VI
Чтение под надзором родителя и разговоры с ним, кажется, способствовали к развитию детского моего понятия, и я уважал его не только как отца, но и как знающего человека. Одно только крепко меня огорчало. Родитель мой, к несчастью своему, имел гибельную слабость, или, можно сказать, непонятную болезнь. Обыкновенно он никогда не употреблял хмельных напитков, даже по целому году и больше, но иногда, случалось, был своей болезни подвержен две и три недели сряду, до того, что все просит вина, а кушать хлеба не может. Если, бывало, ему откажут или не усмотрят, то выбежит из дому в одной рубашке, и всякому встречному готов в ноги поклониться, дай только ему на вино. Такой солидный человек за рюмку водки готов был тогда отдать последнее! А после двухнедельного запоя слабел, тощал, делался совершенно больным вроде горячки; чуть встанет с постели, с ним припадок такой, что с трудом приводили в чувство, и все были в страхе и трепетали за его жизнь. Кожа с тела и даже с языка лентами сдиралась! Как только выносило здоровье!
Правда, по сложению и по всему отец был чисто русский богатырь. Ростом два аршина восемь вершков, не толстый, но плотный, темно-русые волосы, недлинная окладистая борода, серо-темные большие открытые глаза, вся наружность под стать его всегдашней поговорке: «Будь важен без гордости, а низок без подлости». Одевался он всегда прилично своему крестьянскому званию и соответственно кругу знакомства: рубашка красная навыпуск, плисовые штаны, суконный камзол, сапоги козловые (натягивались крючками) и халат были его домашним костюмом. В праздничные дни, в летнее время он носил тонкого светло-синего сукна кафтан и пуховую шляпу, зимой — тулуп суконный на калмыцком меху, опушенный бобром, опоясанный золотистым шелковым персидским кушаком, и высокую круглую бобровую шапку. В доме он любил порядок, чистоту и опрятность. Их соблюдала мать моя, Дарья Егоровна, красивая и добрая женщина, которая сама трудилась готовить кушанье и вести в доме обиход, но при всем том занималась и работой, зимой тонкою пряжей, летом ткачеством полотен и платков, поэтому имела свои деньги на праздничное платье. Тогда носили в праздники, летом, ферязи шелковые с позументом[142]или кружевом, шелковый полушубок, на голове остроконечный жемчужный кокошник, покрытый наметкой или платком; на шею надевали жемчужные нитки и на цепочке серебряной крест; зимой надевали шубейку заячью из парчи или штофа, покрывались платком, а если слишком холодно, то сверху натягивали шубку бархатную с куньею опушкой. Обыкновенное же платье было: белая рубашка, красный кумачный и китайский сарафан с пуговицами, голова же покрывалась сначала повойником, потом бумажным или шелковым платком. Дом наш был в селе из первых: каменный, полутораэтажный, пять больших окошек по лицу, с двумя чистыми комнатами, а чрез сени на двор кухня с чуланом, внизу две кладовые со сводами для складки товара. В одной чистой комнате принимали гостей, другая служила нам спальной. При доме всегда были работник и работница; первый жил у нас около тридцати лет, работницы иногда переменялись, но одна провела у нас тоже лет пятнадцать.
Кроме знакомства по торговле, отец пользовался большим расположением окрестных помещиков. Особенно семейство Карновичей и сам старик Степан Степанович часто посещали наш дом, угощаясь чаем и мягкими пирогами, которые матушка мастерица была печь. Вообще мы ели хорошо: в скоромный день холодное заливное (студень), вареный окорок, потом русские щи или лапша, жаркое баранина или курица, часто готовился гусь, утка. Осенью молодые барашки почитались лучшим кушаньем. Гуси, утки, куры были всегда домашние; что покупали, обходилось очень дешево, начиная с хлеба, который хотя был не местного урожая, а привозный водой из Тамбовской губернии, но весной по приходе судов продавался: мука ржаная за куль в 9 пудов от 6 до 7 рублей, рожь такого же веса от 5 до 6 рублей; горох кульковый лучший 80 копеек четверик, пшено кульковое отборное тоже; крупа гречишная четверть в 8 пудов 4 рубля; говядина 3 копейки; баранина 2 копейки за фунт; гусь кормленый 30 копеек; утка 15 копеек, курица еще дешевле; яйца 4 копейки десяток; масло коровье 15 копеек фунт, постное 5 копеек; привозная красная рыба, осетры и белуга 7 и 10 копеек фунт; икра паюсная 15 копеек; мед лучший казанский от 6 до 10 рублей пуд. Все это не на серебро, а на медные деньги или ассигнации. При виде этих цен продовольствия за шестьдесят лет и сравнивая их с ценами настоящего времени, можно думать, что тогда люди были в лучшем довольстве.
