— Когда ты уже перестанешь упрямиться и назовешь ее мамой?! — голос Дениса, моего мужа, прорвал тишину кухни, как нож. Он ударил кулаком по столу, заставив подпрыгнуть чашки. За окном лил холодный осенний дождь, стуча по стеклу, словно вторя его гневу. Я перевела взгляд на полку, где стояла фотография. На ней — мама. Моя мама. Та, единственная, кого я могла так называть. Комок подступил к горлу. «Опять. Снова этот разговор. Как будто я предаю ее память».
***
Конфликт висел над нами с самого начала отношений. Свекровь, Галина Петровна, женщина властная и обидчивая, сразу дала понять:
«Я вторая мать, Светочка. Так и будешь звать».
А я... я не могла. Каждое «мама», обращенное к ней, казалось плевком на могилу моей матери, умершей, когда мне было шестнадцать. Это слово было священным, болезненным шрамом на душе.
Попытки объяснить Денису разбивались о стену непонимания.
«Ты не уважаешь мою мать!», «Она же для тебя старается!», «Это всего лишь слово!».
Он видел лишь упрямство, не желая вникнуть в глубину моей боли.
Галина Петровна ловко играла на этом. Ее комментарии были как тонкие уколы:
«Ох, Светлана, как жаль, что твоя мама не видит, какая ты... самостоятельная»,
или при Денисе: «Сынок, ну почему твоя жена меня так сторонится? Будто я чужая».
Каждый ее визит к нам превращался в испытание. Я сжималась внутри, улыбалась через силу, избегала прямого обращения, что только злило ее и Дениса больше.
***
...Напряжение достигло пика, когда я забеременела. Галина Петровна активизировалась.
«Внука нянчить буду!» — объявила она, словно вынося приговор.
Она критиковала мои покупки, давала непрошеные советы по воспитанию еще не родившегося ребенка, и постоянно, с нажимом, ловила мой взгляд, ожидая заветного слова.
Я чувствовала себя в осаде.
Денис, мечтавший о мире, только вздыхал:
«Свет, ну назови хоть раз, чтобы мама отстала!».
Его слова, звучавшие как приказ предать самое святое, вгоняли меня всё глубже в онемение.
Однажды, выйдя из женской консультации, я буквально наткнулась на кого-то в дверях.
– Ой, простите! – выдохнула я, поднимая голову.
– Светуня? Это ты? Господи, вылитая Наташа!
Сердце ёкнуло, как от удара током. Передо мной стояла Алевтина Петровна. Наша бывшая соседка. Мамина лучшая подруга. Та самая, у которой я частенько пряталась от скучных уроков, объедаясь ее невероятными пирогами. Она постарела, но глаза – добрые, чуть лукавые – были те же самые. И вязаный белый воротничок на платье, который мама вязала и подарила ей.
– Алевтина Петровна? – голос мой дрогнул.
– Доченька моя! – Она тут же обняла меня, крепко, по-матерински. И запах… Запах ванили и чего-то домашнего, родного, навсегда связанного с детством и маминой кухней. От этого запаха комок в горле стал размером с яблоко. – Как же ты выросла! Красавица! И животик… Ой, Светик, поздравляю тебя, родная!
Ее искренняя радость, это «доченька», сказанное так естественно и тепло, без всякого требования – обожгло. Я чувствовала себя одновременно и маленькой девочкой, идущей к ней за утешением, и взрослой женщиной, несущей неподъемный груз.
– Пойдем, – Алевтина Петровна, не спрашивая, взяла меня под руку, – тут кафе рядом. Надо же, как встретились! Рассказывай все!
Мы сели. Я пыталась говорить о беременности, о планах, но слова путались. Алевтина Петровна смотрела на меня внимательно, по-старому проницательно.
– Что-то ты, Светуня, невесёлая… – осторожно начала она, помешивая ложечкой чай. – Как будто не рада. Или… горе какое? Не Денис?
Я покачала головой. Слезы предательски застилали глаза. Молчать стало невыносимо.
– Это… свекровь… – выдохнула я. – И Денис… Они… требуют…
– Требуют чего, золотко? – голос у Алевтины Петровны стал мягким, как тогда, когда я разбивала коленку.
– Чтобы я… называла ее… мамой… – прозвучало шепотом. Я уткнулась взглядом в чашку. Горячая волна стыда и боли накрыла с головой.
Наступила тишина. Потом я услышала тихий, глубокий вздох.
– Ох, Светик… – Алевтина Петровна протянула руку через стол, накрыла мою ладонь своей теплой, шершавой рукой. – Наташенька моя… – ее голос дрогнул на имени мамы. – Она бы… она бы тебя поняла, доченька. Как никто другой.
Я подняла на нее глаза, полные слез. Она сама смахивала платочком.
– Помнишь, как она говорила? – Алевтина Петровна улыбнулась сквозь слезинки, и в этой улыбке было столько маминого. – «Сердце – не камень, Лёль. Оно само знает, кого звать родным». Она в это верила.
– Я не могу! – вырвалось у меня сдавленно. – Я не могу предать ее! Для меня «мама» – это только она! Это… святое! А они давят! Денис кричит! А Галина Петровна… она как будто хочет стереть мою маму совсем! Как будто ее не было!
