— Слушай, ну почему мужики под старость тянутся к этим крашеным, разодетым? — Валентина отпила чай и криво усмехнулась. — Вот живёшь с ним сорок лет, а в итоге увлекается Зинкой с грудью наружу.
— А потому что им не жизнь нужна, а ощущение, что они ещё ого-го, — вздохнула соседка Маня. — Мы для них, как старая печка: греет, но не шевелится.
— Да я бы и пошевелилась, кабы спина не отваливалась и давление не скакало...
— Вот мы с поясницей, с таблетками, с заботой. А они зыркают глазами за юбками. Не мозгом, а брюками думают.
— Только вот забывают, что никто, кроме нас, им утку не поднесет. И в два часа ночи, когда ухо стреляет, за грелкой не побежит.
— Поздно понимают. Но бывает, что и мы понимаем... да только не прощаем…
Скрипела старая лавка под тяжестью Валентины. Она сидела, закутавшись в серый платок, и смотрела, как в саду осыпаются яблони. Ветви гнулись под тяжёлыми плодами, но никто не спешил собирать урожай, как и в прошлом году, всё валилось и гнило прямо под ногами. Василий прохаживался по двору, отмахиваясь от осенних мух, и бормотал под нос:
— Опять ничего не сделано. Полоть надо было ещё в июле. Посмотри на огород, сорняки по пояс. А ты только и знаешь в халате да в кресле.
— Ты б лучше сам вышел, — бросила Валентина устало. — С весны руки к лопате не прикасались. Только и знаешь пульт в руке держать да щелкать им.
— А ты на себя посмотри! — вскипел муж. — В кого ты превратилась? Вон Танька с соседнего двора, года на три всего моложе тебя, зато крашеная, как девка, вся ходит, светится. А ты...
Валя резко встала, мотнув головой. Платок упал на плечи.
— Да иди ты со своей Танькой! Что ж ты, поглядываешь, значит?
— А мне что? Хочется на женщину глядеть, а не на мешок с картошкой!
Слова больно резанули. Валентина отвернулась и пошла в дом, шмыгая носом. Когда-то он носил её на руках, в голос смеялся над её прибаутками, привозил конфеты из райцентра. А теперь… будто чужой. Сидит, глаз не отрывая от телевизора, с утра до вечера. Ни слов добрых, ни помощи. Бурёнку они продали в прошлом году, тяжело стало, молоко некому сдавать, да и ухаживать некому. И вот теперь Вася всё твердит: кабана надо пустить на мясо, нечего его кормить. А Валентина будто в этом животном последнее тепло держала. Кабан хоть рылом фыркнет да глазами посмотрит.
— Ишь, заботливый какой, — пробормотала она себе под нос, кидая в печку поленце. — Сам обленился, а всё на меня валит.
И муж стал пропадать. Не хлопнул дверью, просто тихо исчез. Сначала на час, потом на два. Возвращался с какой-то усмешкой, как мальчишка с проказой. Валентина думала: кому он нужен, старый, сгорбленный, пузо, как у самовара, голос сиплый. Кто на него глядеть-то будет?
Но однажды она пошла в магазин, и продавщица, косо поглядывая, сказала:
— А я твоего Васю вчера у Зинки видела. Во дворе стояли, хохотали. Он ей там с чем-то мешки помогал таскать.
Слово «Зинка» Валю будто кипятком обдало. Та самая, что и в город сбегала, и детей троих от разных родила... Говорили, мужики у ней, как мухи, влетают, «наедятся» вдоволь этой женщины и вылетают.
Валентина дошла до дома с тяжестью в груди и гудением в голове. Вася сидел, как ни в чём ни бывало, пил чай с сахаром и смотрел «Поле чудес».
— Это правда? — спросила она, не снимая пальто. — У Зинки был?
Муж пожал плечами, не отрываясь от экрана:
— Помог мешки вытащить. А что?
— А то, что ты два года со мной, как чужой! А ей, значит, помогаешь?!
— Она женщина! Женщина, Валя! А ты...
Валентина не дослушала. Вышла на крыльцо, задыхаясь от обиды, и опустилась на ступеньки.
Зинка жила на краю деревни в покосившемся доме с выкрашенным зелёным забором. Раньше этот дом принадлежал её матери, бабке Евдокии, которая заваривала веники лучше всех на селе и ругалась, как из пулемёта. После смерти старухи дом постоял пустым, пока Зинка не вернулась из очередного «похода за счастьем».
Теперь у неё были куры, дворовой пес, клумба с георгинами и туго натянутые штаны, в которые Зинка, по слухам, влезала только лёжа.
Валентина подошла к калитке с дрожью. Внутри всё кипело, но шаг был твёрдым. Стукнула ладонью по доске:
— Зинка! Выйди!
