ВСЕ РАССКАЗЫ ЦИКЛА: https://www.youtube.com/playlist?list=PLHfuqko-ITjgLpK1CZhs5-ULzEJnHQ9_x
Я никогда не считал себя героем. Просто один из тех, кто работает молча и живёт от смены до смены. Меня звали Анатолий, но для всех я был Толян. Старший сержант. Работаю в дежурной части на левом берегу Омска. Рутинно, стабильно, без особых подвигов. Дежурства длинные, перерывы короткие, кофе крепкий, а сигареты дешёвые. Никакой романтики.
Утро того дня началось как обычно. Промерзший подъезд, хруст льда под подошвами, обшарпанная остановка и серая каша из неба, ветра и городской пыли. Пока ждал автобус, перекурил две сигареты. Никто не спешил, все зевали и топтались на месте, будто зима уже наступила, хотя был всего лишь октябрь.
Я приехал на службу чуть раньше, чем нужно. Так всегда делаю — не люблю врываться в разгар. Лучше спокойно пройтись по пустому коридору, кивнуть вахтёру, заварить себе первую кружку растворимого кофе и выдохнуть, пока дежурка не загудела от звонков и воплей.
Валек уже был на месте. Младший наш, но смышлёный. Тонкий, нервный, с тёмными кругами под глазами и вечно дрожащими пальцами. Всё рвался стать настоящим ментом. Таким, как в кино. У него это плохо получалось, но я уважал его за старание. Не притворялся. Не выкаблучивался. Просто хотел быть полезным.
— Толян, кофе будешь? — спросил он, когда я зашел.
— Лей полчашки. А сигаретка у тебя найдётся? Свои дома забыл.
Он бросил мне пачку через стол, а сам уставился в монитор, где, как обычно, ничего интересного не было. Камеры в ИВС, сводки, иконки вызовов. Всё как всегда.
Мы сидели в тишине. Только где-то из глубины здания доносился гул вентиляции и редкие клацанья клавиш. Радио в машине Хасана шипело. Хасан — наш водитель, сорокапятилетний дагестанец с каштановой бородой, который ковырялся с УАЗиком с самого утра. Говорил, стартер барахлит.
Ничего странного не происходило. Вызовов было немного. Пара пьяных ссор, бабка пожаловалась, что муж снова поставил табуретку у телевизора и не даёт ей смотреть «Малахова». Обычный понедельник.
Я налил кофе, закурил у окна, смотрел на мутное небо. Где-то вдалеке сирена скорой разорвала утро. Я щурился, как будто это могло помочь разглядеть что-то важное, но нет. Просто город жил своей жизнью. Тянулся, как заживающий шрам.
Иногда я ловил себя на мысли: сколько людей прямо сейчас умирают, пока мы сидим здесь? Сколько пропадают? Сколько совершают ошибки, которые изменят их жизнь навсегда?
Но в ту минуту, признаюсь, я не думал ни о чём. Просто хотелось дожить до конца смены, отстоять свои двадцать четыре часа, взять чебурек на углу и поехать домой, включить «Крестного отца» или что-нибудь старое, сесть под одеяло и забыться. Я всегда надеялся, что завтра будет лучше, чем сегодня. Может быть, зря.
Пока мы с Валеком спорили о том, кто дежурит в ночь — я или он, — небо оставалось всё таким же серым. Машины ехали. Люди спешили на работу. УАЗик чихал во дворе, и всё было как всегда.
Мы ещё не знали, что в мире уже что-то треснуло. Не знали, что всё вот-вот посыплется.
И знаете, в этом было что-то особенно страшное — в этих последних спокойных часах, когда ты даже не догадываешься, что они — последние.
**
Кофе был говно. Растворимый, с осадком, с каким-то металлическим привкусом. Но других удовольствий на службе у нас не было. Кофе да сигареты. И всё. Без них — только с ума сойти можно.
Я откинулся на спинку кресла, покачал головой и зевнул. Валек принимал очередной звонок. Говорил спокойно, даже слишком, будто читал по бумажке. Наверное, тренировался так держать себя при ППСниках, чтобы выглядел старше.
— Драка? На «семидесятилетия октября»? Ясно. Не лезьте, наряд выехал. — Он бросил трубку и покосился на меня. — Слышь, Толян, у нас кто свободен? К Фестивалю бы направить, там мужика какие-то шкеты мутузят.
— Погоди. — Я дотянулся до папки со схемой нарядов. — Ага, вот они. Передам. Сейчас свяжусь.
Пока он связывался, я слушал, как он говорит, и снова подумал — пацан старается. Рвётся в бой, а ведь не понимает, что это всё неважно. Вся эта внутренняя дисциплина, эти формальности. Когда вокруг будет хаос, никто не вспомнит, кто дежурный по отделу. Но он не знал. И я тогда ещё не знал.
Очередной звонок. На этот раз — старуха с визгом в голосе. Что-то про пьяного мужа, про сковородку, про то, как она его сейчас «угомонит». Валек глянул на меня и ухмыльнулся. Я поднял брови.
— Ну что, Толян, как тебе Омск?
— Дурдом, как всегда. — Я глотнул кофе. — Город психов. Вечером убьёт, утром простит.
Он усмехнулся. Потом замер, уставившись в экран монитора. Промолчал. Я уже знал, что у него что-то на уме.
— Слышь, Валёк. Помнишь того пацана, который брата завалил из-за бабы?
Он кивнул, не глядя.
— Ну, и?
— Сегодня ночью был вызов. Этот пацан снова бухал, у подъезда ревел. Кричал, что всё бесполезно. Обещал повеситься.
Я посмотрел на него внимательно. Голос у него дрогнул. Такой у нас бывает у тех, кто начал слишком много думать.
— Слушай, брат. Не гони себя в это болото. У нас тут таких десятки. Ты всем не поможешь.
Он пожал плечами. Вроде согласен, но не верит. Я знал это выражение. Сам когда-то такой был.
— Кофе будешь ещё?
— Полчашки.
Я налил ему, протянул сигарету. Потом повернулся к окну. День серый, небо как грязная простыня, машины медленно ползут. Время будто остановилось.
Хасан подогнал УАЗик. Стартер, похоже, заработал — слышно было, как машина закашляла, а потом заурчала. Я вышел во двор, подтянул воротник куртки. Прохладно. Осень, всё-таки. Ветер колючий.
— Хасан, радио включи, а? Что там в мире творится?
Он что-то буркнул, покрутил ручку. Из динамика зашипело. Помехи. Потом женский голос, надтреснутый, нервный:
«…нападению подверглись крупные города по всей территории…»
Слова рвались, как через слёзы. Секунда тишины — и снова:
«…на данный момент подтверждено разрушение…» — хрип — «…Киева… Москвы… Владивостока…» — шипение — «…Барнаула…»
Я поднял брови. Глянул на Хасана. Он посмотрел на меня. Мы оба молчали.
— Бред, да? — спросил он. — Типа розыгрыш?
— А хрен его знает. Но мы ж не на первом апреля. Погнали обратно. Надо разобраться.
Он разворачивается и уезжает. А я иду обратно в дежурку. И тут вижу: все стоят на крыльце, втыкают в экраны своих телефонов. И даже Таракан — наш капитан — бледный, с выпученными глазами.
— Валек, ты чего орёшь?
— Война, Толян! Понял? Война, мать её!
Я сначала не понял. Потом почувствовал, как что-то холодное скользит по спине.
— С кем?
— Да кто ж его знает?!
Хасан уже мчал УАЗик куда-то в неизвестность. Мы больше его не видели.
С этого момента всё начало катиться к чёрту.
**
Телевизор был старый, пузатый, с пыльной мордой и тяжёлым пультом, который капитан Каратанов — «Таракан» — притащил из кладовки, когда стало ясно: что-то идёт не так. Мы с Валеком крутили шнур, искали рабочую розетку, перетыкались, матерились. Всё по-простому. Никто не кричал, не бегал — все пытались сохранить лицо. Даже когда руки дрожали.
Когда пошло изображение — сначала рябь, потом голос — стало не легче. Женщина в кадре, дикторша. Красивое лицо, но губы дрожат. Говорит про разрушения. Про связь с Москвой, Питером, Киевом, Владивостоком. Про потери. Миллионы погибших. Про неизвестного противника. Голос срывается, но она читает дальше.
Кто-то сбоку включил звук громче. И всё стало совсем не по себе.
Я смотрел, как с вертолётов снимали города, как рушились здания. Как на трассах стояли пробки, в которых люди дрались за канистры, детей, место в автобусе. Где-то горели кварталы. Где-то людей раздавливала толпа. Картинка как в кино, но звук — наш. Родной. И всё сразу стало реальнее.
Валек выронил пульт и встал, как вкопанный.
— Толян… ты это… это ведь не розыгрыш?
Я курил. Глубоко. Медленно. Как будто каждая затяжка могла отодвинуть то, что уже несётся на нас с невероятной скоростью.
— Это всё по всем каналам. — сказал кто-то позади.
Таракан сдулся прямо на глазах. Лицо покраснело, потом побелело. Он расстегнул рубашку, задыхаясь, выронил пульт, пробормотал что-то, и сквозь зубы прорычал:
— Всем оставаться на местах! Я — в управление. Мамедов, Анкудинов — со мной. Соколов за старшего. Всё. Слушать его.
