Продолжение записок петербургского чиновника Петра Ивановича Голубева
В 1832 году меня утвердили на место начальника 1-го отделения бухгалтерии (здесь Департамента главного казначейства). При этом начальник департамента, Дмитрий Максимович Княжевич избрал для меня прекрасную квартиру (одну из лучших в доме департамента) в 4-м этаже, на углу Садовой и Итальянских улиц. Оклад моего жалованья составлял "по штату" 4000 рублей асс. в год.
После несчастного разрешения жены моей, Софьи Петровны, в 1825 году первым младенцем, нам Бог дал второе дитя, дочь Марию. Она родилась благополучно и была, по-видимому, очень здоровая девочка; но мы с женой лишились ее, держась, по неопытности нашей, чужих советов.
Старшая сестра уверила Софью Петровну, что она не может кормить свое дитя сама, и что надо взять кормилицу; в ожидании, покуда найдут последнюю, кормили дитя соской. Девочка эта, казалось, имела свой упорный характер и, привыкнув к соске и рожку, не хотела уже никак взять груди. К несчастью, ко времени ее рождения, мы переехали в первую казенную квартиру, крайне сырую, после бывшего наводнения 1824 года.
От неестественной пищи и дурного помещения, дитя, видимо, истощалось изо дня в день, и мы схоронили ее зимой 1826-1827, на четвертом месяце от рождения.
Эта малютка едва было не увлекла за собою в могилу и мать свою: Софья Петровна, стараясь всячески приспособлять младенца к принятию груди, простудилась и получила жестокую грудницу (мастит). При весьма ограниченных способах, я не щадил ничего для лечения жены.
Ее лечил очень известный доктор-акушер Гейдельберг, получая по 5 р. за визит, и не только не доставил облегчение, но грудница угрожала воспалением.
Случайно, товарищ мой Н. Р. Кондратьев посоветовал мне употребить средство, испытанное в подобном случае его женой: какую-то воду Бенедикта Руланда (Aqua Benedicti Rulandi). Надо было взять две равные части тертой моркови и берёзового толчёного угля, смешать вместе то и другое, полив это одной ложкой сказанной воды; смесь эту, завернув холстинной ветошкой, прикладывать к больному месту.
Это средство перешло к г-ну Кондратьеву от знаменитого в наше время медика, Христиана Яковлевича Витта (доктор медицины, полевой штаб-доктор 2-й армии (ред.)). Жена моя, употребив это лекарство в несколько приемов, получила совершенное исцеление.
В 1829 году родился у меня сын Григорий. Опять сестра жены настояла взять кормилицу; но для хорошей кормилицы средства наши были очень еще недостаточны, и нам пришлось взять такую, какая попалась под руку. Вышло, что "это была опытная плутовка и кормила нашего младенца, будучи беременна", что объявил департаментский доктор П. В. Богословский.
Разумеется, мы ее прогнали и взяли другую, одобренную уже доктором; эта, прожив несколько месяцев, объявила, что "она по каким-то, наверное, вымышленным семейным обстоятельствам, ни за что у нас оставаться не может". С этим вместе у неё обнаружился какой-то тяжелый кашель, который немедленно сообщился и дитяти.
Так потеряли мы и третье дитя, но, по крайней мере, своим горьким опытом научились, что вместо этих "поганых баб, принимающих на себя из корысти питание младенцев," гораздо лучше, если дитя будет питаться молоком своей матери.
В 1831 году, Бог дал мне, 12-го апреля в Вербное Воскресенье, сына Николая.
Замечательно, что он родился в тот самый момент, когда раздался первый звон колокола к поздней обедне; но не дал знать о своем рождении криком, и голос его услышали мы через несколько секунд после его рождения. Это показывало его болезненные начала, которые впоследствии развивались довольно сильно.
Его долго наблюдал очень опытный доктор Шибель и не скрывал от нас своего опасения, что если это дитя останется в живых, то нельзя будет надеяться на его хорошие умственные способности. Это пророчество не сбылось (!).
Правда, малютка начал ходить только по четвертому году; но скоро обнаружил удивительную память и любознательность, необыкновенное незлобие, примерное послушание и любовь к умственным занятиям, от которых, благоразумнее, было бы его отвлекать, чтобы на счет излишних сведений прибрести для него долю здоровья.
