Найти в Дзене
Вадим Неславин

О Париже! (из повествования Вадима Неславина «Озноб»)

...В последнюю весну он был там уже в третий раз и для себя решил, что уж больше не поедет туда никогда. Романтическая влюбленность его в Париж в этот центр, Европы и всего мира, так долго мучавшая его своей сакральной тягой, разбилась о прозаическое понимание, того, что всему в мире есть конец и даже вечной, казалось бы, верности и любви. Последней точкой в Париже как не странно оказались его кладбища. Посещая Париж первые два раза, он оставил посещение его знаменитых кладбища на потом, на третий раз, который обязательно должен был состояться. И именно в третий раз, когда он намеренно поехал в Париж один посетил он их все три разом: Пер-Лашез, Монмартр, ну и, конечно же, Сент-Женевьев де Буе. У неухоженной с полуразрушенным ограждением могилы Бальзака на Пер-Лашез он вдруг понял, что неблагодарный мир со всей своей коллективной душой и коллективной памятью дошел до точки... Мир сосредоточил свое коллективное эго на бездушных сиюминутных мирских радостях, предав забвению все то, на чем и должен был, по мнению Родина, он покоиться - великих созиданиях человеческого духа, вечном поклонении ему и почитании их создателей. Потому, как другого ничего лучшего в мире нет, и просто не может быть. Эта его мысль полная очевидного софизма и взаимоисключения, показалась ему тогда ясной путеводной нитью, и он сумел возненавидеть Париж в одночасье со всей его незрелой эстетикой прошлого, сомнительной романтикой воспетых его демиургами пороков, молчаливой отчужденностью от всего этого совершенных творений его архитектуры. Он бродил по городу и с огорчением думал, что все мечты бываю конечны...

Бродя однажды по парижским улицам, которые казались теперь ему чужими, он, не чуя под собой ног, добрался до улицы Сан Денни, той самой, которую не преминул, не упомянуть, ни один из бывавших в Париже и бравшихся за перо.

Проститутки стояли там целыми группами и напоминали паноптикум из сада некрасивых женщин. Здесь были: и напудренные худые и носатые испанки; и вечные спутницы парижских клоак, состарившиеся дородные польки; и скуластые похожие больше на эвенкийских шаманок венгерки и выдающие себя за итальянок смуглые румынки. Словом весь «цвет» европейской «уличной знати».

На подходе к музею Помпиду, он увидел и соотечественницу. Русские лица он мог узнавать безошибочно каким-то своим только ему присущим седьмым чувством. От них исходил некий отеческий флер, фата-моргана, видимая только ему одному. Она была немолода, но густой слой пудры, прятавший ее очевидно землистый цвет лица и густую сеть морщин, модный парик и обтянутость ее все еще, сохранивших привлекательность пропорций тела придавали ей вполне респектабельный вид уличной куртизанки. Он помнится, подошел к ней ближе стараясь разглядеть кожу ее шеи - этой самой верной приметы истинного возраста женщины, но престарелая блудница умело прятала ее укутанная под горло розовым газовым шарфом. Ему вдруг захотелось купить эту вынужденную поборницу уличных забав, но не для того, чтобы не дай-то бог, уединиться с ней где-нибудь в дешевом еврейском отеле, где вместо хлеба порой дают еврейскую мацу, а для того лишь что бы поделиться с ней своим внезапным разочарованием.

-2

Всему в Париже теперь есть место. Смотришь на проходящую мимо толпу бульвару Османа. Не Париж, а Аддис-Абеба! Глядя на Нотр-Дам, хочется, ерничая, вскрикнуть– Мечеть Парижской Богоматери!

То, что произошло на Монмартрском холме, где не обласканные талантами современные парижские художники продавали незамысловатые творения: подражания своим великим предшественникам, акварели с изображением Эйфелевой башней, собора Сакре-Кёр и Дома Инвалидов, шаржи на заезжих зевак туристов и вовсе поставило крест на обожествлении города именуемого сердцем мира

Родин, неслучайно забредший туда на утро после ночного посещения Сан-Дени, долго рассматривал одну картину, на которой была изображена танцующая пара. На переднем плане была женщина в красном платье в горошек со съехавшей с округлого плеча бретелькой и мощным задом, из-за спины ее выглядывала голова тщедушного партнера, она безвольно лежала на плече дамы, а руки партнера были на тех местах женского тела, без которых смысл картины был бы потерян. Сзади кто-то тронул Родина за плечо.

— Месье, не желает ли шаржа? — фраза прозвучала по-русски почти без акцента.

Перед Родиным стоял плотный брюнет средних лет с густой, но уже изрядно посеревшей шевелюрой и усиками такого, же окраса. В руках у него был раскрытый планшет, и он улыбался какой-то разочарованной улыбкой.

— Всего пятнадцать ойро, продолжил он и тут же начал набросок мелком.

— Не стоит,— кажется, так ему тогда ответил Родин.

— Хорошо. Тогда десять, — продолжил преследование брюнет. У брюнета было помятое, но с правильными чертами, лицо.

Они переходили от одного стенда с картинами к другому. Брюнет, продолжал лихорадочно рисовать, неотступно следуя за Родиным.

— Вот посмотрите, — сказал он, наконец, протягивая свой шарж, - Готово.

На планшете был изображен совсем не схожий, ни по каким признакам портрет Родина в полуанфас.

— Нет, нет, — запротестовал тогда Родин. — Этого не нужно.