Из сарая показалась сама Зинаида. Волосы крашеные, на глазах подведены чёрные стрелки, грудь в обтяг. И усмешка, как у лисы.
— О, кого принесло. Валюшка, ты что, с проверкой?
— С тобой поговорить хочу.
Зинка вытерла руки о фартук, встала напротив. Валентина почувствовала, как дрожат пальцы, но сдаваться было нельзя.
— Скажи, зачем ты моего мужа к себе зазываешь? Ты что, совсем страх потеряла? Троих родила не знаешь, от кого… Не слыхала, что чужих мужей нельзя не трогать?
Зинка фыркнула.
— Это он сам пришёл. Сам! Я его на веревке не тянула. Хоть один мужик в деревне пошевелился, с мешками помог, забор поправил. А ты, Валюша, на себя глянь. Ты ж... — она смерила взглядом с головы до пят, — ты ж корова. Только мычишь и жвачку жуёшь. Я бы, будь я Васей, тоже от тебя сбежала.
Слова, как камни, сыпались. Валентина отшатнулась, лицо побелело.
— Ты... ты грязь! — прошептала она. — Сте.рва, вот ты кто!
Зинка нагло рассмеялась в лицо.
— А ты завидуй молча. Пока ты сидишь, как пень, другие, может, и пожить ещё хотят.
Валентина вышла, не оглядываясь. Ноги несли сами. Только дома она не выдержала, разревелась у порога, уткнувшись в рукав кофты.
— Стер.ва... — повторяла вслух, будто заклинание.
В это время из кухни выглянул Василий. Он держал в руках тарелку с холодной кашей и растерянно уставился на жену.
— Опять ты, значит, шастала... Где была?
— У неё! — взвизгнула Валентина. — У твоей пассии! У этой грязной... змеи!
Василий медленно поставил тарелку на стол.
— Не она грязная. Это ты себе место такое устроила: ныть, плакать, жаловаться. А жизнь идёт. А ты... ни себе, ни мужу — ничего. Только тоска одна.
Она резко выпрямилась. В глазах загорелось пламя.
— Ах, вот как! Значит, я тоска? Тогда собирай вещи. На пороге они будут. У неё ночуешь, там можешь оставаться и совсем.
Вася открыл рот, но жена уже бросилась в дом. Через минуту крыльцо заполнилось скатанными рубашками, тапками, его старым рюкзаком и курткой.
— Вот тебе и тоска! — крикнула она ему в спину.
А Василий молча сел на лавку у калитки. Куртка свалилась на землю. Он не поднял ее.
Дом без Василия стал тише, не по-хорошему, а как-то глухо, будто в нём перекрыли воздух. Валентина утром вставала по привычке рано, шла в сени, ставила ведро под кран, а потом замирала: никого. Ни скрипа кровати, ни кашля, ни привычного «Ты чего опять полведра пролила?»
Кабан в хлеву, почуяв хозяйку, хрюкал и скреб копытом, как бы говоря: «Ну где он? Кормить-то кто будет?» Она мрачно бросала ему очистки, не глядя.
— Сам теперь, сам, — говорила кабану. — Нет у нас больше мужчины в доме. Есть зато... одна тоска и стыд.
Соседка Таня, та самая, что «вся светится», раз пришла с расспросами:
— Ой, Валюш, ну что ты, зачем ты его выставила-то? Мужик ведь. Глядишь, за ум бы взялся. А теперь только злости добавила.
— Пусть живёт у своей ша.лавы, — ответила Валентина, вытирая руки о передник. — Туда ему и дорога.
Маня покачала головой:
— Ты зла, Валюша. Зла и горда. А счастья в этом нет.
Прошло три дня. Потом неделя. Василий не появлялся. Даже тапки, что на крыльце остались, так и валялись под лавкой, запылившиеся. Вечером Валентина включала телевизор, но звуки не лезли в уши. Она варила себе по привычке две порции супа, каши, компота, потом одну убирала в холодильник, вторую ела молча, как в казарме.
Однажды она стояла у окна, когда мимо прошёл Василий. В пиджаке, в кепке, с пустыми руками. Он не посмотрел на дом. Сердце ёкнуло: неужели всё?
В ту же ночь Валентина не спала. Крутилась, стонала, разговаривала с потолком.
— Ну да, потолстела. Ну да, не хожу я с румянами. Но неужто я хуже этой крашеной вульгарной Зинки? Я ж с ним везде: и в поле, и дом строили вместе, и похороны его родителей сама организовывала. Я ж с ним, как с ребёнком, возилась, когда у него поясницу защемило. А теперь не нужна, как старый табурет?
