Найти в Дзене
Вселенная Ужаса

Зомби Апокалипсис в Москве: Бутырка. ТЮРЬМА КОНЦА СВЕТА | Мрачный Постапокалипсис | Аудиокнига

Меня разбудили не крики — крики тут были делом привычным, — а тишина. Такая густая и липкая, будто всю тюрьму обернули в слой ваты. В Бутырке тишина — это всегда плохо. Даже ночью кто-то стонет, матерится, кричит в окно, а уж в нашем корпусе, где сидят те, кого следствие ещё не добило, всегда кто-то кого-то уговаривает, торгуется, стучит в решку, добивается справедливости.

А тут — ничего.

Я поднялся с нижней шконки, упёрся босыми пятками в холодный бетон и прислушался. Камера на четырёх человек, но сейчас нас было двое — я и Седой. Остальных этапировали накануне — говорили, что в «Красную Пресню», но я знал: если перевели, значит, уже и не живы.

Седой лежал, завернувшись в старое ватное одеяло, лицом к стене. Не храпел, не ворочался. Только плечи у него как будто дрожали. Я подошёл ближе.

— Эй, старик, — шепнул я, тронул за плечо. — Ты чего?

Он не обернулся. Рука у него была холодная, как мясо из морозилки. Я отдёрнул пальцы и отшатнулся. В тусклом свете лампы под потолком я увидел: кожа у Седого серовато-жёлтая, глаза приоткрыты, но мутные. С уголка губ стекала тонкая струйка крови.

Не могло быть. Вчера он шутил, курил самокрутку из чая и рассказывал, как в девяностые скидывали трупы в реку, чтобы не палиться. А теперь — труп.

Я машинально потянулся к двери — вызов наряда, может, санитаров. Но в глазке — пусто. Ни дежурного, ни «шныря», ни других сидельцев. Даже шагов не слышно.

— Ну и чёрт с вами, — пробормотал я и сел обратно. Надо ждать утро.

Но утро не пришло. В коридоре не загремели ключи, не открылась «кормушка», не заорали фамилии. Было ощущение, будто весь мир вымер. Только хрип за стеной: кто-то будто бы задыхался, рвал горло.

Когда я снова подошёл к Седому — он уже не лежал. Он сидел. Поваленное тело распрямилось, словно под дёрганым управлением. Глаза закатились, челюсть отвисла, и из горла вырвался звук — не стоны, не слова, а нечто первобытное, животное, как если бы сдохший волк захотел выть.

Я отпрянул, спиной к стене. Сердце стучало, как отбойный молоток. Седой медленно повернул голову, словно обнаружил запах. На губах — тёмная слюна. Поднялся, шатаясь, и пошёл на меня.

— Седой… — Я поднял руки. — Ты чего творишь?

Ответа не было. Только движение. Он не шёл — он пер как мешок с говном, будто кости не слушались. Когда он бросился — я ударил его табуреткой. Дважды. И только после третьего удара он завалился на пол.

Я задыхался, сидел в углу, не отрывая глаз. Через несколько минут он снова пошевелился. Словно не чувствовал боли. Словно не умирал вообще.

Я понял: это не бред. Что-то произошло. Где-то снаружи. И теперь это — здесь.

Я кричал в дверь, стучал, умолял выпустить. Никто не отвечал. Камера осталась глуха. И только в ночи, за стенами, я слышал те же звуки — срывающееся дыхание, чавканье, рёв. Казалось, вся тюрьма сошла с ума.

Через сутки — я не знал, сколько точно — меня выпустили.

Дверь с визгом распахнулась, и я был готов бежать. Но в коридоре стоял не надзиратель. Не живой.

Форма была порвана, мясо — клочьями, одно ухо отсутствовало. Он пошёл на меня без слов. И я побежал в другую сторону, вглубь Бутырки.

Коридоры, лестницы, камеры — всё было пусто или… хуже. Те, кто двигался, были не людьми. Они не кричали. Не разговаривали. Только шли. Они слышали звук. Слышали запах. И шли.

Я не знаю, как мне удалось выжить в ту ночь. Может, Бог помог. Может, чёрт. Но я оказался в прачечной. Закрылся, запер дверь задвижкой, забаррикадировал её тумбой с тряпками и сел на пол.