И всё. Он ушёл. Просто ушёл. Унес с собой двоих с автоматами, бросив нас.
— Спасибо, начальник, — пробурчал я.
Валек смотрел мне в спину.
— Толян… ты понял, да? Он… сбежал.
— Понял.
— А что делать будем?
В дверях появился Антоныч — старлей Савельев.
— Работать будем. Как и положено. У нас объект — дежурка. У нас связь. У нас люди. Это не прогулка. Это служба. Развалимся — всё пойдёт по жопе.
Он сел за пульт. Взял трубку. Стал принимать вызовы. Спокойно. Как будто всё в порядке.
— Толян, — обратился ко мне, — хватит здесь торчать. Наружку бери на себя. Петрович с тобой.
— Этот Петрович — кто вообще? — пробормотал я, указывая на того самого мужика, которого пару часов назад чуть не оформили за пьянку.
— Бывший инструктор-десантник, — сказал он сам. — Светлый. Вторая рота. Гамадрил командиром был.
Я только хмыкнул. Значит, не врёт.
— Оружие есть?
— Нет.
— Значит, с нами. Но если рванешь — не догоню. Сразу предупреждаю.
Он кивнул.
Так и пошли. Я — на клумбу, Валек — к шлагбауму, Петрович — патрулировать периметр. На посту я всё ещё курил. Последнюю сигарету. Ветер шёл с Иртыша, гнал грязь по асфальту, скрипел в заборах.
Мир как будто затаился. Как зверь в траве.
Петрович вернулся минут через пятнадцать. Протянул мне портативную рацию.
— На случай, если связь отрубится. Маяк один — маяк два. По очереди, если будет жопа.
— Принято.
Он кивнул и пошёл дальше.
Я остался у клумбы. Затаился. В голове не было ни мыслей, ни планов. Только ощущение — сейчас начнётся.
И началось.
Над нами прошёл вертолёт. Медленно, низко. Из мегафона голос:
«Внимание, граждане. Введён комендантский час. Всем немедленно вернуться по домам…»
И тут — очередь. С земли. Автоматная. Треск.
Я увидел, как вертушка качнулась, ушла в сторону, стала на вираж. Кого-то по-настоящему сорвало с катушек. Они начали стрелять по военным.
— Видел? — Петрович был рядом. Тихий, как тень.
— Видел.
— Это всё. Теперь каждый сам за себя.
Он смотрел на небо. Я — в землю. Где-то кричала женщина. Где-то выла сигнализация. Я смотрел на тени между домами, и знал — сейчас ночь. А потом начнётся то, к чему никто не готов.
**
Время после захода солнца всегда тянется иначе. Оно словно размазывается по стенам, по полу, по твоей коже. Всё замедляется, каждый звук становится громче, каждый шорох — подозрительней. Даже воздух будто сгущается. Дышать тяжело, как через мокрую тряпку.
Мы продолжали стоять на постах. Рации молчали. Улица за забором была вроде бы пустая, но не мёртвая. Она дышала чем-то новым. Невидимым, вязким. Я чувствовал это кожей. Что-то ползало в темноте, не обязательно снаружи. Может, и внутри тоже. Словно город — это организм, а мы в нём — белые кровяные тельца. Но иммунитет у него сломался.
Петрович сновал по периметру. Спокойный. Уравновешенный. Я смотрел на него и завидовал. Я-то, хоть и старался выглядеть хладнокровным, внутри уже был как натянутая струна. Стоит пальцем ткнуть — и порвёт.
Валек сидел у шлагбаума. На корточках, с руками между колен. Глаза у него бегали. Я знал, что он боится. Но он держался. Молодой, а зубы сжал и не ноет. Это уже много значит.
Фонари над участком светили через раз. Один мигал, будто мигалкой пытался нам подать сигнал «всё херово». С левой стороны, где был забор с ржавой рабицей, из темноты тянуло сыростью и какой-то прелостью. Будто кто-то открыл погреб с мёртвыми фруктами.
Мы почти не разговаривали. Только кивали друг другу при обходе.
Где-то вдали гудел мотор — одиночный, тянущийся. Потом затих. Прошёл гул колонны — то ли беженцы, то ли армия. Не видно было, но слышно. Люди куда-то ехали. Или от чего-то.
Я уже начинал замерзать. Куртка не спасала. Сначала задубели пальцы. Потом спина. Я двигался, топтался, но холод всё равно подбирался, как насекомое. Осень залезала под кожу.
Петрович появился с рацией в руке.
— Держи, — протянул. — Вторая. Первая у Антоныча. Я настроил канал. Закрытая частота. Если нас накроет, будешь знать. Пароль: если тревога — «север». Если всё тихо — «юг». Понял?
— Понял.
Он кивнул и ушёл. Бесшумно. Как будто исчез. Даже шагов не слышно.
Я спрятал рацию за пояс и хотел уже повернуться обратно к дежурке, как вдруг — звон стекла. Небольшой, но резкий. Секунда — и тишина снова накрыла участок, как одеяло.
Я замер. Глаза начали шарить по периметру. Где-то слева, за клумбой, за рабицей — движение. Что-то, кто-то, в темноте. Не быстро, но настойчиво. Словно царапается. Или трётся.
Петрович оказался рядом. Просто возник. Поднял кулак — «стоять». И, не сказав ни слова, скрылся в темноте.
Я присел за бетонный поребрик. Достал пистолет. Ладони стали мокрыми. Пальцы заныли. Всё внутри сжалось. Я знал, что это не просто хулиган какой-то. Нет, это другое. Я ещё не мог объяснить — но чувствовал.
Минута. Две. Тишина.
А потом — голос Петровича. Резкий. Металлический.
— А ну стоять, мразь! Руки вверх, иначе стреляю!
За этим — шум, грохот, крик. И снова — тишина.
Я вскочил. Побежал за угол. Там — Петрович с двумя парнями. Один — Санёк, местный пьяница из нашего района, я его раз десять в ИВС оформлял. Второй — худой, дерганый, с рюкзаком и порванной курткой.
Они стояли у забора. На земле — кусок откусанной проволоки. Значит, пытались пролезть. С ножом.
Петрович держал их за шкирку, как котят.
— Нашёл! — бросил он. — Хотели через сетку. Срезали ножом. Мудаки.
— Толян, начальник… — начал Санёк. — Мы не со зла. Нам просто… тут свет, охрана… Мы не грабить. Мы спрятаться…
— В «обезьянник», — сказал я, даже не повышая голоса.
Вели они себя как шавки. Поняли, что натворили. Слюни, сопли, мямленье. Плевать.
Я открыл решётку, закинул их внутрь, защёлкнул засов. Глухо. Словно дверь в подвал, откуда уже не выйти.
Петрович стоял с каменным лицом. Потом сказал:
— Это не случайность. Они думали, что тут никого. Что можно. Они первые. За ними пойдут другие. Сильнее. Злее.
Я кивнул. Вышел обратно на пост.
Ночь наступила полностью. Никакого света с неба. Только фонари, и те — не все. Улица выглядела, как вымершая. Но я знал — она живая. Просто теперь она живёт по-другому. Как животное. Хищное. Притаившееся.
Я вытащил последнюю сигарету. Закурил. Стоял. Смотрел в темноту.
И понимал: назад дороги нет.
**
Я долго смотрел в стену дежурки. Вроде ничего особенного — облезлая краска, разводы от сырости. Но почему-то именно на этой стене я понял: оставаться тут нельзя. Всё — закончилось. Порядка больше нет. Точка.
Я взял рацию, открыл канал:
— Петрович, я ухожу.
Молчание. Потом хриплый голос:
— Куда?
— Попробую добраться до Светлого. Там военные. Если ещё остались.
Пауза.
— Один?
— Не первый раз. Если что, не ищите. Выживу — подам сигнал.
Он не стал отговаривать. Только тихо сказал:
— Возьми аптечку. И фонарь помощнее. За Восточным мостом — уже зона. Сам понимаешь.
Я кивнул, хотя он этого не видел. Засунул за пояс пистолет, в рюкзак кинул воду, бинт, пачку галет и два магазина. Пару раз вдохнул — и через калитку, во двор. Рация шипела за спиной, потом стихла.
Я не искал геройства. Не хотел спасти мир. Просто не мог сидеть и ждать. У меня был брат. Саша. Он жил в четвёртом микрорайоне. У него была дочь — Алина. Племяшка. Я их давно не видел. Мы поссорились — дурацкое дело, политика и водка. Но сейчас… Я должен был узнать. Живы ли они.
По пути город менялся. Он уже не был тем, что я знал.
На перекрёстке у школы — столкнувшиеся маршрутки. Из одной торчит рука. Дети внутри. Тишина. На капоте — тетрадка, на которой кто-то написал кровью: «Мама, я боюсь».
Дальше — ларёк. Разгромленный. Тело продавщицы наполовину вытащено в окно. Лицо выедено. Не зверь — люди. Живые. Я слышал, как они ржали, убегая. Один кричал: «Она первая напала! Видел, как дёргалась?!»
Я свернул в подворотню.
