Нынче с Гришиным приездом она про хвори забыла. День летел в суете и заботах. Не успела оглянуться, а уж синело за окном, подступал вечер. Гриша заявился по-светлому. Загромыхал на крылечке, в хату влетел краснощёкий, с морозным духом и с порога заявил:
— Завтра на рыбалку!
— Это хорошо, — одобрила баба Дуня. — Ушицей посладимся.
Гриша поужинал и сел разбирать снасти: мормышки да блесны проверял, на полдома разложив своё богатство. А баба Дуня устроилась на диване и глядела на внука, расспрашивая его о том о сём.
Укладывались спать. Баба Дуня, совестясь, сказала:
— Ночью, може, я шуметь буду. Так ты разбуди.
Гриша отмахивался:
— Я, бабаня, ничего не слышу. Сплю мёртвым сном.
— Ну и слава Богу. А то вот я шумлю. Ничего поделать не могу.
Заснули быстро, и баба Дуня, и внук.
Но среди ночи Гриша проснулся от крика:
— Помогите! Помогите, люди добрые!
Спросонья, во тьме он ничего не понял, и страх обуял его.
— Люди добрые! Карточки потеряла! Карточки в синем платочке завязаны! Может, кто поднял? — И смолкла.
Гриша уразумел, где он и что. Это кричала баба Дуня. Во тьме, в тишине так ясно слышалось тяжёлое бабушкино дыхание. Она словно продыхивалась, сил набиралась. И снова запричитала, пока не в голос:
— Карточки… Где карточки… В синем платочке… Люди добрые. Ребятишки… Петяня, Шурик, Таечка… Домой приду, они исть попросят… Хлебец дай, мамушка. А мамушка ихняя… — Баба Дуня запнулась, словно ошеломлённая, и закричала: — Люди добрые! Не дайте помереть! Петяня! Шура! Таечка! — Имена детей она словно выпевала, тонко и болезненно.
Гриша не выдержал, поднялся с постели, прошёл в бабушкину комнату.
— Бабаня! Бабаня! — позвал он. — Проснись…
Она проснулась, заворочалась:
— Гриша, ты? Разбудила тебя. Прости, Христа ради.
— Ты, бабаня, не на тот бок легла, на сердце.
— На сердце, на сердце… — послушно согласилась баба Дуня.
— Нельзя на сердце. Ты на правый ложись.
— Лягу, лягу…
Она чувствовала себя такой виноватой. Гриша вернулся к себе, лёг в постель. Баба Дуня ворочалась, вздыхала. Не сразу отступало то, что пришло во сне. Внук тоже не спал, лежал, угреваясь. Про карточки он знал. На них давали хлеб. Давно, в войну и после. А Петяня, о котором горевала бабушка, — это отец.
В жидкой тьме лунного полусвета темнели шкаф и этажерка. Стало думаться об утре, о рыбалке, и уже в полудрёме Гриша услыхал бабушкино бормотание:
— Зима находит… Желудков запастись… Ребятишкам, детишкам… — бормотала баба Дуня. — Хлебца не хватает, и желудками обойдёмся. Не отымайте, Христа ради… Не отымайте! — закричала она. — Хучь мешки отдайте! Мешки! — И рыдания оборвали крик.
Гриша вскочил с постели.
— Бабаня! Бабаня! — крикнул он и свет зажёг в кухне. — Бабаня, проснись!
Баба Дуня проснулась. Гриша наклонился над ней. В свете электрической лампочки засияли на бабушкином лице слёзы.
— Бабаня… — охнул Гриша. — Ты вправду плачешь? Так ведь это всё сон.
— Плачу. Во сне, во сне…
— Но слёзы-то зачем настоящие? Ведь сон — неправда. Ты вот проснулась, и всё.
— Да это сейчас проснулась. А там…
— А чего тебе снилось? — Снилось? Да нехорошее. Будто за желудями я ходила за Дон, на горы. Набрала в два мешка. А лесники на пароме отнимают. Вроде не положено. И мешки не отдают.
— А зачем тебе жёлуди?
— Кормиться. Мы их толкли, мучки чуток добавляли и чуреки пекли, ели.
— Бабаня, тебе это только снится или это было? — спросил Гриша.