Он окончил с отличием гимназический курс, вышел из университета первым кандидатом историко-филологического факультета, но имел несчастье, еще учась в гимназии, простудиться; от усиленных занятий в университете у него явилась глухота, которая сперва преследовала его периодически, а к 20-летнему возрасту обратилась постоянно в телесный недостаток, весьма трудно излечимый.
Были недели, что он вовсе не мог слушать лекций, но товарищи отдавали ему свои записки, и он составлял из них особые мемуары. Впрочем, его история ему и принадлежит.
Последним нашим дитятей была родившаяся в 1831 году дочь Мария. Эта девочка, вскормленная матерью, росла благополучно и также одарена отличными способностями; училась в Институте Св. Екатерины и при выпуске была награждена первой золотой медалью.
Обращаюсь опять к главному элементу жизни моей, т. е. к службе.
В числе чиновников 2-го отделения бухгалтерии был очень замечателен по необыкновенным дарованиям, помощник бухгалтера, Александр Иванович Криль.
Ближайшими его начальниками были два брата Кобылины. Они почему-то не давали ему большого хода, вероятно опасаясь, при возвышении его, проиграть во мнении высшего начальства, которое не могло бы не заметить необыкновенных талантов этого молодого человека.
Таким образом, он долго оставался в тени, и таланты его были известны только товарищам. При утверждении меня начальником отделения, мне предложено было избрать на свое место достойного чиновника; я просил назначить Криля, и его тотчас же утвердили к нам, в первое отделение бухгалтером.
Я сделал это сколько из желания вывести Криля из его замкнутого положения в департаменте на Божий свет, столько же с намерением доставить службе отличного делопроизводителя; но Кобылины не могли с ним расстаться. Они считали его своим учеником, отчего поступок мой приняли за совершенный "дневной грабеж" и решились насолить мне "в свою очередь".
В самом деле, я поступил неосторожно, взяв из их среды, без всякого предварительного с ними объяснения, человека, без которого они не могли обойтись; этим неловким с моей стороны поступком, я дал им случай разыграть со мною пословицу-водевиль: "на чужой каравай рот не разевай, а пораньше вставай, да свой доставай".
В противоположность даровитому Крилю, служил в 3-ем бухгалтерском отделении бухгалтер Дмитрий Герасимович Чулков. Он был и стар, и груб, и крайне бестолков, так что не знали, куда его девать.
Тогда 3-е отделение, окончив отчетность за прежне время, соединилось со 2-м, и оба они поступили под начальство старшего Кобылина, соединясь для одного общего дела: отчетности за новейшее время.
Гг. Кобылины ловко доказали, что они, "потеряв Криля, лишились лучшего работника и не могут уже удостоверить, что новая отчетность Государственному контролю пойдет с должным успехом". По настояниям их, Чулкова посадили ко мне, а Криля взяли опять в отчетное отделение. Нечего было делать.
По совершенной неспособности Чулкова, оставалось мне, как "лакею, стать на запятки за обеими каретами", т. е. отвечать за начальника отделения и править должность бухгалтера. По счастью, у нас в отделении "по штату 1821 года" было положено 3 бухгалтерских вакансии; я стал просить о помещении на 3-ю, не занятую с самого открытия департамента вакансию, одного, также отличного чиновника, Михаила Дмитриевича Шемадамова, но не из чужих, а собственно из наших, 1-го отделения бухгалтерии.
Ходатайство мое об этом подкрепил Василий Степанович Басин (теперь уже вице-директор Департамента главного казначейства), и это исполнилось, чем я был совершенно спасен от страшных и даже невыносимых трудов.
С 1833 года мое положение в департаменте чрезвычайно изменилось. Прежде все мои труды совершались в глазах директора, и я действовал почти независимо, по его приказаниям; но Княжевич, желая сохранить правила дисциплины и не зная меня так хорошо, как знал Розенберг (Иван Иванович), обращался во всех случаях к вице-директору (сейчас Басину), предоставив ему докладывать все обыкновенные по отделению исходящие бумаги, за моей скрепой.