Утвердительно скажу: нет. В народе было тогда больше нужды. Простонародье северных губерний кормилось почти одним черным ржаным хлебом и серыми щами, калач почитался редким лакомством, пряник — богатым подарком. В крестьянском быту от своего скотоводства все молочные скопы, лишняя скотинка, барашки, ягнята, яйца, все продавалось по необходимости, а питались горохом, толокном да репой пареной. Наше село не в счет. Промыслы доставляли намсредства не в пример лучше других мест.
VII
Дела по торговле нашей хотя шли заведенным порядком, но не так удачно, как при дедушке. Потонул груз пшеницы, кое-какие должники не заплатили, и капитал наш значительно уменьшился. При всем том, отец не был поставлен в затруднение по своим оборотам. Крепостным состоянием своим он не тяготился, но частенько скучал, когда приходилось исполнять прихоти помещика, который раз, например, вызвал его в Петербург и держал там почти год только для того, чтобы показать гостям: «вот какие у меня крестьяне»! Отношения, впрочем, между помещиком и моим родителем были самые лучшие. Отцу даже поручено было управлять вотчиной и ходатайствовать по делам в судебных местах, где подполковник затеял какую-то тяжбу с племянниками, что стоило нам больших хлопот и упущений по торговле, а главное, приказные пиявки часто вводили отца в искушение выпить.
В августе 1811 года родитель мой после запоя крепко заболел. Случилось это так. Поехал он по своим делам в Москву. Там, привыкнув уже гулять с приказными, в веселой компании загулял, да и продолжал потом с неделю пить один. Дошли до села слухи, послали родственника выручать. Человек он был, видно, не так-то опытный в этом деле, схватил отца и помчал домой на перекладных-почтовых, не давая дорогой ни отдыха, ни водки. Привез в село такого, что с повозки не мог сойти. Кровь, говорят, запеклась, и на этот раз натура не выдержала. Сентября 4-го родитель мой скончался на 42-м году. Духовным завещанием он предоставил все в распоряжение матушки, поручая меня попечению всех приятелей и родственников, а служащему у нас работнику писал: «Михайло, не оставляй сына и будь его руководителем в торговле».
С этого времени началась трудовая полоса моей жизни. Матушка моя, хотя добрая и хорошая хозяйка, в торговле ничего не понимала, оттого что покойник не допускал ее до дела. На беду, в этот год почти весь капитал наш был по счетам за вологодскими купцами, которые понесли значительные убытки при архангельском порте. Матушка заботилась, хлопотала, несколько раз сама ездила в Вологду, но плохой имела успех и выручила всего, помнится, тысячи две ассигнациями. Мне было тогда одиннадцать лет, и я тоже не имел настоящей опытности. Руководитель мой Михайло был только верный человек, сам по себе ни на что не способный. Матушка не доверяла нашему уму и держала деньги у себя: только пятьсот рублей дала нам, чтоб я привыкал к делу. С таким капиталом обороты сделались мелкими; кончили зиму, прибыли не оказалось. А тут наступил двенадцатый год… Повсеместно упала торговля; что же могло быть с нашей! В селе Великом тогда не о торговле думали, а о спасении, молились Богу, зарывали и прятали имущество, готовились выезжать. Мужеский пол от десятилетнего возраста до шестидесяти годов весь был вооружен пиками и по ночам ходил патрулем настороже. Все жизненные припасы подорожали, заработков у нас не было, прежний денежный запас каждодневно тратился на необходимые потребности, так что едва осталось у нас и пятьсот рублей, платить же нужно было казенные подати и господский оброк неукоснительно, всего до ста рублей. Матушка плакала, что деньги выходят. Насилу кое-как держались, грустя и скорбя о себе и при виде идущих и едущих из Москвы, спасших только свою жизнь. Вздохнули лишь, когда Наполеон вышел из столицы по прежней дорожке и Светлейший стал поколачивать его сорванцов.
Впрочем, всего тогдашнего я не могу передать, потому что местность наша имеет расстояния от Москвы около двухсот верст, следовательно, на долю моей любознательности мало пришлось видеть замечательного. Помню только, что тела мертвых неприятелей, считаемых служителями ада, не предавались земле, а кострами положенные сожигались.