Руки тряслись. В голове звенело. Всё моё существование до этого момента — суд, дело, драка на зоне, унижение, планируемая жалоба на следователя — всё это больше не имело смысла.

Теперь было только одно — выжить.

**

В прачечной было темно, пахло плесенью и какой-то давней человеческой мукой. Здесь обычно сидели хозблоковцы — заключённые, приближённые к администрации, которые стирали бельё, шили формы, изредка — чистили кровь после драк. Теперь здесь было пусто. Ни одного человека. Только ворохи серых штанов и бушлатов, гнилые веники и железная раковина, в которой кто-то явно недавно мыл что-то большее, чем просто грязные тряпки.

Я знал: долго тут не отсидеться. Если они учуят — проломят дверь. Эти твари не разговаривали, но двигались уверенно, как псы по следу. Не помню, сколько времени я там просидел. Возможно, день. Возможно, два. Без света, без воды, без надежды. Я вылез только тогда, когда начал слышать другие звуки.

Людские.

Сначала я подумал — галлюцинация. А потом понял: кто-то поёт. Хрипло, надрывно. Тюремная. Старый блатной куплет про малолетку, сыгранный будто бы на костях.

Я вышел осторожно. Тюрьма уже не была прежней. Двери распахнуты, решётки выломаны. Кровь — на стенах, на полу, даже на потолке. И тишина — вязкая, как простыня, пропитанная потом. Только где-то на верхнем этаже звучала та песня. Я пошёл туда.

Нашёл их в малярке — двоих. Один — худой, щербатый, с залысинами, в арестантской тельняшке, сидел на перевёрнутом ведре и курил. Второй — огромный, с лицом, похожим на кирпич, валялся у стены и дышал с хрипом. У него были бинты на животе, пропитанные бурой жижей.

— Вот и ещё один, — сказал щербатый. — Не сожрали, значит.

— Пока нет, — ответил я. — Кто вы?

— А ты кто?

Я хотел было сказать имя, но потом понял — оно тут больше ничего не значит.

— Артём. Из седьмого изолятора.

— Ну, Артём, — сказал щербатый, встал. — Добро пожаловать в новое царство. Мы тут теперь одни.

— Кто это с тобой?

— Это Бывалый. Он был смотрящим в нашем крыле. Теперь — вот такой. Его порвали вчера, когда охрана бежала.

— Ты сказал — бежала?

— Ага. Ночью, прямо через главный ход. Оставили нас тут. Всех. На растерзание.

Он замолчал, подошёл ближе. Я увидел, что у него в руке был заточенный кусок проволоки.

— Не бойся. Если бы хотел убить — уже бы убил.

Я только кивнул.

Мы втроём — или двое с половиной — просидели в той малярке трое суток. Щербатого звали Витёк. Он много знал. Сказал, что зона развалилась в первую же ночь. Кто-то запер весь корпус изнутри. Кто-то открыл камеры смертников. Кто-то — перебил всех на кухне, прямо в столовой.

— Ты видел, какие они? — спросил он ночью, когда мы грелись у костра из сломанных ножек от табуретов. — Эти... твари?

— Видел. Седой стал таким. Прямо на моих глазах.

— А знаешь, кто первым заразился?

Я покачал головой.

— Медсанчасть. Был один, который упал в обморок, его занесли на носилках. Через час он начал кусать санитара. Через два — весь медблок уже грыз друг друга. Потом попёрло по всему корпусу.

— А откуда это?

— Говорят, что в Москве что-то взорвалось. Какая-то лаборатория. Вирус пошёл. И теперь все, кто хоть раз был укушен — становятся ими.

Он замолчал. А я снова подумал о Седом. Он ведь не был укушен. Просто уснул и проснулся — другим. Или всё-таки был?

Мы не знали, сколько нас выжило. Но однажды к нам пришли.

Двоих я узнал сразу. Один — Азиз, бывший борзой, держал карманников в пятом корпусе. Второй — Бородач, бывший опер, которого посадили за превышение полномочий, но который вёл себя так, будто всё ещё командовал.