Утром Валя подошла к зеркалу. Глянула и испугалась. Взгляд потухший, волосы спутаны, щеки землистого цвета. Она вздохнула, плеснула воды, стянула волосы в пучок. Достала из коробки давнюю помаду, провела по губам, криво, но ярко. Вышла на улицу.
Небо было серое. На дворе изморось. Валентина постояла у ворот. Ноги сами понесли в сторону... туда, где жила Зинка.
Она не дошла. Развернулась посреди улицы и побрела назад. Что говорить? Опять угрожать? Да и не в Зинке дело. Всё в нём, в Ваське.. Она устала воевать, а он, видно, давно сдался.
Когда Валя возвратилась, у крыльца стоял Василий. Стоял словно чужой.
— Валя... — сказал он тихо. — Я... может, не прав был. Но и ты не сахар. Мы ж с тобой жизнь прожили, а вдруг как чужие стали.
Она не ответила. Только посмотрела в глаза. И вдруг поняла: вот оно, их горе. Не в Зинке, не в старости, не в весе или морщинах. Они забыли друг друга. Просто забыли, как быть вдвоём.
Но прощать не так легко.
— Вещи твои там, под лавкой. Хочешь, забирай. Хочешь, заходи. —Василий даже обрадовался.
Ночью Валентина снова не спала. Василий лежал на старом диване в зале, дышал тяжело, посвистывая носом. Она слышала каждое его ворчание, каждый кашель. Муж вернулся… Потому что Зинка, наверное, выставила. Или сам ушёл, когда надоела. Так и раньше было: сбежит, покрутится да обратно. Где кастрюля полная, где тапки у печки стоят, туда и возвращается.
Валентина лежала на спине, уставившись в потолок.
«Ну и что теперь? Всё по-старому? Снова упрёки, снова он в телевизор, а я в аптеку за таблетками. Да разве в этом жизнь?»
Ей вдруг стало страшно. Когда она была молодая, всё казалось временным: усталость, и боль в пояснице, и раздражение. Не обращала внимание, махала рукой: пройдёт. А теперь не проходило. Таблетки глотала горстями, суставы ныли так, что по утрам с кровати вставала боком, как раненая. И уж никак не могла «покрутиться» перед мужем, как та же Зинка.
Валя встала с постели на цыпочках, заварила травы. Пока чайник кипел, глядела в окно. Ветер трепал огородные тряпки, покосился забор у старого хлева.
— Всё разваливается, — пробормотала она.
В кухню зашёл Василий. Потёр глаза, зевнул, присел на край лавки.
— Я... — начал он.
— Не надо, — тихо перебила она. — Не надо ничего говорить. Я всю ночь думала.
Он насторожился, но молчал.
— Я ведь уже не злюсь. Сначала было, внутри горело всё, как от крапивы. А теперь... одна пустота.
Василий насторожился, развёл руками.
— Валя, ну чего ты... мы же вместе столько лет. Бывает. Не я же один виноват, или забыла поговорку: от хорошей жены муж никогда не посмотрит на сторону… Мы ж оба виноватые.
— Мы, — согласилась она. — Только знаешь, Вася... Я больше не хочу. Не хочу вот так с ревностью, с тоской, с таблетками под подушкой и с тобой, бегающим от Зинки ко мне. Не хочу быть женщиной, которую терпят.
Он нахмурился, поник.
— Да я и не бегал... Ну, болтали мы. Ну, помогал. Что с того?
— А с того, — сказала она, — что я в тот вечер с крыльца не просто твои штаны выбросила. Я себя выбросила. Ту, что верила, что ей ещё жить вдвоём можно. А теперь поняла, что не смогу.
Василий медленно встал, подошёл к Вале вплотную. Глядел долго, будто впервые увидел.
— Я внукам напишу, — проговорила она. — Пусть приедут. Я им носочки вон вязать начала. Хлеб сама печь буду, без тебя справлюсь. А ты иди, Вася. Куда хочешь. Только не мельтеши здесь перед глазами. Не надо мне привычки вместо любви.
Он стоял, глядя в пол. Потом кивнул, тихо, по-мужицки. И вышел.
Когда за ним закрылась дверь, Валентина налила себе чаю. Села. Посмотрела на огонь в печке. И вдруг стало легче…
— И всё-таки, Мань, — сказала Валентина, присаживаясь на лавку с кружкой чая, — отчего же они к старости к другим тянутся?
Маня поправила платок, глянула вдаль, где уже алел закат.
— Потому что не хотят видеть, как мы рядом стареем. Боятся, наверное, что мы раньше их уйдем на тот свет. А с этими, кто помоложе, будто время назад крутят. Хотя сами тоже не огурцы.
— А мы что?
— А мы... долго терпим. А потом вдруг однажды просыпаемся и понимаем: нам и без них дышится. Потяжелей, но свободней.