У третьей пятиэтажки наткнулся на группу беженцев. Мать, трое детей, старик. Они сидели под балконом. Мать держала нож. Мы посмотрели друг на друга. Я поднял руки.
— Я свой. Не трону.
Она не ответила. Только кивнула. Один из мальчиков — худой, с синими губами — спросил:
— А ты полицейский?
Я не знал, что ответить. Вроде — да. Но уже нет.
— Был. Сейчас — просто человек.
— Человек — это хорошо, — сказал он. И снова замолчал.
Я оставил им флягу с водой и пошёл дальше.
Когда вышел к парку, стемнело. Ветки под ногами хрустели. Где-то вдали — вой. Не собачий. Не волчий. Протяжный. Словно зов. Я шел, не останавливаясь. Мне нужно было добраться до дома брата.
Он жил в старом «чешском» доме на углу. В подъезде — пусто. Но дверь на четвёртом этаже была выбита. Кровь — на ковре. Кресло — опрокинуто. Фото Алины — разбито. Я собрал кусочки. Забрал в карман.
На кухне — труп мужчины. Не Саша. Чужой. Его кто-то добил прикладом. Не зверь. Человек.
Я не стал рыться. Взял фото, взял тёплую куртку и спустился. Соседка на первом этаже — Лариса Семёновна — лежала у двери. Глаза открыты. Живая? Нет. Слишком мертва.
Я выбрался наружу и пошёл дальше. Теперь у меня не было цели «вернуться». Мне надо было добраться до военных. Не только ради Саши. Ради всех, кто ещё держался.
Когда я подошёл к Восточному мосту, с рацией случилось что-то странное. Она захрипела. Потом голос — женский, испуганный:
— Кто-нибудь… слышит?.. Мы застряли у зоопарка… Они… нас жрут…
Шипение. Потом тишина.
Я остановился.
Зоопарк — по пути. И это был тот голос, который я не мог проигнорировать. Я свернул.
Через несколько минут я исчез с радаров.
Петрович будет звать меня в рацию, но я не отвечу.
Они скажут: Толян пропал.
Но правда в другом — я ушёл. В Омск, в его новые кишки. Искать ответы. Искать живых. Искать себя.
И смерть моя ещё впереди.
**
Я шёл по улице, где не осталось звуков. Даже ветер здесь будто обходил дома стороной. Асфальт был усеян стеклом, обрывками газет, детскими кроссовками. Воняло гарью и старым жиром. Где-то сгорел фастфуд. Я узнал по обугленному логотипу «Гриль-бокс». За углом валялись обгоревшие тела. Их было трое. Один лежал, как будто спал. Второй — согнут, будто смеялся. Третьего не осталось — только чёрный след, вросший в бетон.
Я не чувствовал ужаса. Это был не страх — это было что-то другое. Как усталость. Глубокая, на уровне костей. И глухой, животный инстинкт — не останавливаться. Двигайся. Дыши. Не паникуй.
Вдали показались ворота. Полузакрытые, кованые, с буквой «З», на которой болталась половина таблички: «ОМСКИЙ ЗООПАРК». Я остановился. Прислушался.
Рация молчала уже час. Телефон давно превратился в бесполезную плитку. Я достал его, просто чтобы убедиться: батарея села. Я выключил экран, убрал в карман. Вздохнул.
И пошёл внутрь.
Зоопарк был как застывшая агония. Птичьи вольеры — раскрыты, решётки выгнуты, перья везде. У кассы лежала раздавленная коробка с билетами. Под ногами — плюшевая обезьянка в грязи. Клетки зияли тьмой. В ларьке, перевёрнутом на бок, пахло тухлым мясом. Запах был неестественно сладкий.
Я шагал медленно, фонарь держал внизу, пистолет — наготове. Где-то в глубине слышался царапающий звук. Тихий. Как будто кто-то чесал бетон. Я остановился у вольера с лисами — знакомое место. Здесь я когда-то был с братом. С Сашей. И с Алиной. Тогда ей было пять. Она смеялась, когда одна рыжая лиса встала на задние лапы и тявкнула.
— Эй! — раздалось из-под лавки. — Кто ты?
Я дёрнулся. Потом присел. Там, в тени, сидела девочка. Грязная. Лицо в ссадинах, ноги в рваных колготках, пальцы вцепились в поручень. Глаза огромные, тёмные, почти чёрные от пыли.
— Я Толян. Я не враг. Ты как… одна здесь?
Она кивнула. Потом резко выдохнула и пробормотала:
— Они убежали. Все. А потом пришли другие. Люди. Но не как раньше. Они кусали. Кричали. Маму… я не знаю, где мама.
Я медленно опустился на корточки, снял рюкзак.
— Как тебя зовут?
— Алина…
Словно нож по спине.
— Алина? — я прошептал. — У тебя был папа… Саша?
Она кивнула. И только тогда я увидел — это она. Племяшка. Меньше, худее, чем помнил. Но это была она. Моя кровь.
Я сглотнул комок.
— Я… я твой дядя. Всё хорошо. Всё будет хорошо. Мы найдём… — голос сорвался. — Мы найдём, где безопасно.
Она обняла меня. Тихо. Беззвучно. Я почувствовал, как она дрожит. Я укутал её своей курткой.
Мы просидели под лавкой почти полчаса. Я слушал. В темноте. Прислушивался к скрипу, к каплям с крыши. К далёким шагам — или их не было?
Потом мы выбрались. Я нёс её на руках. Она молчала. В одной клетке — пусто. В другой — труп, обглоданный до пояса. В третьей — кровь на решётке. И когти, застрявшие в сетке.
Я не останавливался.
На выходе нас встретил вечер. Город снова хрипел. Где-то ближе к мосту — выстрелы. Снова одиночные. Не перестрелка — казнь. Я свернул на улицу Кирова и направился к зданию школы.
В подвале была женщина. Учительница. Сидела с ножом у костра, разложенного из старых парт. В углу — два трупа, накрытые простынёй.
— Ещё один? — спросила она.
— Не бойтесь. Мы просто переждём ночь.
— Здесь всё рушится. Скоро не останется никого, кто говорит.
Я молча кивнул. Алина уснула у меня на плече.
Ночью мы по очереди дежурили. Я — с ножом. Учительница — с железной трубой. Иногда слышались шаги снаружи. Но никто не вошёл.
Утром мы вышли.
К Светлому. Через старые кварталы, через выгоревшие дворы. Я шёл и чувствовал: кто-то идёт за нами. Не заражённый. Не зверь. Кто-то… живой. Настоящий.
**
Мы шли вдоль проселка, между дачами и железных заборов. Алина почти не говорила. Иногда только спрашивала, живы ли ещё звери в зоопарке. Я не знал, что ответить, и врал:
— Да. Наверное. Может, кто-то остался.
Я не хотел, чтобы она думала о том, что видела. Её детский разум держался из последних сил.
На третьем часу пути начался дождь. Низкий, мелкий, липкий, как комары. Всё вокруг стало мокрым и серым. На остановке у рынка я нашёл железную дверь. За ней — бывшая кладовка, видимо, для торговцев. Мы укрылись там. Я развёл крошечный огонь, чтобы немного просушить одежду. Алина сидела на коробке и мыла руки из фляги.
— Мы далеко ещё? — спросила она.
— Примерно день пути. Может, меньше. Если не встретим проблем.
— А что за проблемы?
Я не ответил. Только протянул ей половину сухаря.
Через минуту снаружи что-то хрустнуло. Я замер. Выключил фонарь. Поднял пистолет.
— Кто-то идёт, — прошептал я.
Алина прижалась к стене.
Дверь медленно открылась.
Свет из мутного неба высветил силуэт. Высокий. В форме. Лицо — уставшее, небритое. Глаза — настороженные. Потом он прищурился.
— Слышь… Сарасов? Это ты?
Я не поверил глазам. Передо мной стоял капитан Каратанов. «Таракан». Начальник смены. Тот самый, что сбежал первым, когда всё посыпалось.
Он опустил руки, разжал пальцы — в них была палка с изолентой. Самодельное оружие.
— Твою мать… ты жив…
— Я жив. И ты, выходит, тоже.
Мы стояли, глядя друг на друга. Потом он увидел Алину.
— Ребёнок с тобой? Это… твой?
— Племянница. Саша… ты его знал.
Он кивнул. Подошёл, медленно сел рядом, задыхаясь.
— Я… я не смог. В участок вернуться. Понял, что всё. Всё… накрылось.
— Мы это уже знаем, — сказал я.
Он молча кивнул.
— У меня был напарник. Мы пытались выйти к военным. Он погиб. Ему голову разбили у «Молота». Там теперь эти… шакалы. Люди уже не люди. Только шкурой остались.
Я не знал, верю ли ему. Но выглядел он убого. Тощий, с трясущимися руками. Боялся каждого звука. Но пока — не врал.
Мы просидели вместе до утра. Я разогрел банку тушёнки. Он ел молча, маленькими кусками. Взял на себя пост, пока мы спали. Или сказал, что взял.
Утром дождь закончился. Мы выдвинулись втроём. Каратанов шагал медленно, часто останавливался, пил воду. Алине он улыбался, говорил, что всё будет хорошо.