— Ну что, живые? — сказал Бородач, оглядывая нас.

— Пока да, — ответил Витёк, не вставая.

— Мы собираем всех. Кто умеет держать нож — за нами. Остальные пусть сдохнут.

Я поднялся.

— Куда?

— В банный блок. Там сейчас база. Вода есть. Закрывается хорошо. Там решётки прочные. Жрать нашли. Даже рации.

Я посмотрел на Витька. Он кивнул. Бывалый остался. Он уже не вставал. Только стонал. И с каждым днём всё тише.

Когда мы покидали малярку, я обернулся и видел, как он шевелится. Глаза его были мутные. Он уже был наполовину мёртв.

Мы ушли, заперев за собой дверь снаружи.

**

Банный блок встретил нас сыростью, паром и запахом старого хлорки. Здесь когда-то мылись целыми отрядами — по субботам, после прогулки, под ор орущего дневального. Теперь вместо дневального — Бородач, с обмотанным изолентой стволом обреза, и Азиз — с заточкой в рукаве.

Внутри уже было человек семь. Пять сидели у стены, молча грызли сухари и пили кипяток из щербатых кружек. Двое стояли у окон, следя за коридором. Один из них, самый молодой, с лицом будто у щенка — весь в ссадинах и с трясущимися пальцами — смотрел на нас с явной настороженностью.

— Новый, — сказал Бородач. — Артём. Из седьмого.

— Седьмой давно тихий, — хрипло сказал один из сидящих. — Там же всех...

— Не всех, — буркнул Витёк, проходя мимо.

Баня была укреплена: в проёмы вставили койки, решётки перекрыли металлическими щитами, выломанными с кухни. Вода шла — холодная, мутная, но шла. И это значило, что пока ещё были шансы.

Но главное — здесь была иерархия.

И с этим началось всё самое страшное.

Старший — Бородач. Второй — Азиз. Ни зек, ни мусор — а что-то новое. В этом мире, где не было больше этапов, судов, сроков и амнистий, власть принадлежала тем, кто умел бить первым. Кто не боялся крови. Кто не моргнул, когда приходилось закалывать бывшего соседа, потому что у него «подгнили глаза».

Вечером к нам притащили одного.

Он был в форме надзирателя. Ему разбили нос, связали руки проволокой и бросили на пол, как свинью перед убоем.

— Слушай, — сказал Бородач, садясь рядом. — Ты был на вышке, да? Видел, как они пришли?

— Я… я не знаю… — начал тот, кашляя кровью. — Они просто... начали появляться. Из-под земли будто.

— Значит, врёшь, — сказал Азиз.

Он взял паяльную лампу. Она осталась здесь, видимо, со времён, когда кто-то из электриков пытался чинить трубы. Или не только трубы.

Я отвернулся, но слышал.

Крики были короткие. Потом — булькающий звук.

После этого больше никто не задавал вопросов.

На третий день стало ясно: мы — не спасены.

Из дальнего коридора, откуда раньше тянуло плесенью и табачным дымом, пришли первые. Сначала один. Потом — сразу трое. Они не рычали. Они просто шли.

И мы поняли, что даже за металлическими щитами — не в безопасности.

— Пора делить смены, — сказал Бородач. — Дежурство круглосуточное. Любой, кто засыпает без разрешения — получает по зубам. Или хуже.

Я дежурил с Витьком. Он почти не говорил. Только курил. Самокрутки из подмоченной простыни и чердачного табака.

— Думаешь, конец? — спросил я как-то ночью.

— Конец? — он усмехнулся. — Это как допрос. Только ты сам себе следователь. Вопрос один: готов ты стать хуже, чем был?

— А ты?

— Я уже стал.

Через неделю еды почти не осталось. Воду кипятили, фильтровали через тряпки. Кто-то варил шнурки. Азиз предложил резать новенького — парень с дрожащими руками был «лишним».

Бородач не ответил, но к утру тот парень исчез.

Витёк молчал. Я не спрашивал.

На восьмой день одна из решёток не выдержала. Мы отбивались ломами, монтировками, даже руками. Один из нас — Лёха Рыжий — успел вытащить глаз зомби пальцами, прежде чем тот откусил ему щеку. Он кричал, пока не задохнулся от крови.