Скоро, мой добрейший Василий Степанович смекнул, как ему надобно действовать; он подписывал себе свои пенсионные ассигновки и со стороны казалось, что он всегда озабочен и занят делами; с ним, как с оракулом в казусных делах, советовались; ему поручались более важные дела на "предварительное заключение", а он стал передавать их в 1-е отделение бухгалтерии, т. е. мне, и дошло до того, что если какую-нибудь затруднительную бумагу не берут ни в какое отделение, то ее директор передавал на разрешение Басину, тот мне, и наконец, канцелярия департамента приняла за правило: "если бумагу никто не берет, отдавать Голубеву".
Министру (Е. Ф. Канкрин) обыкновенно докладывали директор с вице-директором Басиным и некоторыми начальниками отделений. Разумеется, докладные бумаги, заготовляемые к подписи министра по моей части, отдавались Василию Степановичу. Ему было хорошо: он походил на "орангутанга, который, поймав кошку, доставал ее лапками из печи горячие каштаны".
В случае, "когда что-нибудь не удавалось", виноват был начальник отделения, т. е. я, а весь "успех в делах" принадлежал ему, как старшему.
При этом невольно вспомнишь поговорку употребляемую, в подобных случаях нашими мужичками: "ему блинки да пышечки, а мне пинки, да шишечки". Были однако люди, которые понимали, "кто именно достает и кто именно ест каштаны"; первый между этими людьми был мой прежний начальник и благодетель, Александр Максимович Княжевич.
Надо сказать, что мой добрейший начальник Василий Степанович, кроме свойственного всем старичкам недуга жадности, побуждающей схватить при случае лишнюю тысячу, страдал отчасти и другой болезнью, - небольшим тщеславием.
Бывая иногда, по случаю рассмотрения государственной росписи Комитетом финансов, в преддверии этого Комитета, он всегда восхищался величавыми манерами некоторых вельмож, между прочими князя Алексея Борисовича Куракина, которому любил подражать, иногда в манерах: говорил с высшими по своему, торопливо; с низшими, подражая князю, величественно и протяжно; при входе с лестницы в департамент снимали его соболью шубу несколько сторожей.
Он проходил в комнату общего присутствия шаркая и слегка кланяясь на обе стороны и несколько досадуя, что чиновники обеих сторон не все отвечали ему на поклоны; чихая, кланялся и благодарил, хотя никто из присутствовавших и не думал "ему здравствовать", так как старика не любили и охотно над ним подшучивали.
Это я написал отнюдь не для того, чтобы глумиться над уважаемым мной начальником, но в своем месте этих записок, отдав справедливость хорошим его качествам, не решаюсь умолчать и о его слабостях, свойственных всякому человеку, и только различных своими симптомами. Я назвал его "добрейшим Василием Степановичем". Он был действительно добр, но, предаваясь иногда припадкам ребяческого тщеславия и чванства, делал "зло против воли".
Так он привык смотреть на меня отнюдь не как на труженика, обременённого множеством разнородных дел начальника отделения, но как на своего адъютанта. Иногда, не обращая никакого внимания на то, что я занят исполнением каких либо очень нужных бумаг, он требовал меня к себе через курьера за сущими пустяками и, кажется, большей частью для того, чтобы показать при посторонних свою власть и величие, а потом сам же делал понуждение "окончить скорее мои бумаги", изъявляя свое нетерпение, что они еще не готовы.
Однажды, возвратясь от министра, он передал мне крошечный листок с несколькими строчками, написанными собственноручно министром графом Егором Францевичем Канкриным, и приказал отправить этот лоскуток немедленно к князю А. С. Меншикову, бывшему тогда начальником Главного морского Штаба и финляндским генерал-губернатором.
Дело касалось "продажи Военному министерству пороха", сделанном на финляндском эстермюрском заводе (Östermyra). Листочек этот я передал нашему журналисту, А. А. Постникову, и просил "послать эту бумажку тотчас же". Вышла прескверная история.
Граф Е. Ф. Канкрин приказал послать эту записочку князю Меншикову с надписью на конверте: "особенно секретно, и собственные руки", а этого-то и не было сделано.