— Я знаю тропу, — сказал он. — Если срежем через огороды, выйдем к санаторию. Там, может, остались живые. Тепло, провизия, подвал — всё как надо.
Я кивнул. Но не доверял.
Он шёл рядом, и я чувствовал — этот человек боится. Сильно. И может сделать что угодно, чтобы спасти только себя.
Мы шли вместе. Пока что. Но это — только начало.
**
Мы шли по дачным массивам, где старые металлические калитки хлопали от ветра, а стекла в окнах уже давно выбиты. Всё вокруг было похоже на старую декорацию — краски выцвели, запах прелости въелся в доски, а воздух напоминал заброшенный склад. Лишь иногда попадались следы — сломанный велосипед, собачий ошейник, растоптанный лоток с куриными яйцами. Люди тут были. Недавно. И ушли в спешке.
Каратанов шёл первым. Он знал местность. Это был его район. Когда-то. До всего.
— Вот здесь, — сказал он, указывая на забор, где торчала тряпка. — Тут был сквозной проход на соседнюю улицу. Через него можно выйти к санаторию «Сосновый». Там подвал с аварийным выходом и старой электростанцией. Когда всё рухнуло, я хотел туда, но нарвался на гопников. А теперь, может, уже чисто.
Я ничего не ответил. Просто проверил пистолет. Один магазин, половина в обойме. Больше ничего.
Алина шла молча. Она уже не спрашивала, где мы. Только сжимала мою руку, когда слышала шум. Один раз — где-то за гаражами — мы услышали выстрел. Не автоматный. Обрез или охотничье. Один. Потом два. Потом глухо, как будто кто-то бился об стену.
— Не туда, — сказал Каратанов сразу. — Обходим.
Мы обошли. Шли через заросшие теплицы, через треснувшие дорожки, где раньше вели капельный полив. Сейчас там текла грязь с ржавчиной. Один раз я заметил чьи-то ботинки, аккуратно поставленные у обочины, как будто человек просто решил уйти босиком. Ни следов, ни крови. Только ботинки.
Солнце вышло в зенит. Стало жарко. Каратанов стал кашлять. Глубоко, с надрывом.
— Ты не ранен? — спросил я.
— Нет. Просто пыль. Горло пересохло.
Мы остановились в пустой беседке. Была бетонная плита, остатки лавки, навес из прозрачного пластика. На стене — старый плакат про борьбу с дачными кражами. На нём кто-то фломастером приписал: «Теперь не дачи, теперь головы». И нарисовал улыбающийся череп.
Я подогрел банку фасоли. Алина съела половину и заснула, положив голову на моё плечо. Каратанов сидел с противоположной стороны. В его взгляде было что-то... слишком напряжённое. Он смотрел, как я держу оружие. Смотрел дольше, чем стоило бы.
— Толян… — сказал он наконец. — А ты что собираешься делать, если там, в Светлом, никого не окажется?
— Не знаю, — честно ответил я. — Сначала дойти. Потом — решать.
— А если там тоже жрут людей?
Я пожал плечами.
— Значит, идём дальше. Где-нибудь кто-то остался.
Он замолчал.
— Просто... я не хочу умирать. — Он сказал это быстро. Глухо. — Мне плевать на героизм, на долг. Я просто хочу выжить. Всё. Ни присяга, ни флаг — ничего уже не значит. Только воздух, вода и еда. И чтоб сзади никто не подкрался.
— Я понял, — сказал я. — Только запомни: мы — не ноша. Если собираешься бежать — говори сейчас.
Он хмыкнул. Но глаза отвёл.
Когда солнце начало садиться, мы двинулись дальше. Каратанов шёл чуть впереди, показывая тропу. Я шёл сзади, с Алинкой за спиной, и держал руку на пистолете. Уже не потому, что боялся напасть снаружи.
Просто хотел быть готов. На всякий случай. В этом мире «вдруг» случается слишком часто.
**
К вечеру начался туман. Не утренний, лёгкий — а вязкий, как клей. Он стелился между дачными рядами, просачивался под заборы, застревал в ветвях. Было ощущение, будто весь воздух стал влажным мешком, который кто-то натянул на голову. Шаги становились глухими, крики — едва слышными. Всё теряло чёткие границы.
Каратанов остановился у одного из перекрёстков. На табличке, едва различимой в сером мареве, было написано «СНТ Орбита». Он кивнул:
— Вот тут поворот. Дальше — просека, а потом уже и бывший санаторий.
— «Бывший»? — уточнил я.
Он обернулся.
— Его закрыли лет пять назад. Но корпуса стоят. Я был там зимой, когда по охране ходил. Там подвал — огромный. Тёплый. Если дизель-генератор цел, можно свет завести.
Я кивнул. Но поверил только наполовину.
Мы двинулись вперёд. Я шёл рядом с Алиной, крепко держал её за руку. Девочка уже не смотрела по сторонам — просто шла. Иногда спотыкалась. Иногда — стискивала мои пальцы, когда ветер шевелил кусты.
Через пятнадцать минут мы вышли к месту, которое не было видно издалека. Туман расступился, и мы стояли перед полем. За ним — ржавая сетка, выцветший баннер: «Санаторий-профилакторий Сосновый». Буквы облезли, кое-где были пробиты дырками от дроби. За забором — тёмные силуэты зданий. Ни одного огонька.
— Здесь, — сказал Каратанов. — Вон там, между столбами, дырка. Проход есть. Я делал, когда уходил с обхода. Сапёрной лопатой.
Он прошёл первым, согнувшись. Мы с Алиной за ним.
Прошли внутрь. Я осмотрелся. Старый корпус с облупленным фасадом, разбитые окна, мозаика с советской эмблемой, которая почему-то сохранилась. Всё было мёртво, но не пусто. Чувствовалось — недавно тут кто-то был. Или есть.
Каратанов вывел нас в технический вход. Дверь подперта доской. Он снял её, приложил ухо, открыл.
— Вниз, — сказал он. — Только аккуратно.
Мы спустились в подвал. Запах был тяжёлый, кислый. Но не мертвечина. Скорее — сырость, время и масло. Промышленная вентиляция, трубы, шкафы с проводкой. Каратанов шёл уверенно.
— Вот. Здесь. — Он указал на квадратную комнату с бетонными стенами. — Я тут провёл три ночи, когда уходил от тех шакалов. Здесь безопасно.
Я разложил вещи. Алине дал одеяло, флягу, остатки галет. Она улеглась у стены и почти сразу уснула.
Каратанов сел на ящик, закурил. У него где-то осталась пачка.
— Толян, ты ведь меня не уважаешь, да?
— А должен?
Он выдохнул. Усмехнулся.
— Ты прав. Я сдрейфил. Бросил дежурку. Бросил ребят. Но я видел, что было дальше. Я видел, как менты зверели быстрее, чем зомби. Один закрыл своих в кабинете и поджёг. Другой — сожрал напарника. Я просто не хотел быть частью этого.
— И что теперь?
— Теперь я просто хочу дожить. Помочь, если смогу. Или хотя бы… не мешать.
Я смотрел на него. Уставшее лицо. Руки дрожат. Но взгляд честный. Пока.
Мы договорились дежурить по очереди. Он взял первую вахту.
Когда я проснулся, он спал. Рядом лежал нож. Не пистолет — нож. А мой пистолет… лежал там же, где я его и оставил. Значит, пока — можно верить.
Но внутри меня что-то подсказывало: когда он решит спасаться, он не будет смотреть ни на меня, ни на ребёнка. Он просто уйдёт. И, возможно, прихватит то, что ему нужно.
Но сейчас… мы были втроём. И на эту ночь — это значило выжить.
**
Утро пришло без солнца. Свет серел медленно, как будто сам не хотел вылезать из-под земли. Каратанов сидел у входа в подвал, закутанный в тёплую куртку, с рацией в руках. Она была старая, армейская, с облупленной антеной, но он всё равно в неё шептал:
— Пост “Сосновый”. Приём. Есть выжившие. Повторяю: пост “Сосновый”, выжившие на месте. Есть оружие. Есть дети. Приём.
Рация отвечала только треском. Ни одного слова. Он выключил её, поднёс к губам озябшие пальцы и выругался шепотом.
— Не повезло, — сказал я, выходя из тени.
Он вздрогнул, но не стал отпираться.
— Я знал, что не ответят, — пробормотал. — Но должен был попробовать. Иногда… надо просто что-то делать.
Я кивнул. Знал это чувство. Когда руки не могут быть пустыми, даже если ты понимаешь — всё бесполезно.
Мы завтракали в темноте. Горячей еды не было — только остатки тушёнки, галеты и вода из старой ёмкости, которую Каратанов нашёл на складе в санатории. Алина ела молча. Я иногда ловил её взгляд — она всё ещё не доверяла Таракану. Не после того, как он однажды уже исчез из её жизни.
После еды Каратанов предложил разведку:
— Надо проверить ближайшие дома. Есть шанс найти аптеку, еду… Может, даже аккумулятор. Если мы сможем подать сигнал — может, кто-то всё же отзовётся.
— Вдвоём пойдём? — спросил я.
— Лучше ты один, — сказал он. — Я прикрою Алину. Не волнуйся, я никуда не денусь. Клянусь.
