Часть I: Прах и отражения
Я снял комнату над ателье бывшего гравёра, который, говорят, сжёг свои клише в печи вместе с воспоминаниями. Дом пах плесенью, засушенным мхом и чем-то детским, заброшенным. Я не выходил на улицу семь дней. Иногда слышал, как улица жужжит машинами, будто улей, набитый глухонемыми пчёлами. Но сам — ни шагу. Только чай, трубка и тени.
В ту ночь Луна зашла без приглашения. Она вползла сквозь старые витражи в окне — острые, как витиеватые шрамы. Свет её был не белым, а сине-мраморным, точно разлитое молоко, в котором растворили пепел забытых богов.
Я сидел в кресле, обитым бархатом цвета засохшей крови, и вдыхал дым. Он поднимался к потолку, будто хотел улететь — но зависал, как мысль, которую не решаешься подумать до конца.
Когда она вошла, я подумал — это глюк. Или воспоминание. Но её шаг не был призраком. Он был телом. Она вошла, как входят к себе домой — будто её позвали, хотя никто не звал. Волосы — как уголь, брошенный в снег. Кожа — как акварель, нарисованная ледяной водой. Она не смотрела. Она знала, что я уже весь — в её движении.
Я не встал. Лишь плотнее обхватил трубку, как будто это могло меня защитить. Или хотя бы определить.
— Мне сказали… вы рисуете, — прошептала она, не спрашивая.
— Уже нет, — ответил я. Или это сказал кто-то внутри меня.
Она молча сняла плащ. Под ним не было ничего. Ни стыда. Ни игры. Только тело. Живое. Горячее. Слишком настоящее для этой комнаты из ветхого сна.
И тогда Луна потянулась к ней. Как сквозняк, как ласка, как любопытство мёртвого.
Часть II: Ласка мёртвого света
Она встала в центре комнаты, как фигура на циферблате, где стрелки больше не движутся. Всё застыло. Даже чай. Даже мышление. Только луна — скользила.
Свет прошёлся по её телу, как бы вглядываясь. Он не освещал — он вспоминал. Касался плеч, как старый любовник, вернувшийся через двадцать лет и не уверенный, имеет ли он право. По спине, по изгибу бедра, по груди, которая вздрагивала от дыхания. И я вдруг понял: этот свет — не живой. Он не согревает. Он мертвец, тронутый жизнью.
Я затянулся трубкой. Вкус табака стал терпким, как панихида. Руки дрожали. Но не от страсти. От того, что я понял — я был мёртв. Всё это время. Пока не вошла она.
Она двигалась — не ради позы, не ради меня. Ради самой себя. Как если бы тело танцевало молитву. Живую, горячую, дикорастущую. Ту, которой боится религия и которую не принимает академия.
И в этот момент начался взрыв тишины. То, что ты слышишь не ушами, а как шёпот внутри груди.
"Лунный свет не касался её — он пробовал её. Как голодный призрак, отдавший всё ради одного шанса снова вспомнить, что такое плоть. Он ласкал её, как может ласкать только мёртвый: без похоти, но с тоской, которая старше всех богов."
Я больше не мог смотреть. Но и закрыть глаза — тоже. Всё во мне вспыхнуло. И тут же начало рушиться.
Она не смотрела на меня. Она не просила ни кисти, ни похвалы. Но я знал: если она исчезнет — я больше никогда не усну.
"Я, Луна, Бюст мраморного философа в углу — мы все были заложниками её танца. Этот танец был как хорошая исповедь: обнажает и делает тебя чище, даже если ты — грязь."
Я хотел встать. Хотел сказать что-то. Но тело не слушалось. Оно было занято: превращалось в сосуд. Для чего-то древнего.
Часть III: Прах живых
В какой-то момент я заметил, что луна исчезла. Точнее — пряталась. За облаком, за временем, за чем-то, что я не мог ни назвать, ни понять. Свет стал другим. Строже. Как будто пришёл старший брат и потребовал закончить игру.
Она всё ещё танцевала. Но теперь движения были резкими. Не злость — тревога. Как у кошки, что вдруг почуяла, что всё это — ловушка. Что её видят. Что вот-вот упадёт потолок, обнажив тысячи глаз.
И в этот момент она остановилась.
Никаких финальных жестов. Ни поклонов. Просто замерла, как человек, который услышал крик — и не понял, изнутри он или снаружи.
Я встал. Впервые за весь вечер. Мои ноги были как чужие. Руки — будто из другого тела. Я хотел сказать: «Останься». Но голос был пуст. Как письмо, которое забыли написать.
Она оделась — быстро. Без театра. Так же, как вошла. Молча. И только у порога задержалась. Обернулась — нет, не ко мне. К холсту. К пустой раме, что стояла у стены.
— Если ты меня нарисуешь, я исчезну, — сказала она.
Это не был упрёк. Это был факт. Такой же твёрдый, как стекло, на котором оставался её отпечаток.
И ушла.
Я остался в комнате, где всё пахло ней — но больше меня там не было.
Я смотрел в окно. Луна снова вышла из укрытия, но её свет стал обычным. Холодным. Беззубым. Без неё он больше не знал, как касаться. И мне стало страшно: не от потери, а от того, что всё снова стало объяснимо.
Я зажёг свет. Взял кисть. Подошёл к холсту.
И не смог коснуться его.
Часть IV: Пустота с очертаниями тела
Я не спал. Не писал. Не ел. Дни прошли — я не помню сколько. Возможно, это всё ещё та же ночь, просто кто-то по ошибке перемотал солнце на другую сторону.
Комната осталась прежней. Но теперь в ней было двое отсутствий: моё — прежнего, и её — невозможной. Каждый уголок напоминал. Не вещами — воздухом. Как если бы она была пеплом, а я — лёгкими, наполненными этим прахом.
Я пытался нарисовать. Ничего не получалось. Не из-за отсутствия техники — я владел ею, как палач топором. Но каждый мазок звучал фальшиво. Будто я пытался подделать поцелуй.
И вот однажды утром — когда свет был ещё тусклым, как сомнение — я снова попытался. Просто провести линию. Не её, не лицо, не тело. Просто — линию. И у меня получилось. Потому что я не думал о ней. Я позволил ей исчезнуть.
С тех пор я больше не рисовал женщин.
Но на каждой моей картине — есть пустое место. Ласковый кусок тьмы. Прозрачный изгиб. Немного света, который слишком хорошо знает, как прикасаться.
Она сказала: если я её нарисую — она исчезнет.
Я не стал. И она всё равно ушла.
Но с тех пор, когда Луна входит в комнату, я улыбаюсь. Потому что знаю — она не ищет меня. Она ищет её.