Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

«Сдрейфившая льдина». Андрей Вознесенский.

Ночью можно было увидеть его белый, светящийся в темноте силуэт — Вознесенский бродил по потайным тропинкам Переделкино и в эти моменты… сочинял стихи. Он писал не за письменных столом, не в кабинете, а вышагивал стихи, выслушивал, высматривал их. Олеся Николаева, поэт  Неоднозначный, футуристически-сложный и самобытно-яркий, неиссякаемый источник литературных споров и любимейший пример для подражания у молодых поэтов — таким он вошел в историю русской поэзии. «Нас мало. Нас, может быть, трое», —так охарактеризовал поэзию 1930-х Борис Пастернак. «Нас мало. Нас, может быть, четверо», — откликнулся тридцать лет спустя Вознесенский. Кто оказался четвертым — Булат или «Боберт» (так звали страшно заикавшегося и не выговаривавшего букву «р», что, впрочем, не мешало ему быть одним из признанных королей поэтических подмостков, Роберта Рождественского)? Зато про первых трех было понятно всем: сам Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко и Бэлла Ахмадулина.  В начале 1960-х, когда Хрущев назвал
Оглавление

Ночью можно было увидеть его белый, светящийся в темноте силуэт —

Вознесенский бродил по потайным тропинкам Переделкино и в эти моменты… сочинял стихи. Он писал не за письменных столом, не в кабинете, а вышагивал стихи, выслушивал, высматривал их.

Олеся Николаева, поэт 

Неоднозначный, футуристически-сложный и самобытно-яркий, неиссякаемый источник литературных споров и любимейший пример для подражания у молодых поэтов — таким он вошел в историю русской поэзии.

«Нас мало. Нас, может быть, трое», —так охарактеризовал поэзию 1930-х Борис Пастернак. «Нас мало. Нас, может быть, четверо», — откликнулся тридцать лет спустя Вознесенский. Кто оказался четвертым — Булат или «Боберт» (так звали страшно заикавшегося и не выговаривавшего букву «р», что, впрочем, не мешало ему быть одним из признанных королей поэтических подмостков, Роберта Рождественского)? Зато про первых трех было понятно всем: сам Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко и Бэлла Ахмадулина. 

-2

В начале 1960-х, когда Хрущев назвал абстракционистов «****» (а заодно досталось и поэтам), по стране прокатился слух: Евтушенко покончил с собой. Однако слухи о его смерти оказались несколько преувеличенными. Пятнадцать лет спустя прогремела история с альманахом «Метрополь» и от его обласканных властью участников, прежде всего от Вознесенского, ждали каких-то решительных действий, а наш поэт улетел вместо этого на северный полюс, к нему тут же пристало насмешливое прозвище «сдрейфившая льдина».

-3

Пристало, но не надолго. К Вознесенскому ничто не приставало надолго. Наверное, потому, что при всех своих несомненных странностях он был глубоко порядочным человеком. Евтушенко, впрочем, тоже таков — но это далеко не для всех очевидно. А про Вознесенского это понимали — и прощали ему в общем-то неописуемую и не представимую по нынешним меркам всемирную славу. Куда там рядовым (да и нерядовым) «нобелям»!

-4

... Помню Вознесенского на сцене. Читал он великолепно. Однажды, в молодости, я слушал его два вечера подряд: сначала спектакль «Антимиры» по его стихам, а потом самого поэта. Так вот, в одиночку он переигрывал всю знаменитую Таганку. Читая стихи, он хитрил: всё было вроде бы напечатано (а значит, разрешено) — вот только не в том варианте, который звучал со сцены. 

В поэзии он шел от Пастернака, Маяковского и напрочь забытого в наши дни Асеева. Были у Вознесенского полу-ученики, полу-эпигоны, самый известный из которых — Петр Вегин. И, что куда важнее, из «шинели Вознесенского» вышли в начале 1980-х метаметафористы, и, прежде всего, Алексей Парщиков, тоже, увы, покойный.