Князь Меншиков, чувствуя всю важность записки, не ясную для нас, простых чиновников, жаловался нашему графу, что "ее прислали в Морское Министерство неосторожно, без надписи "секретно", и она потому раскрыта была не самим князем, а чиновником, которому предоставлено распечатывать все обыкновенные бумаги".
Не знаю, кто был тут виноваты: я ли, не выслушав порядочно приказания и не передав его, как должно, или журналист не выслушал меня порядочно; но, во всяком случае был очень не прав и Василий Степанович: нечего было ему звать меня. Он должен был, оставив на этот раз "княжеское свое величие", потрудиться исполнить в точности сам приказание министра, надписав как было сказано на конверте, или по крайней мере велев сделать это при себе журналисту.
Граф Егор Францевич страшно рассердился и разругал бы Басина в пух; но в момент первого гнева, попался не он, а невинный директор наш, Дмитрий Максимович Княжевич.
Басин однако не оставил этого даром, позвал к себе журналиста Постникова и сделал ему любезность, сказав такую приятную речь: "Какой ты, братец, вырос большой, а ничего не умеешь порядочно сделать! Как же ты отправил к князю Меньшикову важную и очень секретную бумагу и не написал даже обыкновенное слово: в собственные руки".
Сказав это, наш вице-директор быстро обернулся и ушел из этой комнаты, не слушая никаких оправданий журналиста. К удивлению моему, собственно мне Василий Степанович не сказал ни слова.
В множестве дел, захваченных в 1-е отделение бухгалтерии и совершенно не принадлежавших ему по учреждению департамента, некоторые были многосложны и затруднительны, например: "О поступлении в российскую казну персидской и турецкой контрибуций"; "О суммах, которые Государственное Казначейство обязано отдавать, по учреждению Бессарабской области, тамошнему 10 процентному капиталу на устройство этого края"; "О вознаграждении курляндской помещицы баронессы Клопман за земли ее, отошедшие под Ковенское шоссе"; "О вознаграждении австрийского подданного барона Сакелларю за 50 т. быков, поставленных им для войск наших во время войны с Турцией 1828-1829 гг.", рассмотрение и заключение по указам Сената разных других "претензий поставщиков во время той же войны" и прочее исполнение экстренных бумаг, поступавших в большие праздники, на том основании, что я жил на казенной квартире.
Так в 1831 году, по случаю предназначенного тогда путешествия по губерниям Великого Князя Цесаревича (Александр II) надобно было приготовить докладные бумаги к всеподданнейшему докладу "о суммах, которые следовало отпустить здесь и отпускать в губерниях по этому случаю". Это надобно было сделать начальнику 3-го распорядительного отделения Олонецкому, но его директор пощадил ради наступавшей Св. Пасхи, и такое чрезвычайно спешное и хлопотливое дело, где всякий промах, всякая недомолвка в предписаниях могли быть опасны, передали мне.
Чиновники на Страстной неделе говеют, и я говел. Докладные бумаги Государю (Николай Павлович) об этих расходах составил и переписал я сам, потому что никого не нашли дома. В Светлое Воскресенье, возвратясь от заутрени, очень усталый, я погрузился в глубокий отрадный сон; вдруг, в два часа ночи, курьер, присланный от директора, прямо ко мне, с утвержденными уже Государем бумагами, разбудил меня и объявил, что "Дмитрий Максимович требует, чтобы эти бумаги были приготовлены в тот же самый день".
Нечего делать, я сел за работу, которую и окончил к 10 часам воскресного дня; надобно было переписывать более 30 бумаг неодинакового содержания, но с разными вариантами. Для одного меня это было физически невозможно, и я на этот раз употребил в дело "подлейшее обыкновение таскаться к начальству с поздравлениями". Каждого из приходивших ко мне с визитом молодых чиновников как моего, так и других отделений, я, во имя начальства, усаживал за работу, и таким образом часу в 4-м дня бумаги были готовы.
Потом, разумеется, и все последствия о расходах по этому делу, и разные вопросы Казенных палат поступали ко мне. Кажется, за это дело я украшен орденом Св. Анны 2-й степени с Императорской короной. Результаты дел, о которых упомянул я выше, окончились довольно выгодно для казны.
Успешное производство этих дел доставляло вице-директору Басину, который по ним докладывал, уважение графа Канкрина и беспредельную доверенность директора.