Рыдания прорвались наружу. Я не смогла сдержаться. Алевтина Петровна быстро перебралась на мою сторону дивана, обняла меня за плечи, прижала к своему теплому, пахнущему ванилью плечу. Так же, как делала это двадцать лет назад.
– Тихо, солнышко, тихо… – бормотала она, покачивая меня, как ребенка. – Не насилуй душу. Никогда. Ни для кого. Твоя мама – вот тут, – она мягко приложила ладонь к моей груди, где билось сердце.
– И никто, слышишь, никто не смеет требовать, чтобы ты отдала ее имя другому. Это – только твое. Твое и ее. Пусть Денис и его мама потерпят. Или не потерпят. Твое право – хранить то, что свято.
А если когда-нибудь… – она вытерла мои щеки своим платком, – если когда-нибудь твое сердце само захочет назвать эту женщину мамой – оно тебе подскажет. Но это должно прийти изнутри. От света. Не от давления.
Поняла меня, Наташина дочка?
Я кивнула, всхлипывая, но внутри что-то болезненно сжатое начало потихоньку отпускать. Ее слова, ее понимание, ее платок, пахнущий мамиными духами – это был глоток воздуха. И напоминание: я не одна. Мама рядом. В Алевтине Петровне, во мне самой, в этом мамином кружевной воротничке. Я имею право на свою память, на свою боль. И на свое время.
***
Появление нашего сына, Мишутки, перевернуло все с ног на голову. Бессонные ночи, колики, моя растерянность и дикая усталость. Галина Петровна приехала на третий день после выписки, когда я была на грани. Денис ушел на работу, а я, с красными от недосыпа глазами, тщетно пыталась укачать орущего младенца. Внутри все ныло, руки дрожали.
Она вошла без стука, как всегда. Увидела мою изможденную фигуру, Мишутку, заходившегося в плаче. Мое сердце упало. Сейчас начнется: советы, упреки в некомпетентности, сравнения с тем, как она все делала правильно... Я приготовилась к бою, сжав зубы. В горле пересохло.
Но Галина Петровна молча подошла. Без слов, осторожно, почти бережно, взяла Мишутку у меня из рук. Ее движения, обычно резкие, были удивительно мягкими. Она прижала его к себе, начала тихо покачивать, что-то нежное бормоча. Плач постепенно стих. Потом она повернулась ко мне. Я ждала взгляда триумфа, поучения. Вместо этого я увидела... усталость? Понимание?
— Иди приляг, Света, — сказала она неожиданно тихо. — Хоть на час. Я с ним посижу. Чай тебе сделать?
Я остолбенела. Кивнула, не в силах вымолвить слово. Свалилась на диван, уткнувшись лицом в подушку, и провалилась в тяжелый, беспокойный сон.
Проснулась я от тишины. Невероятной, блаженной тишины. И от запаха... свежезаваренного чая с ромашкой. Подняла голову. На кухне, у стола, сидела Галина Петровна. Мишутка мирно спал у нее на руках. На столе стояла чашка с дымящимся чаем и тарелка с бутербродами. Она заметила мой взгляд.
— Проснулась? — спросила она так же тихо, стараясь не разбудить малыша. — На, пей, пока горячий. Должно быть, сил совсем нет. — Она встала, осторожно передала мне сына. Ее руки, шершавые и сильные, на мгновение легли поверх моих, поправляя одеяльце. Потом она накинула мне на плечи мой же теплый плед, который валялся на спинке дивана. — Укутайся. Сквозняк.
Этот простой жест — теплый плед на плечах, чай, поданный без слов, без упреков, без ожидания благодарности, — этот жест заботы, такой материнский... Что-то внутри перевернулось. Комок, годами сидевший в горле, растаял. Я смотрела на нее, на ее лицо, вдруг показавшееся не властным, а просто усталым и... добрым. Слезы сами потекли по моим щекам. Я не сдержалась. Слово вырвалось само, тихо, срываясь на шепоте, но абсолютно искренне:
— Спасибо... Мама...
***
Воцарилась тишина. Галина Петровна замерла. Глаза ее широко распахнулись, наполнились слезами, которые тут же покатились по щекам. Она сделала шаг ко мне, ее руки дрожали. Она обняла меня и Мишутку, прижала к себе сильно-сильно, и я почувствовала, как она вся дрожит.
— Доченька моя... — выдохнула она, рыдая. — Дочка... Я всегда... всегда мечтала о дочке... Прости меня... Прости старую дуру...
Мы плакали вместе. Плакали от облегчения, от боли, которая наконец нашла выход, от неожиданной близости. Денис, вернувшийся вечером, застал нас за мирным чаепитием.
Галина Петровна качала Мишутку и смотрела на меня не требовательным, а каким-то... светящимся взглядом. Он ничего не понял, но напряжение, висевшее в доме годами, исчезло. Как по волшебству.
***
Теперь я называю ее мамой. Не потому, что должна. А потому, что в ту бессонную ночь, среди детского плача и усталости, она стала ею. Не заменила мою. А просто... заняла свое место. Со своим теплым пледом, ромашковым чаем и тихим словом "дочка". И знаете что? Теперь у меня в душе полный покой и порядок.