Лучшие поэтические книги Вознесенского — «Антимиры» и «Груша» (то есть «Тридцать отступлений из поэмы «Треугольная груша»), да и, пожалуй, «Оза», посвященная его будущей спутнице жизни Зое Богуславской. Брак (счастливый брак) принес покой — и, как, увы, часто бывает, обернулся творческим застоем. О графических и прочих экспериментах Вознесенского («Чайки — плавки господа бога» и т.п.) неловко и вспоминать. А вот «Стынет девочка в автомате»... А вот «Свисаю с вагонной плошадки»... А вот «Монолог Мерлин»... А вот многое и многое другое из раннего и ранне-зрелого...

-5

  • Есть известный парадокс: писателю в России нужно жить долго, а умирать молодым.

Автор: Виктор Топоров

Лик Ваш — серебряный как алебарда.

Жесты легки.

В Вашей гостинице аляповатой

в банке спрессованы васильки,

Милый! вот что́ Вы действительно любите,

с Витебска ими раним и любим.

Дикорастущие сорные тюбики

с дьявольски выдавленным

голубым!

Сирый цветок из породы репейников,

но его синий не знает соперников.

Марка Шагала, загадка Шагала —

рупь у Савеловского вокзала!

Это росло у Бориса и Глеба

в хохоте нэпа и чебурек.

Во поле хлеба — чуточку неба.

Небом единым жив человек.

В них витражей голубые зазубрины

с чисто готической тягою вверх.

Поле любимо — но небо возлюблено.

Небом единым жив человек.

В век ширпотреба нет его, неба.

Доля художников хуже калек.

Давать им сребреники нелепо —

небом единым жив человек.

Как занесло васильковое семя

на Елисейские на поля?

Как заплетали венок Вы на темя

Гранд Опера, Гранд Опера!

В небе коровы парят и ундины.

Зонтик возьми, выходя на проспект.

Родины разны —

небо едино.

Небом единым жив человек.

Ваши холсты из фашистского бреда

за Пиренеи несли через снег.

Свернуто в трубку запретное небо,

но только небом жив человек.

Не протрубили трубы господни

над катастрофою мировой —

в трубочку свернутые полотна

воют архангельскою трубой!..

Кто целовал твое поле, Россия,

пока не выступят

васильки?

Твои сорняки всемирно красивы,

хоть экспортируй их, сорняки.

С поезда выйдешь — как окликают!

По полю дрожь.

Поле пришпорено васильками,

как ни уходишь — все не уйдешь...

Вечером выйдешь — будто захварываешь,

во поле углические зрачки.

Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,

все васильки, все васильки...

Не Иегова, не Иисусе,

ах, Марк Захарович, нарисуйте

непобедимо синий завет —

Небом Единым Жив Человек.

(«Васильки Шагала»)

-6

Свисаю с вагонной площадки,

прощайте,

прощай, мое лето,

пора мне,

на даче стучат топорами,

мой дом забивают дощатый,

прощайте,

леса мои сбросили кроны,

пусты они и грустны,

как ящик с аккордеона,

а музыку — унесли,

мы — люди,

мы тоже порожни,

уходим мы,

так уж положено,

из стен,

матерей

и из женщин,

и этот порядок извечен,

прощай, моя мама,

у окон

ты станешь прозрачно, как кокон,

наверно, умаялась за день,

присядем,

друзья и враги, бывайте,

гуд бай,

из меня сейчас

со свистом вы выбегаете

и я ухожу из вас,

о родина, попрощаемся,

буду звезда, ветла,

не плачу, не попрошайка,

спасибо, жизнь, что была,

на стрельбищах в 10 баллов

я пробовал выбить 100,

спасибо, что ошибался,

но трижды спасибо, что

в прозрачные мои лопатки

вошла гениальность, как

в резиновую

перчатку

красный мужской кулак,

"Андрей Вознесенский" — будет,

побыть бы не словом, не бульдиком,

еще на щеке твоей душной —

"Андрюшкой",

спасибо, что в рощах осенних

ты встретилась, что-то спросила,

и пса волокла за ошейник,

а он упирался,

спасибо,

я ожил, спасибо за осень,

что ты меня мне объяснила,

хозяйка будила нас в восемь,

а в праздники сипло басила

пластинка блатного пошиба,

спасибо,

но вот ты уходишь, уходишь,

как поезд отходит, уходишь,

из пор моих полых уходишь,

мы врозь друг из друга уходим,

чем нам этот дом неугоден?