После — тишина. Мы смотрели друг на друга, все в крови, и никто не говорил ни слова.

На девятый день я впервые почувствовал, что меня начинает ломать.

Не телом — разумом.

Кто я теперь? Зек? Жертва? Убийца? Очередная мишень?

Каждый звук казался шагами. Каждый взгляд — приговором. Каждый, кто засыпал рядом, мог проснуться другим.

И никто не проверял, был ли у тебя укус. Все просто смотрели, как ты двигаешься. Как глотнул воду. Как дёрнул шеей. Этого было достаточно.

На десятый день Азиз умер.

Он порезался, когда мы тащили железо. Глубоко. Сказал — ерунда. Через день начал задыхаться. К утру — пытался перегрызть собственные пальцы.

Мы держали его шестью руками, пока Бородач не всадил отвёртку ему в глаз.

И в тот момент я понял: он — человек. Но ненадолго.

Когда я остался один на дежурстве, я думал: может, выйти? Пройтись до изолятора. Вдруг там кто-то ещё?

Но я знал: никого уже нет. И всё, что я встречу — либо мёртвое, либо ставшее хуже.

И всё же… следующей ночью я собрался и ушёл.

**

Я не прощался. Просто дождался, пока остальные уснут, и тихо вылез через вентиляционную шахту, которую ещё днём заметил возле душевых. Пахло ржавчиной, чем-то гнилым, будто крысы дохли в трубах.

Выбравшись наружу, я оказался в старом техническом коридоре, который вёл вниз. Куда именно — я не знал. Но идти вперёд казалось лучше, чем сидеть и ждать, когда Бородач решит, что я стал лишним. Или когда стену снова прорвут мёртвые.

Путь был узким, с обвалившимся потолком. Один раз я провалился в яму и чуть не сломал ногу. Однажды мне показалось, что кто-то дышит у меня за спиной, но когда я обернулся — только капли воды с потолка.

Я выбрался в подвал, где раньше хранились архивы дел. Пыль, куски бумаги, разорванные папки, и на стене жирными буквами чья-то рука вывела: «ЖИВЫЕ ХУЖЕ МЁРТВЫХ». Я тогда впервые подумал: может, так и есть?

В архиве я провёл несколько часов. Не ел, не пил. Просто сидел в темноте, слушая, как скребутся крысы в щелях. Или не крысы.

К утру я вышел через подземный выход — заброшенный ход, о котором рассказывали старые сидельцы. Он вёл к заднему двору, где стояли машины. Пожарка, разбитый в хлам уазик, и сгоревшая будка охраны.

Тюрьма была пуста. Дым валил из окон, над зданием кружили вороны. Где-то вдалеке был слышен лай. Не собачий — другой. Густой, с хрипом. Я пригнулся и пошёл вдоль стены, стараясь не шуметь.

Когда я добрался до хоздвора, я увидел их.

Пятеро. Стояли над телом — бывшим охранником. Один держал его за ноги, другой — за руки, третий рылся в брюхе, словно искал что-то ценное. Они не ели — они рвали. Будто мстили. Громко, с рыком, с хрустом костей.

Я замер.

Один из них поднял голову. Лицо — без кожи, с выеденным глазом, с распоротой щекой. И всё же оно смотрело прямо на меня.

Я бежал.

Забежал в старую карцерную зону. Двери заперты, всё в паутине. Но в одной из камер я услышал голос.

— Эй! Есть кто?!

Я остановился. Мужской голос, срывающийся, но живой.

— Кто ты?

— Зек. Из четвёртого отряда. Меня закрыли тут, когда всё началось. Они забыли про меня!

— Один?

— Один! Три дня! Выпусти, брат!

Я осмотрел замок. Старый, проржавевший. Поддался с первого удара.

Он вышел — вонючий, заросший, но настоящий. Живой.

— Спасибо, брат. Я думал, всё. Я — Серёга.

— Артём.

— Что там? Они… правда?

— Да. Правда.

Он выдохнул и сел на пол. Через минуту он уже плакал. Потом смеялся. Потом снова плакал.

— Я ведь думал, — прошептал он, — хуже, чем зона, не бывает.