— Снится, — ответила баба Дуня. — Снится — и было. Не приведи, Господи. Не приведи… Ну, ложись иди ложись…
За обедом баба Дуня горевала:
— Не даю тебе спать… До двух раз булгачила. Старость.
— Бабаня, в голову не бери, — успокаивал её Гриша. — Высплюсь, какие мои годы…
Прошёл ещё день и ещё. А потом как-то к вечеру он ходил на почту, в город звонить. В разговоре мать спросила:
— Спать тебе баба Дуня даёт? — И посоветовала: — Она лишь начнёт с вечера говорить, а ты крикни: «Молчать!» Она перестаёт. Мы пробовали.
По пути домой стало думаться о бабушке. Сейчас, со стороны, она казалась такой слабой и одинокой. А тут ещё эти ночи в слезах, словно наказание. Про старые годы вспоминал отец. Но для него они прошли. А для бабушки — нет. И с какой, верно, тягостью ждёт она ночи. Всё люди прожили горькое и забыли. А у неё оно снова и снова. Но как помочь?
Пришла ночь. Потушили свет. Гриша не лёг, а сел в постели, дожидаясь своего часа. За окном светила луна. Снег белел. Чернели сараи. Баба Дуня скоро заснула, похрапывая. Гриша ждал. И когда наконец из комнаты бабушки донеслось ещё невнятное бормотание, он поднялся и пошёл. Свет в кухне зажёг, встал возле кровати, чувствуя, как охватывает его невольная дрожь.
— Потеряла… Нет… Нету карточек… — бормотала баба Дуня ещё негромко. — Карточки… Где… Карточки… — И слёзы, слёзы подкатывали.
Гриша глубоко вздохнул, чтобы крикнуть громче, и даже ногу поднял — топнуть. Чтобы уж наверняка.
— Хлебные… карточки… — в тяжкой муке, со слезами выговаривала баба Дуня.
Сердце мальчика облилось жалостью и болью. Забыв обдуманное, он опустился на колени перед кроватью и стал убеждать, мягко, ласково:
— Вот ваши карточки, бабаня… В синем платочке, да? ваши в синем платочке? Это ваши, вы обронили. А я поднял. Вот видите, возьмите, — настойчиво повторял он. — Все целые, берите…
Баба Дуня смолкла. Видимо, там, во сне, она все слышала и понимала. Не сразу пришли слова. Но пришли:
— Мои, мои… Платочек мой, синий. Люди скажут. Мои карточки, я обронила. Спаси Христос, добрый человек…
По голосу её Гриша понял, что сейчас она заплачет.
— Не надо плакать, — громко сказал он. — Карточки целые. Зачем же плакать? Возьмите хлеба и несите детишкам. Несите, поужинайте и ложитесь спать, — говорил он, словно приказывал. — И спите спокойно. Спите.
Баба Дуня смолкла.
Гриша подождал, послушал ровное бабушкино дыхание, поднялся. Его бил озноб. Какой-то холод пронизывал до костей. И нельзя было согреться. Печка была ещё тепла. Он сидел у печки и плакал. Слёзы катились и катились. Они шли от сердца, потому что сердце болело и ныло, жалея бабу Дуню и кого-то ещё… Он не спал, но находился в странном забытьи, словно в годах далёких, иных, и в жизни чужой, и виделось ему там, в этой жизни, такое горькое, такая беда и печаль, что он не мог не плакать. И он плакал, вытирая слёзы кулаком.
Кособокая луна, опускаясь, глядела в окно. Белел снег, посверкивая живыми искрами. Гриша лёг в постель, предвкушая, как завтра расскажет бабушке и как они вместе… Но вдруг обожгло его ясной мыслью: нельзя говорить. Он отчётливо понял — ни слова, ни даже намёка. Это должно остаться и умереть в нём. Нужно делать и молчать. Завтрашнюю ночь и ту, что будет за ней. Нужно делать и молчать. И придёт исцеление.
(По Б.П. Екимову*)
* Борис Петрович Екимов (род. в 1938) — советский и российский публицист и прозаик.
«Понимать русский» в ВК — https://vk.com/rus_with_us
«Понимать русский» в ТГ — https://t.me/rus_with_us