Ты рядом и где-то далеко,

почти что у Владивостока,

я знаю, что мы повторимся

в друзьях и подругах, в травинках,

нас этот заменит и тот, —

природа боится пустот,

спасибо за сдутые кроны,

на смену придут миллионы,

за ваши законы — спасибо,

Но женщина мчится по склонам,

как огненный лист за вагоном...

Спасите!

(«Осень в Сигулде » 1961 г.)

-7

*** 

Я — Гойя!

Глазницы воронок мне выклевал ворог,

слетая на поле нагое.

Я — Горе.

Я — голос

войны, городов головни

на снегу сорок первого года.

Я — голод.

Я — горло

повешенной бабы, чьё тело, как колокол,

било над площадью голой...

Я — Гойя!

О, грозди

возмездья! Взвил залпом на Запад —

я пепел незваного гостя!

И в мемориальное небо вбил крепкие звёзды —

как гвозди.

Я — Гойя.

(«Гойя», 1957 г.)

-8

*** 

Не пуля, так сплетня

их в гроб уложила.

Не с песней, а с петлей

их горло дружило.

И пули свистели,

как в дыры кларнетов,

в пробитые головы

лучших поэтов.

Им свищут метели.

Их пленумы судят.

Но есть Прометеи.

И пленных не будет.

Несётся в поверья

верстак под Москвой.

А я подмастерье

в его мастерской.

Свищу, как попало,

и так и сяк.

Лиха беда начало.

Велик верстак.

(«Русские поэты», 1957 г.)

-9

*** 

Туманный пригород как турман.

Как поплавки — милиционеры.

Туман.

Который век? Которой эры?

Всё — по частям, подобно бреду.

Людей как будто развинтили...

Бреду.

Верней — барахтаюсь в ватине.

Носы. Подфарники. Околыши.

Они, как в фодисе, двоятся.

Калоши?

Как бы башкой не обменяться!

Так женщина — от губ едва,

двоясь и что-то воскрешая,

уж не любимая — вдова,

ещё твоя, уже — чужая...

О тумбы, о прохожих трусь я...

Венера? Продавец мороженого!..

Друзья?

Ох, эти яго доморощенные!

Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,

туман, туман — не разберёшься,

о чью щеку в тумане трёшься?..

Ау!

Туман, туман — не дозовёшься...

  • («Туманная улица», 1959 г.)

*** 

Ни славы и ни коровы,

Ни шаткой короны земной —

Пошли мне, Господь, второго —

Чтоб вытянул петь со мной!

Прошу не любви ворованной,

Не славы, что на денёк —

Пошли мне, Господь, второго,

Чтоб не был так одинок.

Чтоб кто-нибудь меня понял,

Не часто, ну хоть разок.

Из раненных губ моих поднял

Царапнутый пулей рожок.

И пусть мой напарник певчий

Забыв, что мы сила вдвоём,

Меня, побледнев от соперничества,

Прирежет за общим столом.

Прости ему. Пусть до гроба

Одиночеством окружён.

Пошли ему, Бог, второго —

Такого, как я и он.

1972 г.

-10

*** 

На сердце хмара.

В век безвременья

мы не построили своего храма.

Мы все — римейки.

Мы возвели, что взорвали хамы.

Нас небеса ещё не простили —

мы не построили своего храма.

В нас нету стиля.

Мышки-норушки,

не сеем сами.

Красой нарышкинской, душой нарушенной,

чужими молимся словесами.

Тишь в нашей заводи.

Но скажем прямо —

создал же Гауди молитву-ауди.

Но мы не создали своего храма.

Не в форме порно.

Но даже в сердце

мы не построили нерукотворной

домашней церкви.

Бог нас не видит.

И оттого

все наши драмы —

мы не построили своего

храма.

  • («Храм», 1997 г.)