Я смотрел ему в глаза. Он не отводил взгляд. Это было хорошо. Но я всё равно забрал с собой рюкзак с водой и фонарём, а на всякий случай — все патроны. Пистолет остался при мне.
Санаторий был окружён лесом, перемежавшимся с разбитыми бетонными тропами. Я шёл быстро, стараясь не шуметь. Мимо старой баньки — двери нараспашку, запах плесени и мокрого ковра. Внутри — пусто. На скамейке — пыльный женский тапок. Ни тел, ни звуков.
Следом — административный корпус. Осторожно вошёл через чёрный вход. Холл — обугленный, видимо, был пожар. В стенах — трещины, но держались. Я прошёл к медкабинету. Там было jackpot — бинты, йод, пара шприцов. В шкафчике нашёл таблетки от давления, анальгин, два флакона антибиотика. И даже — бинты в заводской упаковке.
Уже уходя, я заметил на полу цепочку. Детская. Сердечко, на котором было выцарапано: «Катя 2019». Я взял её, не зная зачем. Просто не смог оставить.
Когда вернулся, Каратанов сидел на бетонной лестнице и насвистывал что-то еле слышно. Алина спала, укрывшись моей курткой.
— Нашёл что? — спросил он.
Я показал. Он тихо присвистнул.
— Значит, пока живём.
— Что-нибудь было? — спросил я, кивая на вход.
— Никого. Хотя… — он замолчал. — Хотя минут двадцать назад по лесу кто-то прошёл. Не близко. Я слышал шаги. Может, лось. А может, человек. Но — молчаливый.
Мы помолчали. Потом он добавил:
— Если нас заметили — у нас полдня, максимум. Надо решать, остаёмся или двигаемся.
Я кивнул. Уходить хотелось. Санаторий был удобным укрытием, но он слишком открыт. Если кто-то решит нас выкурить — проблем не составит.
— Ещё ночь — и уходим, — сказал я.
— Согласен. Я возьму ночную вахту.
— Не надо. Моя очередь.
Он поднял руки:
— Хорошо. Только если что — зови.
Я не сказал вслух, но знал: звать его вряд ли буду. Потому что у меня было ощущение, что он сам кого-то ждёт. Или чего-то боится. Или уже решил — как именно нас покинет.
Но сейчас всё было спокойно. Покой — всегда самый страшный предвестник.
**
Ночью ветер усилился. Сосны над корпусом стонали, как будто лес не хотел нас отпускать. Я сидел у входа в подвал, с пистолетом на коленях, закутавшись в военное одеяло, и слушал каждый шорох. Усталость пыталась пробиться сквозь тревогу, но глаза не смыкались.
Внутри подвала спала Алина. Каратанов где-то ходил по территории. Сказал, что проверит периметр. Я не возражал — знал, что он хочет побыть один. Или подумать. Или что-то утаить. Всё равно, ночью он мне не нужен. Я полагался только на себя.
На четвёртом часу вахты я заметил движение.
Между деревьями кто-то прошёл. Быстро. Ни слова. Словно тень.
Я не дёрнулся, не поднял оружие. Только напрягся. Прислушался.
Ничего.
Я встал, пошёл по тропе, ведущей в глубь леса, откуда пришёл звук. Следов почти не было — всё затянуто хвойной подстилкой. Но за кустами, в метрах пятидесяти, я увидел — жестяная банка. Пустая. И тёплая. Кто-то ел. Совсем недавно.
Я вернулся к подвалу. Каратанова не было.
Прошло десять минут, прежде чем он вернулся. Шёл, как ни в чём не бывало. В руках — старый пластиковый пакет.
— Я нашёл тайник. Видимо, охрана прятала тут еду или спиртное. Там сухари и пара банок перловки. Мы пока не голодаем.
Он бросил пакет у стены и присел.
— Что-то было? — спросил.
Я покачал головой.
— Ветер. Или зверь.
Он только кивнул. Слишком легко.
Я знал — он лжёт. Не полностью, не явно. Но я чувствовал: он что-то делает, что-то прячет. В этом не было паники. Скорее — привычка. Он привык выживать в одиночку. И, скорее всего, не собирался менять эту стратегию.
Утром мы выдвинулись раньше рассвета. Каратанов вел. Обходили главный въезд, шли по старой тропе вдоль реки. Карта у нас была из санаторской библиотеки — старая, с отметками ещё до слияния СНТ в район. Но направления хватало.
Алина держалась стойко. Только иногда сжимала мою ладонь, когда слышала отдалённый лай или отголоски выстрелов. Город жил своей больной жизнью. Где-то сражались. Где-то выли. Где-то просто умирали молча.
Через пару часов мы вышли к окраине бывшего военного гарнизона. Светлый. Блокпосты давно сгнили. Калитки валялись на земле. Бункеры — пустые, проваленные. На ангаре — огромная надпись баллончиком: «ВСЁ ПРОПАЛО».
— Тут никого, — пробормотал Каратанов.
— Ты был уверен, что сюда кто-то пришёл.
— Был. Тогда был. Но, видимо, они ушли. Или…
Он не договорил.
На территории стояли две сгоревшие машины. Один броневик. Второй — «Урал» с дыркой в кузове. Рядом — детская рука. Только кисть. Сухая.
Алина не плакала. Только отвернулась.
Я предложил остаться в казарменном блоке. Кирпич, металлические жалюзи, подвал. Там мы нашли запасы муки, сухого гороха, четыре банки с тушёнкой. Каратанов, увидев еду, повеселел.
— Здесь можно жить. Пока. Если сделать печь, сушку, собрать воду с крыши… даже неделю протянем.
— А потом?
Он пожал плечами.
— А потом будем решать.
Когда я вернулся вечером с обхода — с юга слышались звуки мотора — Каратанова не было.
Пусто.
Пустой рюкзак.
Пустая обёртка от шоколадки.
И пустая кобура, из которой он снял старый армейский ТТ.
Мой рюкзак он не тронул.
Он просто ушёл.
Без слов. Без предупреждения.
Я нашёл лишь обрывок листа от санитарного журнала. На нём было коряво написано:
«Извините. Я не потяну. Это не трусость. Это страх за себя. Удачи вам. Искренне. Таракан.»
Алина спросила:
— Он вернётся?
Я ответил честно:
— Нет.
Мы остались вдвоём.
Опять.
**
осле побега Таракана всё стало ощутимо тише. Не в смысле — звуков. Нет, город по-прежнему стонал вдалеке, кто-то стрелял, кто-то кричал, а в трубах гарнизона всё ещё гулял ветер. Но внутри — стало тихо. Потому что когда от тебя уходят даже трусы, ты остаёшься с самой правдой: ты никому не нужен. Кроме вот этого маленького человечка, который идёт за тобой босыми ногами, и верит.
Алина не задавала вопросов. Она просто села у стены, обняв рюкзак, и смотрела, как я запираю вход. Мы спрятались в диспетчерской комнате, в которой пахло плесенью, старой бумагой и перегаром. Тут когда-то жили. Или умирали. Или оба сразу.
— Он забрал еду? — тихо спросила она.
— Только пистолет, — ответил я. — Остальное не тронул.
— Странно.
— Нет. Это как раз логично. Ему не хотелось нас убивать. Просто не хотелось быть с нами.
Я развёл слабый огонь из старого аккумулятора и проволоки. Тепла было мало, но хватало, чтобы подсушить стены и вскипятить воду. Мы пили её горячей, с горечью порошка из аптечки. Пить было тяжело, но отпаивать Алину надо было каждый час — у неё уже выступала сыпь от нервов и голода.
На третий день я понял: оставаться в Светлом — нельзя. Он пустой. Мёртвый. В одном из ангаров я нашёл обглоданные тела. Один — в форме военной полиции. Второй — женщина в гражданском. С ней был рюкзак. В нём: паспорт, детские носки, кукла, три банки с фасолью и фотография. На ней она была с ребёнком, улыбающимся мальчиком лет пяти.
Я ничего не забрал, кроме воды. Одежду сложил рядом. Закрыл глаза мёртвой женщине.
Алина помогала как могла. Она начала говорить больше. Иногда даже улыбалась. Рассказывала про куклу, которую потеряла в зоопарке, про мультфильм, который любила. Она оттаивала, и я чувствовал — с каждым днём я становлюсь для неё не просто дядей. А кем-то большим. Тем, кто не предал. Кто держится.
На четвёртый день мы встретили первого выжившего с момента расставания с Тараканом.
Он появился на дороге к складам, где я искал тряпки и материалы для сушки. Мужчина, высокий, в чёрной спортивной куртке с капюшоном. Он был без оружия. Смотрел внимательно.
— Не стреляй, — сказал он первым. — Я один.
Я не опустил оружие. Только кивнул.
— Кто ты?
— Зовут Артём. Был на северной заставе. После того как всё накрылось, я ушёл с группой. Все погибли. Теперь ищу, с кем объединиться.
— Один?
Он кивнул. Потом достал из-за пояса кусок хлеба.
— У меня немного еды. Могу поделиться. Я просто хочу с кем-то быть. Это всё.