Мы пошли вдвоём. Была надежда, что через старые склады можно выбраться за территорию. Но вместо выхода — мы нашли подземный переход. Крытый тоннель, построенный ещё в советское время, чтобы этапировать заключённых в обход улиц.

Внутри было темно. Мы шли наощупь. Воздух густой, будто заплесневелая каша.

А потом — голос.

— Есть кто? Эй! Помогите!

Мы остановились. Света не было, только хрип и сиплое дыхание.

— Кто это? — шепнул Серёга.

— Не знаю.

— Пойдём дальше. Ну его…

— А если он живой?

Серёга сглотнул. Мы пошли на голос. Осторожно, как по минному полю.

Нашли его возле выхода. Парень, лет двадцати, в робе. Сидел, обхватив колени, лицо — всё в ссадинах, левый глаз заплыл.

— Ты…

Он поднял взгляд. И я понял — поздно.

Он был уже не с нами. Глаза мутные, зубы — в крови, кожа — серо-жёлтая. Он прыгнул на Серёгу.

Слишком быстро.

Крик. Борьба. Я пытался оттащить, но он уже вгрызался в шею, как бешеная собака. Серёга дергался, хрипел, и кровь текла на камни.

Я вытащил заточку — старую, ржавую, которую подобрал в бане.

И всадил в висок. Раз, два, три. Пока он не затих.

Потом — Серёга. Он смотрел на меня, кашляя.

— Не хочу… быть как они…

— Я знаю.

Он кивнул.

Я сделал, что просил.

Я остался один. Снова.

Путь вёл дальше, вниз. В никуда.

И я шёл. Потому что стоять — значит умереть.

А умирать… я ещё не готов.

**

Я шёл уже без цели. Просто двигался вперёд, как будто само движение могло заменить надежду. Коридоры подземного перехода начали сужаться, запах стал хуже — сырость, гниение, прогнивший металл и что-то ещё, тошнотворное, липкое. Стены были исписаны углём и кровью: "НЕ ВЕРЬ", "ВСЕ ЛГУТ", "ОНИ ВНУТРИ НАС".

Я выбрался в боковую комнату, когда силы начали оставлять меня. Это был старый инженерный пост — перебитые мониторы, кнопки на пульте управления, ржавая лестница вверх. И — главное — дверь с тяжёлым засовом. За ней — нечто другое. Живое.

— Стоять. Руки вверх.

Голос был твёрдый, командный. Из-за угла вышли двое — мужчина с самодельным копьём и женщина с армейским ножом в руке.

— Я не заражён, — сразу сказал я, не поднимая голоса. — Один. С зоны. Из банного блока.

Они переглянулись. Мужчина щёлкнул языком, и ещё один человек — молчаливый, лысый, с трубой в руках — появился сзади.

— Мы не пускаем чужих, — сказал лысый.

— Тогда убейте, — ответил я. — Всё равно ведь скоро все будем одинаковыми.

-2

Женщина хмыкнула.

— Пошли, посмотрим, что скажет Кир.

Кир оказался сухим стариком в армейской форме без знаков различия. У него было одно стеклянное глазное яблоко и два параноидальных глаза, как у волка, загнанного в угол.

— С зоны? — переспросил он, глядя на меня, будто я кусок мяса. — Удивительно, что ещё кто-то жив оттуда.

— А вы кто?

— Мы? — он усмехнулся. — Остатки смены. Охрана, техника, один пожарник, и пара таких, как ты. Зеки. Вышли не через ворота, а через ум.

Он налил мне воды. Настоящей. Прозрачной. Я пил жадно.

— Тут безопасно?

— Ненадолго. Мы держимся. Нашли склад сухпайков. Фильтруем воду. Патронов мало, но холодного оружия хватает.

— И что дальше?

— А дальше — как в старом анекдоте. Или они к нам, или мы к ним. Но, — он поднял палец, — у нас тут есть правила.

И я сразу понял — это хуже зоны.

Правила были простыми: на каждого новенького — двое наблюдателей. Спишь — только в общей комнате. Если кашляешь — сразу в изолятор. Каждый вечер — проверка рук, глаз, рта. И главное: никто не уходит. Ни на разведку, ни на выход.

