы не сдержалась. Но я держалась — изо всех сил.
В этот момент вошёл Виктор. Он оглядел нас обеих, с удивлением и испугом — так смотрят, когда в квартире прорвало трубу, но не видно: что же делать?
— Виктор, — обратилась я к нему, тихо, почти по-учительски, — скажи… дом твой, мой, наш… или…? Я больше не могу так. Не хочу, чтобы меня вытесняли… Я правда устала.
Тут Марфа Степановна села ближе, лицо её посерело.
— Лидочка… я ведь старалась. Я ведь… просто думала, что так лучше… Может, для себя, для всех. Я… Просто страшно одной оставаться, а когда дом чужой — мне спокойнее от того, что я что-то делаю… что нужна.
Я молчала, только глотая ком подступивших слёз.
И тут впервые за много лет именно муж был не нейтральным.
Он подошёл ко мне, взял за руку — неожиданно крепко, как будто что-то решал.
— Мам, — тихо, но твёрдо, — Лида права. У каждого в доме должно быть своё место. Мы оба устали. Ты родная, но нельзя вот так… Я не вмешивался, не хотел ссор. Но сейчас понял, что мы оба — не ты, не Лида — не счастливы, пока не договоримся.
Марфа Степановна, чуть пригнувшись, вдруг показалась мне совсем маленькой женщиной, не властной старушкой, а забытой, немножко обиженной девочкой, которой слишком сложно быть одной.
Долго мы молчали втроём.
Только в окно медленно стучал вечерний свет…
— Ладно, — сказала она неожиданно глухо, — я тогда… на недельку к Клавдии, коль вам так легче. А потом… ну, потом уж поговорим.
В комнате пахло извинениями и чем-то ещё — надеждой, что ли.
В тот вечер, впервые за много месяцев, я не стала собирать иголки с пола или перечитывать письма. Просто сидела на кухне — с мужем, в молчании и тепле, и впервые за долгое время почувствовала: дом — это когда все на своём месте, пусть даже через трудный разговор.
Прошла неделя. Неделя тишины, пронзительной и немного странной — словно кто-то выключил радио посреди любимой песни. Квартира стала вдруг непривычно просторной. Я шла на кухню — и чувствовала себя хозяйкой не потому, что меня так называли, а потому что полки, скатерть, даже чистая кружка на месте.
Виктор в эти дни был внимателен: сначала неловко помогал готовить, потом просто садился напротив, тихо гладил мою руку. Иногда спрашивал:
— Ты не скучаешь?
Я пожимала плечами. Был ли это покой — или пустота?
Однажды вечером раздался звонок. Я ждала, что услышу звонкое “Лидочка!”, упрёки или обиду, но за дверью стояла Марфа Степановна с маленькой сумкой и какой-то новой, аккуратной прической. Она долго постояла на пороге, не заходя.
— Можно?.. — спросила просто, и было в этом вопросе столько неуверенности и просьбы, что я вдруг поняла: жить одной ей страшнее, чем быть неугодной.
Я подвинула тапки, отступила, впустила в дом всё сразу: запах её духов, лёгкую суету и осторожную надежду.
— Я, Лидочка, подумала… Обидела я тебя, наверное. Не хотела своё навязывать. Я ведь… сама не знаю, где мне теперь жить, как быть. А можно, если я что-то не так — ты скажешь честно? А я буду спрашивать.
— Можно, — вздохнула я. — Мне ведь тоже не легче говорить. Но я попробую.
Виктор улыбнулся впервые за долгие недели. Он обнял нас обеих, и мы вдруг заулыбались все трое — словно дети, впервые честно поделившие игрушки, — кто-то получил чуть больше, кто-то — чуть меньше, но место осталось для всех.
Позже мы с Марфой Степановной обсуждали перемены:
— Этот шкаф — мой, тут я нитки не переставляю.
— Хорошо, Лида, я не трону.
— А борщ варим попеременно.
— Договорились!
Дом стал другим — не идеальным, нет, но очень настоящим. Теперь я снова могла устраивать уголок для вышивания, знать, что мои письма в безопасности. Марфа Степановна иногда просила научить её вязать, а иногда просто делилась историями — вечерами, над чаем в новых кружках, которые выбрали вместе.
Порой я ловила себя на мысли: сколько боли можно было бы избежать, если бы мы говорили друг с другом честно, по-настоящему, не дожидаясь, когда переполнится чаша терпения.
Теперь — я знаю: пространство для двоих всегда находится. Если уважать тишину друг друга. И верить — дом можно отстроить заново, даже на старых, но крепких, основах.
Понравился рассказ? Ваше мнение очень важно (комментарии), ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ.
Автор: Истории о нас | Рассказы