Я отвёл его в казарму. Проверил. Ни оружия, ни следов группы. На плече — старая повязка с красной изолентой. Сказал, что это они так помечали своих. Я оставил его в дальнем помещении.
Алина спросила:
— Мы ему доверяем?
Я ответил честно:
— Пока — наблюдаем.
Артём оказался разговорчив. Он рассказывал, как видел в городе мёртвых, которые говорили. Один из них сидел на скамейке и шептал стихи. Другой — смеялся, глядя в окно. Но стоило подойти ближе — бросался, кусал.
— Это как будто что-то внутри них пытается вспомнить, кем они были, — сказал он. — Но не может. И тогда — злится.
Я слушал. Не верил. Или не хотел верить.
Но на пятый день у нас в казарме кто-то заорал ночью. Не Артём. Не я. Не Алина.
Кто-то из подвала.
Я взял пистолет, велел Алине остаться. Спустился.
Внутри — пусто.
Кроме надписи на стене. Кровью. Или чем-то похожим.
«Мы рядом. Мы слышим. Мы хотим вас вспомнить.»
Артём стоял у лестницы. Глядел на меня.
— Это не я, — сказал он. — Я клянусь. Я спал.
Я ему поверил. Наверное.
Но пистолет с той ночи я больше не выпускал из рук. И спал теперь только вполглаза.
**
Утром всё было будто по-прежнему. Солнце медленно поднималось из-за крыши склада, заливая двор тусклым светом, похожим на выцветшую простыню. Но в голове продолжала зудеть вчерашняя надпись. "Мы хотим вас вспомнить". Кто они? Зачем вспоминать? И почему в этом была угроза?
Алина мыла лицо из старого чайника. Артём заваривал кипяток на горелке из консервной банки. Мы не обсуждали, что произошло ночью. Каждый варился в своём.
— Думаю, надо двигаться дальше, — сказал я, когда тишина стала невыносимой. — Светлый мёртв. Всё, что здесь было — либо давно ушло, либо давно сгнило.
Артём кивнул. Он стал спокойнее. Или научился притворяться.
— Я слышал, что южнее, у бывшей колонии-поселения, кто-то строит лагерь. Типа коммуна. Защитники, волонтёры, какие-то военные. Может, стоит туда?
— У тебя есть точка?
Он достал карту. Ксерокс из справочника МЧС. Обвёл район на юго-западе. Там — лес, старая автотрасса и выцветшая надпись: «Пункт содержания № четырнадцать».
— Там раньше был санаторий, потом сделали КП. Много хозпостроек, столовая, медблок. И автономное электропитание. Говорят, группа туда вышла дней десять назад. Может, доберёмся.
— Далеко?
— Пешком — дня два. Может, меньше, если обойти лагерь беженцев у промзоны.
— Лагерь?
Он кивнул.
— Люди сами устроили. Кто во что горазд. Но… там плохо. Говорят, начался каннибализм. Я лично не видел, но два пацана, что со мной были, туда попали. Один вернулся без ушей. Второго больше не видел.
Я посмотрел на Алину. Она внимательно слушала.
— Мы туда не пойдём, — сказал я.
— И правильно, — отозвался Артём. — Мы обойдём.
Вышли днём. На юг. За пределы гарнизона. За старым блокпостом — старая дорога, поросшая травой, с лужами, полными дохлых пчёл. Один раз нам повстречался одиночка. Старик. С ржавым топором и в самодельном доспехе из крышек от кастрюль.
Он прошёл мимо, не глядя. Бормотал что-то про «вирус в мозгах» и «великий очиститель идёт». Я прижал Алину к себе, пока он не скрылся.
Ночевали на чердаке сельской школы. В классе под нами были следы: кем-то недавно разожжён костёр, разложены детские книги, раздавлены сухари. Но самих людей — не было.
Я нашёл в шкафу географический атлас и показал Алине, где мы находимся. Она долго смотрела на карту. Потом спросила:
— А куда исчезают хорошие люди?
Я не ответил.
На вторую ночь мы увидели костёр.
Он горел внизу, в овраге, скрытый со всех сторон, но дым всё равно выдал его. Мы подошли ближе. Тихо. С фланга.
Вокруг костра сидели четверо. Двое — мужики. Один в бронежилете, второй — в трениках и с монтировкой. Третий — женщина, седая, с тёмным пятном на лице. Четвёртый — подросток лет пятнадцати, держал рогатку, в ней — заточенный гвоздь.
— Это они, — прошептал Артём. — Я видел этого пацана. Он был в том лагере. Они убежали. Значит, не всё потеряно.
— Идём аккуратно, — сказал я. — Не палимся.
Мы вышли с поднятыми руками.
— Свои. Без заражённых. С ребёнком. Не стреляем.
Все четверо обернулись. Настороженно. Потом женщина сказала:
— У нас ничего нет. Ни воды, ни патронов. Если хотите — сидите молча.
— Нам не надо ничего, — сказал я. — Только информация. И ночь.
— Ночь — можно.
Мы сели рядом. Тепло костра било в лицо. Алину обняла женщина — баба Клава, как она представилась. Пахла дымом и старым мылом.
Мужик с броней звался Витя. Из охраны склада. Остальные — как оказалось, бывшие пациенты психоневрологического интерната, брошенные в здании под ключ. Они сами выбрались. Своими силами.
— Мы не едим людей, — сразу сказал парень с рогаткой. — Нас пытались. В лагере. Но мы сбежали.
— Кто пытался?
— Один… высокий, лысый. Все его Чипой звали. Он управлял через страх. Убивал на спор. Его боялись даже свои.
Я вздрогнул. Имя прозвучало, как гвоздь по стеклу.
— И он идёт сюда? — спросил я.
— Не знаю. Он уходит, приходит. Он как ветер. Но у него есть карта. Он всегда знает, где ты. Даже если ты не говоришь. Даже если спишь.
Я посмотрел на Артёма. Он уже не улыбался.
— Мы пойдём утром, — сказал я. — Вчетвером. И если кто-то решит нас сдать — я не колеблюсь.
Никто не возразил.
А ночью снова пришёл шёпот.
Из леса. Из ниоткуда.
И я не уверен — услышал ли я его на самом деле, или это было в голове.
Но он сказал:
— Толя-я-я-н… ты ведь тоже кого-то съешь. Вопрос только — когда.
И тогда я понял: этот путь длиннее, чем кажется. И не все враги ходят по земле. Некоторые — уже внутри.
**
Мы тронулись до рассвета. Костёр погасили мокрым песком. Витя, баба Клава, подросток Лёха с рогаткой, Артём, я и Алина — теперь нас было шестеро. Все с разной историей, разной болью, но одной целью: выбраться.
Путь вёл нас по старому просёлку между двумя линиями ЛЭП. Левее — выжженные поля. Правее — заболоченный лес, в котором, по словам Вити, был сторожевой домик, где раньше прятались браконьеры. Мы решили идти напрямик, по просеке, чтобы не петлять. Тревожные рассказы о Чипе не выходили у меня из головы.
Шли молча. Уставшие. Каждый шаг — с оглядкой. Казалось, что сам воздух против нас: он густел, тяжёлел, лип к лицу.
В одном месте дорога пересекалась с железнодорожной насыпью. Мы остановились, чтобы перевести дух. И тогда услышали музыку.
Тихую. Едва различимую.
Баян. Или гармонь. Мелодия старая, переливчатая. “Очи чёрные”. С такой играли на похоронах у деда.
Мы присели. Все.
— Кто? — прошептала баба Клава.
— Вряд ли зомби, — хмыкнул Лёха.
Я пошёл первым, пригнувшись, держа пистолет наготове. Остальные — за мной.
Музыка лилась с крыши одиноко стоящего вагона-«теплушки», засыпанного листьями. Рядом был мужчина. В поношенном пальто, с длинными волосами, с гармошкой на коленях. И с повязкой из серой ткани на левом глазу.
Увидев нас, он не вскочил. Не испугался.
— Не стреляйте, — сказал он. — У меня только музыка и история.
Я опустил пистолет, но подошёл ближе.
— Кто ты?
— Зовут Дима. До всего был — музыкантом. Аккордеон, гармошка, иногда пианино, если найдётся. Сначала играл по клубам. Потом по подвалам. Потом в подвалах жрал крыс. Теперь вот — играю для птиц. И для мёртвых. Если захотят услышать.
— Ты один?
Он кивнул.
— Был не один. Трое. Один умер. Второй сошёл с ума. Третьего съели. Меня — пока нет. Хотя я уже спрашивал их. Они вроде не против, но ждут момента.
— Кто — "они"?
Он пожал плечами:
— Местные. Те, кто под землёй. Те, кто рядом, но не тут.
Все молчали. Каждый по-своему переваривал его слова. Он был странным. Очень. Но не опасным. Пока.
— Нам на юго-запад, — сказал я. — К лагерю у старого КП. Идёшь?
Он задумался. Потом щёлкнул ремешком гармоньки, встал и кивнул.
— А чего нет? У вас девочка есть. А детям я всегда играл. Не зомбирует же их музыка, верно?
— Пока — нет, — ответил я.
Мы приняли его. Не из жалости. Потому что у него был ритм. А в нашем хаосе это стало почти драгоценностью.