— Это наша крепость, — сказал Кир, — а за её пределами — только смерть.

Я пробыл с ними трое суток.

Поначалу — облегчение. Люди. Свет. Еда. Даже сухой юмор. Но потом — тревога. Потому что я понял: страх стал религией. Любой, кто проявлял слабость — исчезал. И никто не спрашивал, куда.

Я видел, как у одного парня подскочила температура. Он попросил укрыться. Ему дали. Через час его вывели. Больше его не видели.

— Сам умер, — сказал Кир. — Мы же добрые.

Но в его голосе не было ни грамма веры.

На четвёртый день я решил уйти. Или сдохнуть. Мне надоело бояться тех, кто жив.

Я подошёл к женщине с ножом. Её звали Лера. Ей было около сорока, с морщинами от усталости и глазами, которые не видели сна.

— Уйти хочешь?

— Да.

— Тебя не выпустят.

— Значит, вырублю кого-то.

— Тебя убьют.

— Может, оно и к лучшему.

Она долго молчала.

— Тогда иди. Но не возвращайся. И если попадёшься — не зови на помощь.

Я кивнул. Она дала мне банку консервов и сломанный нож.

— Всё равно тебя не хватит надолго, — сказала она и отвернулась.

Я снова оказался в подземелье.

На этот раз — один. Совсем. Без планов. Без иллюзий.

Прошёл день. Или два.

Воды не было. Кровь в ушах пульсировала. Мир стал мутным, как сон. И когда я увидел силуэт впереди — подумал, что умер.

Но это был человек.

— Эй! — крикнул я.

Он обернулся. Грязное лицо, заплывший глаз, арестантская роба. Как и я.

— Ты… живой?

— Ага. Пока. Аркаша я.

— Артём.

Он дал мне фляжку. Настоящую воду. Сказал, что живёт с другими, в одном из заброшенных административных зданий тюрьмы. Старый архив. Там — печка, сушёная еда, пара человек. Без правил. Без лидеров. Просто выживают.

Я пошёл с ним.

И впервые за всё это время — чуть не поверил, что выживу.

Но они нашли нас ночью.

Без звука. Без рёва. Просто вошли в здание, как будто чувствовали — тут живое.

Первым был Миша. Его просто утащили в темноту. Потом Вика — сорвалась с лестницы, пытаясь убежать.

Я и Аркаша бежали. По коридору, по лестницам, вверх, к крыше.

Но на крыше — тупик.

Позади — они.

Впереди — пустота.

Аркаша посмотрел на меня, вытер лоб.

— Ну и?

— Прыгать?

— Не. Умирать красиво.

Он достал заточку.

— Вместе?

Я кивнул.

Но они не дали.

Когда я очнулся — был уже внизу.

Они не убили меня сразу. Смотрели. Обнюхивали. Ждали.

И я понял — хуже, чем мёртвым, может быть только одно.

Стать ими.

**

-3

Я не помню, как выбрался. Или выбрался ли сам. Может, они не заинтересовались. Может, просто насытились другими. Когда я открыл глаза, лежал в подвале, заваленный мусором и пеплом. Голова раскалывалась, рука была вся в крови, но жива. А это значило — я ещё человек. Пока.

Я поднялся медленно, как старик, с ощущением, будто мои кости были обглоданы изнутри. Рядом лежал Аркаша. Распоротый. Его лицо застыло в гримасе, но глаза были открыты. Я закрыл их и сел рядом.

Тишина вокруг была пугающей. Я чувствовал её не ушами — кожей. Словно воздух сжался. Город исчез. Осталась только Бутырка и всё, что она теперь собой представляла — огромный гниющий склеп.

Я знал: мне осталось немного. Не потому что был укушен — нет. Потому что я больше не чувствовал разницы между «выжить» и «остаться».

Я снова шёл. Просто шёл, без цели. Вышел из административного сектора, прошёл через пожарный двор, по лестнице, где валялись обгоревшие тела. У стены сидел кто-то в гражданке с простреленной головой. Не зомби. Просто сдался.

В медсанчасти я нашёл еду — сухпаёк, заплесневелый, но пригодный. Ел как животное, не думая о вкусе.