Мы же договаривались, — сказал явный соотечественник и как видно давнишний эмигрант.

— Нет, — отрезал Родин.

— Кружку пива, месье и мы в расчете, — улыбнулся брюнет, но глаза его выдали недовольство.

— Никаких кружек. Это ни на что не похоже. Я советую: продайте кому-нибудь другому. Это все, чем я могу быть полезен.

— Еврей! — захлопнув планшет, процедил брюнет. Далее его понесло.

— Директор! Московская блядь! Большевик! Пошли вон из Парижа! — продолжал он вскрикивать, немного отступая вглубь толпы. Не понимающие ничего в гневных русских выкриках туристы всего мира расступались, расчищая брюнету пути к отступлению... Кто-то из завсегдатаев Монмартра, таких же, как и он, жигало или альфонсов, так подумалось Родину тогда обо всех этих офранцузившихся русских, уже поддерживал вымогателя и очевидного пьяницу и он, осмелев, остановился. Это было его ошибкой. Родин не думал тогда о последствиях, негодование от оскорблений замкнуло на миг дверь со здравыми инстинктами. Первый удар был для брюнета коротким и больным. Он тут же выронил планшет, но оказался не трусом. Преодолевая боль от удара в солнечное сплетение, он встал в стойку и Родин понял, что имеет дело с таким же бывшим боксером как и он сам. Никто не вмешивался, наоборот образовался круг. Двое примерно одного возраста, одной комплекции, одной, по всей видимости, нации решили подраться один на один. Один на один, уважаемо везде и всегда, подумалось Родину тогда, и он нанес прямой в голову, но «француз» не смотря на очевидное свое похмелье, ловко ушел от него с уклоном вправо и на уходе еще боковым достал Родина вскользь по кончику скулы. Кто-то даже зааплодировал. Пританцовывая на мысках ног, как некогда обоих очевидно одинаково учили этой главной ипостаси боксерского боя, Родин и брюнет кружили друг, против друга поочередно нанося удары, пытаясь пробить защиту. Бокса на кулаках без крови не бывает. Это было известно обоим. И у того и другого она выступила почти что одновременно. Но «французу» досталось больше, кровь текла у него из носа и сочилась из губы, и этого было бы достаточно, что бы сказать нечестивцу: «Ты схлопотал парень, ты получил своё по заслугам!», но «француз» не прекращал обороняться, наступал и никто не вмешивался для того, что бы прекратить драку, очевидно желая какой-то иной развязки.

Родин умел драться. Жизнь научила его этому еще в школьные годы, когда перейдя из одной спокойной школы в другую, где царили нравы уличных зрелищ, ему не раз пришлось постоять за себя, а потом и просто участвовать в так называемых «рейтинговых» боях, когда просто выяснялась иерархия главного школьного «кулака»

Родин был не из последних. Он помнил заповедь своего пришедшего из армии двоюродного брата, учившего его вместе со своими родными братьями уличному бою: «Бей первым, и бей в нос!».

Потом была секция бокса, из которой Родин вынес главное: «Бой без защиты, не имеет перспектив. Хочешь побеждать - умей защищаться!».

Их все-таки разняли. Нашлись здоровые силы и в прогнившем буржуазном обществе, тогда подумал Родин. Размазывая кровь по лицу «француз» продолжал называть Родина «трусливым евреем».

— Ты не прав... художник, — сказал ему тогда Родин. Он постарался произнести слово «художник», как можно более унизительным тоном.

— Евреи большинством своим много смелее, таких как ты...

Потом он услышал, вой сирены, полицейский свисток и сумел затеряться в толпе, покидавшей Монмартрский холм. Ему чудом повезло, что он не попал в полицию. Все могло кончиться плохо. Очень плохо для него. Он вспомнил о своей подобной стычке в Польше. Это могло быть представлено как рецидив. Проклиная свою горячность Родин, чувствуя необходимость в умиротворение чувств, решил повторно посетить кладбище Монмартр. Там у могилы Золя он пришел в себя и понял, что все его скоропалительные выводы о неблагодарном мире, его погубленной коллективной душе не стоят и медного гроша. Могила Золя выглядела достойно великого, упокоившегося в ней, француза. Она была все так же облита розовым гранитом, на красиво скошенном постаменте с надписью EmileZola 1840-1902 лежали свежие цветы, и бронзовый лик писателя c потеками патины спускавшимся из уголков обоих его глаз возопил о сострадании гения мукам современного общества.

Как ни странно это второе посещение кладбища Монмартр после драки на вернисаже подвинуло Родина взяться за перо. И он, подумал тогда, что взялся за него именно тогда, когда к этому его позвал неистребимый писательский зов. Он помнил ту заветную формулу еще с юношеских своих литературных опытов: если можешь не писать, не пиши. Сейчас он уже не мог не писать, сейчас он горячо желал писать. И с того дня это стало его единственной неподдельной страстью. Хорошо, что этого не случилось со мною раньше, думал он. Тогда, когда я был движим какими-то другими пружинами, теми, которые движут человеком, чтобы всего лишь подняться над толпой и получить от жизни то, что требует его развившееся не в меру желание оставить свой след.

Теперь же, когда я свободен от шелухи ненужных устремлений, когда я могу быть абсолютно свободен, честен и предельно искренен, не подстраиваться под угоду и вкусы других людей, сейчас я могу писать о том и так, как я желаю и как хочу. Да именно так думал Родин, преисполненный нового смысла жизни, улетая из Парижа в Москву.