В течение следующих двух дней он играл вечерами. Тихо, едва слышно, так, чтобы не привлечь чужих. Иногда — что-то военное, вроде «Прощания славянки». Иногда — детское, вроде колыбельной. Один раз он сыграл «Полюшко-поле», и даже я, прошедший срочную и три ЧП за карьеру, почувствовал мурашки.
Алина к нему потянулась. Он говорил с ней, как с взрослой. Не сюсюкал, не жалел. Он просто был рядом, и этого было достаточно.
— У тебя голос хороший, — сказала она однажды.
— Я знаю, — ответил он. — Но если я запою — мёртвые проснутся. Поэтому пока молчу.
На третий день я заметил, как по вечерам он чешет плечо. Сначала не придал значения. Потом — заметил, что он стал уединяться. Часто уходил «погулять». Возвращался — молча. Но с глазами чуть мутными. Словно кто-то надел на него вуаль.
Я ничего не сказал. Наблюдал.
А он продолжал играть.
И в ту ночь, когда он сел с гармошкой и стал выводить «Выхожу один я на дорогу», я впервые увидел у него под воротом пальто чёткий след укуса. Глубокий, с тёмным краем.
Он знал, что я видел. Он посмотрел прямо мне в глаза и кивнул — будто говоря: «Потом».
А я понял: «Потом» наступит совсем скоро.
**
Мы устроились на ночёвку в развалинах автобусного парка. Остов ангара — без крыши, но со стенами. Внутри стояли три ржавые «ЛиАЗа», и один из них был достаточно цел, чтобы спрятать Алину и бабу Клаву. Остальные — легли полукругом. Дежурили по очереди. Я и Витя взяли первую. Музыкант — Дима — сказал, что пусть его оставят на последнюю. У него, мол, бессонница.
— Я всё равно по ночам не сплю, — объяснил он. — У меня в голове звенит, будто кто-то на проводах играет. Лучше уж сидеть снаружи, чем лежать и слушать тишину.
Я ничего не сказал. Но держал руку ближе к оружию, чем обычно. След укуса я видел. Он его не скрывал. Даже не перебинтовал.
Ночью, когда я сидел у выхода из ангара, ко мне подошёл Артём. Он сел рядом, опёрся на стену и долго молчал.
— У тебя был кто-то? — спросил он вдруг.
— Брат. Племяшка. Осталась только она.
— У меня тоже был брат, — тихо сказал он. — Мы бежали вместе из Муромцево. Он не добежал. Остался отвлекать. Меня… до сих пор гложет. Он был сильнее. А умер он.
— Сильные всегда умирают первыми, — сказал я. — Потому что лезут первыми.
Он кивнул.
— Дима заражён? — спросил через паузу.
— Думаю, да.
— Что будем делать?
— Пока — ничего.
— А если он рванёт ночью?
— Тогда я убью его.
Тишина. Потом Артём встал и ушёл.
Дима играл ночью. Я слышал — он сидел на капоте автобуса и выводил «Журавли». Игра была медленной, тихой. Печальной. Алина проснулась, подошла ко мне и сказала:
— Он играет, как будто прощается.
— Он, возможно, прощается.
— Он хороший?
— Он пока — человек. Это главное.
Утром мы двинулись дальше. Вышли на старую бетонку. По бокам — обугленные фрагменты палаток, клочки полиэтилена, раздавленные бутыли из-под воды. Следы лагеря. Мы поняли, что это — тот самый лагерь беженцев, о котором говорил Артём. Здесь пытались выжить. Но не выжили.
На асфальте — надпись мелом:
"НЕ ПОВТОРЯЙТЕ. УХОДИТЕ. ОНИ ВСЁ СЪЕЛИ."
Мы прошли мимо, не останавливаясь.
Ближе к вечеру, в сосновой роще, Алина вдруг вскрикнула:
— Дядя Толь, смотри!
Я подбежал. Она смотрела в траву. Там лежала тетрадка. Детская. В клетку. На обложке — нарисованный маркером динозавр и слово «Макс». Я открыл.
Внутри — дневник. Писан криво, но аккуратно.
День первый. Мы пришли в лагерь. Здесь много людей. Мне дали хлеб. Папа сказал, что теперь всё будет хорошо.
День третий. Один дядя пропал. Мама сказала — ушёл. Но я видел, как он кричал. Его никто не помог.
День шестой. У нас теперь нет еды. Папа сказал, что всё под контролем. Но он сам стал молчаливый. И пахнет странно.
День восьмой. Сегодня ели собаку. Не говорили, чью. Мне дали только кусочек.
День девятый. Мама плакала. Потом ушла. Папа не вернулся. Я прячусь. Сегодня они ели кого-то ещё. Я думаю — я следующий.
На последней странице — отпечаток маленькой ладошки. И ничего больше.
Я закрыл тетрадь. Отдал Алине. Она спрятала её в рюкзак.
— Это неправда, да? — спросила.
— Это было, — ответил я. — Но мы не они.
На привале, под вечер, когда солнце уходило за линию леса, Дима достал гармошку. У него тряслись руки. Лицо было бледным. Под глазами — синева. Он попытался сыграть что-то весёлое. Но сорвался. Нота — и хрип.
Он упал на колени. Мы все кинулись.
— Что с ним?
— Жар! — крикнула баба Клава. — Лоб горит, как печка!
Я оттолкнул всех.
— Дима! Ты меня слышишь?
Он глянул на меня. Глаза мутные. Зрачки — чуть смещены. Он шевелил губами, но слов не было.
— Сколько? — спросил я. — Сколько дней назад укус?
Он мотнул головой. Слёзы. Потом хрипло:
— В поезде. Я думал — просто... клык... от зверя... музыка помогала...
Он вцепился в мою руку.
— Если я стану... не я… убей.
Я ничего не ответил.
Ночью он бредил. Кричал песни. Бормотал стихи. Разбудил Алину. У него начались судороги. Мы связали его. Артём предложил закончить всё сразу. Я сказал: «Нет».
Мы ждали.
И молились, чтобы утро было раньше, чем его превращение.
**
Ночь превратилась в медленную пытку. Кто дежурил у Димы — почти не моргал. Мы связали его ремнями, мотками ткани и даже проводом от старого генератора, найденного Витей в лесу. Его тело билось, как натянутая струна. Лоб — кипяток. По коже — пятна, будто ожоги. Веки подёрнуты белёсой пеленой.
Он больше не говорил.
Иногда выл. Как гармошка, у которой сломали мех.
Алина проснулась в середине ночи от его рыка. Я успел подхватить её раньше, чем она подбежала. Прижала лицо к моей груди и сказала:
— Это не он.
— Это пока ещё он. Но скоро — нет.
Никто не спал. Мы только ждали. Света. Или конца.
Утро пришло с тяжелыми шагами. Сначала почернели сосны. Потом вылез мутный бледно-серый свет. Всё вокруг стало похоже на рентген: никакой теплоты, никакой надежды. Только детали.
Дима молчал.
Я подошёл ближе. Его глаза были открыты. Но зрачков — не было. Вместо них — мутная ртуть. Он не шевелился. Дыхание медленное. Почти незаметное. Словно тлеющее угольё.
— Ждёт, — пробормотал Артём. — Заражённые часто встают не сразу. Внутри как будто идёт перезагрузка. Как у испорченного компьютера. Только вместо вируса — вирус в буквальном смысле.
— Он нас видит? — спросила баба Клава.
— Возможно, слышит, — сказал я. — Но пока не может действовать.
— Тогда может, пока... — начал Лёха, мальчишка с рогаткой.
— Нет, — отрезал я. — Пока он не перешёл грань — мы не трогаем.
Артём смотрел на меня пристально. Потом отвёл взгляд.
— Надолго мы его не удержим, — сказал он тихо. — И если ты промедлишь — нас всех порвёт.
— Я знаю, — кивнул я. — Не дам ему времени. Как только…
Я не договорил. Потому что в этот момент Дима резко выгнулся. Связки натянулись с хрустом. Его тело поднялось сантиметров на двадцать над землёй. Спина — дугой. Грудная клетка — будто ломалась изнутри.
— Сейчас! — закричал Витя.
Я поднял пистолет. Подошёл. Смотрел в эти стеклянные глаза.
— Дима, если ты меня слышишь… прости. Музыка твоя была настоящей.
Я выстрелил в лоб.
Один выстрел.
Голова дёрнулась, тело — обмякло. Всё. Он не успел встать. Не успел никого утащить с собой.
Я присел рядом. Глубоко выдохнул. Рука дрожала.
Алина подошла. Села рядом. Положила мне руку на плечо.
— Он теперь не мучается.
— Да.
— Но он всё равно был хороший.
— Был.
Мы похоронили его в соснах. Без слов. Я только положил рядом гармошку. На всякий случай — чтобы те, кто после, знали: этот был из тех, кто играл. А не жрал.
Мы двинулись дальше.
Теперь нас снова было меньше.
И снова — тишина внутри. От того, что ты убил. Даже если правильно. Даже если спас остальных. Всё равно — убил.
А с юга шёл густой дым. Что-то полыхало.
И я знал: мы приближаемся к новой точке. Где, возможно, есть выжившие. Или нет.
Но дорога назад всё равно закрыта.