Там же, за шкафом, нашёл дневник.

Писал, судя по всему, санитар. Последняя запись:

«Сначала был один. Потом трое. Мы их держали. Потом крик из ординаторской. Потом всё — хана. Я не верю, что это вирус. Просто люди стали теми, кем всегда были. Сняли кожу. Выжигли совесть. Осталось мясо. Не знаю, сколько ещё продержусь. Если читаешь это — не верь, что кто-то придёт. Никто не придёт.»

Я перечитал несколько раз. Потому что в этих словах было всё. Мы всегда были такими. Просто теперь нет клеток, нет заборов, нет формы.

Есть только мясо.

Я пробыл в медблоке ещё сутки. Пытался починить рацию. Безуспешно. Только помехи, щелчки, иногда — женский голос, будто издалека:

— ...отряд... мы на Таганке... слышит кто...

Но это могло быть и старое эхо. Или ловушка.

Вечером я услышал шаги. Не как у них — резкие, скользящие, с шарканьем. Нет — это был уверенный, быстрый бег. Кто-то живой.

Я вышел в коридор. Передо мной — мужчина лет тридцати. С мешком за плечами и молотком в руке.

— Ты… — он остановился. — Живой?

Я кивнул.

— Как ты ещё держишься?

— На злости.

Он рассмеялся. Первый раз за всё это время я слышал живой смех.

— Меня Макс зовут. Я с Тверского ОВД. Они держались долго. Потом прорвало. Я ушёл через подвалы. Думал, всё — никого.

— Артём.

— Пошли со мной. Есть точка, под землёй. Мы туда сбежали. Там люди. Без оружия, правда, но крепко держатся.

Я не поверил сразу. Но и не было выбора. С ним — был шанс. Один на тысячу, но шанс.

Мы шли долго. Он вёл через старые инженерные ходы, мимо мусорных тоннелей, под железными люками, которые стучали над головой, когда снаружи шли зомби. Они чувствовали звук, вибрации. Иногда останавливались прямо над нами. Мы замирали, боясь дышать. Один раз один из них начал ломиться в люк, но плита выдержала.

— Они тупые, — сказал Макс. — Но настойчивые. Не устают. Никогда.

Я думал: а может, это и есть будущее? Усталые мы — против них, кто не знает ни сна, ни сомнений.

Через сутки мы пришли.

Это было старое укрытие времён гражданской обороны. Толстые стены, гермодверь, тусклый свет. Внутри — человек десять. Дети, старики, пара женщин, один инвалид без ноги. Они смотрели на меня, как на чудо.

— Свежий? — спросила одна женщина.

— Почти.

Меня покормили. Дали одеяло. Кто-то даже поделился сигаретой. Настоящей, не чайной. Я сидел у стены и не верил.

— Это всё? — спросил я у Макса. — Здесь мы и будем жить?

Он пожал плечами.

— Пока да. Потом — кто знает.

Но недолго длился покой.

На третий день Макс не вернулся с дозора.

Мы ждали до ночи. Потом — пошли искать. Я и ещё двое. Нашли его в старом коллекторе. Он дрался до конца. Трое лежали рядом, убитые. Но четвёртый его загрыз. Я видел это по следам.

Мы сожгли тело.

Когда вернулись — убежище было пустым.

Дверь — сломана. Сигнальные ленты — порваны. На полу — следы, кровь, клочья плоти.

Я нашёл ребёнка. Прятался в шкафу. Плакал.

— Они… пришли… — шептал он.

Я обнял его. Не знал, что говорить. Ни лжи, ни правды уже не оставалось.

Мы ушли. Я и мальчишка. Назвался Санькой. Лет восемь, не больше. Худой, грязный, но живой. Не плакал больше. Только сжимал мою ладонь.

— Всё будет хорошо? — спросил он.

Я не ответил. Мы шли по мёртвому городу, среди зомби, среди исчезающих зданий, среди воспоминаний.

Я не верил в спасение.

Но теперь у меня была цель. Хоть на один день — быть тем, кто защищает.

Хоть на один день — быть человеком.

**

Мы нашли укрытие в бетонной нише между двумя корпусами бывшей тюремной столовой. Место ничем не примечательное — затхлое, влажное, пол завален щебнем, но главное — там не пахло жизнью. А значит, шанс, что мимо пройдут — выше. Санёк быстро заснул, свернувшись рядом, уткнувшись носом в мой локоть. Я не спал. Просто слушал.

Ночью зомби бродили рядом. Шли медленно, с остановками, словно что-то чувствовали, но не могли понять, где мы. Один остановился буквально в трёх шагах от входа, постоял, хрипло выдохнул… и ушёл.

Утром Санёк проснулся молча. Просто сел, потёр глаза и сказал:

— Я больше не хочу прятаться.

— А что ты хочешь?

— Домой.

У меня перехватило в груди. Потому что ответа не было. Домой… Какой домой? Весь этот мир теперь и есть одна большая клетка. Только без решёток. Без замков. Но с тем же запахом пота, крови и страха.

Днём мы пошли на запад. В сторону станции. Я знал, что на севере всё в огне, восток — химзавод, там не выжить. Оставался только запад. Там, по слухам, была военная база. Или, по крайней мере, тоннель метро, по которому можно дойти до центра. Если он ещё существует.

Мы шли улицами, дворами, по крышам машин, где только можно было не производить звуков. Иногда замирали, когда где-то впереди слышался характерный скрип — будто кто-то волок что-то тяжёлое. Иногда Санёк спрашивал, сколько ещё. Я отвечал: немного. Это слово нравилось ему — «немного».

В подвале разрушенного продуктового магазина мы нашли банку тушёнки и топор.

— Это тебе, — сказал я, протягивая топор.

— Я не умею.

— А придётся. Мир стал другим.

Он взял, прижал к себе. И сжал так, как будто это был не топор, а игрушка. Последняя.

К вечеру мы вышли к железнодорожному мосту. За ним — старый переезд, там раньше дежурили патрули. Сейчас — пусто. Только ржавый Урал, покрытый бурым налётом, и десятки трупов, разложенных у колёс.

Мы проходили мимо, почти на цыпочках, когда он споткнулся. Тело под ногами дёрнулось. Оно было не мёртвым. Оно только притворялось.

Я ударил топором. Дважды. Точно. Без крика. Только глухой хруст.

Санёк смотрел молча.

— Я мог бы…

— Ты не должен. Пока нет.

Мы добрались до тоннеля ближе к полуночи. Внутри — темнота и плесень. Мы спустились, зажгли самодельный факел — тряпка, обмотанная вокруг арматуры, пропитанная остатками масла. Свет колыхался. Звуки усиливались.

Там было ещё трое.

Я не сразу понял — живые. Сидели у стены, укрытые куртками. Один поднялся, руки вперед — не враг.

— Свои?

— Да, — кивнул я.

— У нас есть план. Выбраться через технический ход к Павелецкой. Там, говорят, живы ещё. Радио ловит.

Мы присоединились. Спали по очереди. Я дежурил. Слышал, как под землёй кто-то идёт. Кто-то скребёт стены.

Под утро они пришли.

Сначала один. Потом трое. Потом… десятки.

Я успел крикнуть:

— Вперёд! Бегите! Я задержу!

Санёк обернулся.

— Нет!

— ИДИ!

Я не слышал, побежал ли он. Но я надеялся.

Я дрался топором. Падали тела. Один — второй — третий. Меня ранили. Зубы в бедро. Когти в плечо. Я продолжал.

Свет факела гас. Последний миг — я видел, как он, маленький, с топором за спиной, исчезает в тоннеле.

А потом — темнота.

Они не ели меня. Просто оставили. Я не знаю, почему.

Возможно, потому что я уже был как они.

Я лежу здесь. Вспоминаю всё. Имя. Тюрьму. Седого. Бородача. Аркашу. Санька.

Если он выжил — значит, всё было не зря.

Если нет…

Тогда, может, и правда — лучше быть мёртвым.

Но пока сердце стучит, я помню.

Меня звали Артём. Я был заключённым. Потом — просто человеком.

А теперь… я — память.

И зомби, что рядом со мной, не самые страшные.

Страшнее — забыть, ради чего ты умирал.