**
Южный горизонт был разорван. Чёрный дым поднимался над лесной кромкой, как исполинская змея, медленно ползущая в небо. Огонь явно бушевал где-то недалеко. Может, лагерь. Может, очередной схрон беженцев. Или целая деревня, подожжённая своими же, чтобы остановить распространение заразы.
— Нам туда? — спросил Витя.
— Нам мимо, — ответил я. — Далеко не подходим. Огонь — это звук. Звук — это звери. И хуже.
Мы свернули влево, по грунтовке, что вела вдоль обочины старой фермы. Когда-то здесь были хлев, зернохранилище и ангар для техники. Сейчас — груды металла, остовы коров, обугленные стены.
Снаружи всё выглядело мёртвым. Но внутри — по-прежнему тревожило. Убитая тишина всегда кричит громче выстрелов.
Мы шли быстро. Двумя группами. Я впереди с Алиной и Лёхой, Артём, Витя и баба Клава чуть позади, следом. Витя таскал старую армейскую флягу, которую мы нашли в лагере. Пахло бензином. Он сказал, что её можно заправить, если найдём мотопомпу или генератор.
— Если не сдохнем, — добавил он. — Поставим печку, сварим борщ, запустим свет и включим радио «Маяк». Шутка.
Никто не смеялся.
Около полудня наткнулись на брошенный грузовик. КАМАЗ, перевёрнутый, вся кабина — в крови. Дверь выдрана, как будто ломали изнутри. Внутри — пусто. Но рядом, под телом водителя, я нашёл папку. Пластик, промокший, но содержимое сохранилось.
Документы.
Ведомственная пропускная система. Подписи. Список грузов: вода, медикаменты, провизия. Дата — шесть дней назад.
— Это идёт с юга, — сказал Артём. — Значит, там кто-то есть. Кто-то крупный. И, возможно, ещё функционирует.
Я перелистал.
— Колонна. Машин было семь. Доехал только один.
— Остальных, значит, встретили, — сказал Витя.
— Вопрос кто. Или что, — добавил я.
Вечером мы нашли заброшенное СТО. Маленькое, на два бокса, с жилым домиком позади. Идеальное укрытие.
Я пошёл первым. Проверил. Внутри — пусто. Запах гари, остатки солярки, три пустых канистры, старое радио с разбитой антенной.
— Чисто, — сказал я. — Переночуем. Дверь забаррикадируем.
Мы устроились внутри. В одном боксе я растянул одеяло для Алины. Витя развёл крохотный костёр из книг и палет. Артём пошёл наружу, в старую сортирную яму — проверить, нет ли шевеления.
Я остался с Алинкой. Она легла, закутавшись в пальто.
— Почему все уходят? — спросила она.
— Потому что боятся. А страх — он как болезнь. Им легко заразиться.
— А ты не боишься?
Я не знал, что ответить. Поэтому сказал честно:
— Боюсь каждый день. Но у меня есть ты. Это даёт мне силы идти дальше.
Она не ответила. Только крепче сжала мою руку.
Ночью снова пришёл звук. Из глубины леса.
Сначала — шаги. Потом будто кто-то волок ногу. Потом… гармонь.
Да, гармонь.
Мелодия дерзкая, странно нестройная. Как будто кто-то играет не пальцами, а гнилым мясом. С перекосом. Но мотив был узнаваем.
«Катюша».
Я вышел из СТО. Медленно. Взгляд во все стороны. Лес — пустой. Поляна — тоже. Но звук был.
А потом он прекратился.
И я не знал, было ли это на самом деле. Или в голове. Или что-то, что осталось от Димы, ещё играет по нервам.
Когда я вернулся — Артём уже ждал.
— Слышал?
— Слышал.
— Думаешь, это…?
Я кивнул.
— Думаю, что мы на правильном пути. Если уже даже музыка возвращается.
Он усмехнулся. Но не весело.
— Завтра выйдем на шоссе. По прямой — до посёлка. Дальше — КП, если он ещё стоит.
— А если нет?
— Тогда сожжём остатки карт и начнём с нуля.
Мы молча сели у костра.
Витя спал, прижав флягу к груди.
Баба Клава читала вслух из найденной в СТО книги.
— "…и был человек, и было слово, но слово стало мясом…" — прочла она, остановилась и добавила: — Чёртова поэзия.
Я подумал: иногда поэзия ближе к реальности, чем любой рапорт.
А где-то, далеко, среди теней, кто-то играл «Катюшу» — на память, или на зов.
**
Утро пришло с запозданием. Туман не уходил, будто прикипел к земле. Я вышел первым, провёл круг по периметру, проверил следы. Никто не приближался. Следов нет. Ни зверя, ни человека. Но тревога в груди не проходила. Будто кто-то стоял позади и просто ждал, когда ты оглянешься.
Мы двинулись по шоссе. Старый асфальт был растрескавшимся, с проросшей травой. Издалека показалась бетонная стела с надписью: «Посёлок Глуховка». Один из тех мест, где до катастрофы жили вахтовики, дальнобойщики, сезонные рабочие. Брошенный мир.
Слева — заваленный автобус. По его лобовому стеклу расползлись кровавые полосы. Внутри — обугленный скелет в водительском кресле. Больше — никого.
— Идём молча, — сказал я. — Только по центру дороги. Без самовольных отходов.
Артём шёл рядом со мной. Витя — замыкал. Баба Клава — ближе к Алине, Лёха держал свою рогатку так, как будто она могла спасти от пули.
Когда мы проходили перекрёсток, с крыши магазина рухнула вывеска. Мы вздрогнули одновременно. Только Алина осталась невозмутимой. Она уже вошла в тот возраст войны, где страх — нечто лишнее, мешающее дыханию.
В центре Глуховки нашли дом культуры. Внутри — запах гари, но структура сохранилась. На стене — растяжка: «День сельского труда 2024». Смешно, если бы не было так грустно.
Мы нашли место на сцене, отодвинули кулисы и разложили спальники. Через сорок минут баба Клава варила на плитке воду, а я сидел у края сцены, осматривая село через разбитые окна.
И вдруг из динамика под потолком раздался хриплый щелчок.
Щёлк… Шшш… щёлк.
Мы вздрогнули. Я вскочил. Подошёл к пульту звукорежиссёра. Рядом — старый микрофон и пульт с регуляторами громкости.
— Не трогал, — сказал Артём. — Честно. Даже не знал, что работает.
— Может, где-то есть резервное питание, — пробормотал я.
Щёлк… щёлк… Шшш…
— …ло…ло…Глух…овка…*
Я вцепился в пульт.
— Кто говорит? Приём! Повторяю: выжившие в здании ДК, приём!
Секунда паузы. Потом — снова:
— …ло…Глуховка… КП… юго… зап..."
Сигнал ушёл. Всё. Молчание.
Мы замерли. Смотрели друг на друга.
— Это кто-то с КП? — спросила баба Клава.
— Может быть. Может, и не они. Может, просто запись. Но кто-то знал название посёлка. Значит, мы близко.
— А может, ловушка, — добавил Артём.
Я не спорил.
Ночью мы остались внутри. Задраили двери. Поставили Витю и Артёма по очереди. Я спал полусидя. Алина свернулась калачиком рядом.
И тогда я услышал снова… гармонику.
Где-то очень близко. Возможно, в здании. Или прямо под ним.
Я встал. Взял пистолет. Пошёл вдоль закулисья. Тихо. Ноги ступали по пыли. Ни скрипа. Ни треска.
И в одном из подсобных залов — открытая дверь в подвал.
Музыка звучала оттуда.
Я спустился. Ступень за ступенью.
На пятой я остановился.
Передо мной стоял силуэт. Высокий. В пальто. В руках — гармонь. Лицо я не видел. Только белые, выпученные глаза, без век.
Он не играл. Его пальцы были мёртвы. А гармошка дёргалась сама, как будто дыхание шло изнутри.
И он шептал:
— Я всё помню, Толя… Всё. А ты?
Я выстрелил. Три раза. Не попал. Он исчез в дыме.
Когда я поднялся — кровь шла из носа. Руки дрожали. Пистолет был тёплый, как печка. Но в здании все спали. Никто ничего не слышал.
Утром я сказал, что в подвале были крысы.
И мы ушли.
Из Глуховки. Навстречу солнцу. Навстречу КП.
А позади нас, в мёртвом посёлке, ещё долго доносилось глухое: та-да-да, та-да-да… — как будто кто-то очень упрямо учится играть с того места, где его остановили.
**
С каждым шагом южный горизонт становился тяжелее. Пространство будто загустело. Трава тянулась за ногами, деревья прижимались ближе друг к другу, а небо нависло низко, как бетонный потолок подвала. Мы шли по старой лесной дороге, усыпанной гнилой листвой, вдоль которой тянулись провисшие провода и мёртвые столбы с ржавыми фонарями.
До контрольного пункта оставалось не больше трёх — четырёх километров, если верить карте. Но шаг за шагом я чувствовал — что-то меняется. В воздухе. В звуке. В том, как ветки ломаются под ногами. Слишком осторожно. Слишком… тишина.
Днём нам встретилась старая теплица, заросшая мхом. Внутри — кости. Много. Птицы, мелкие звери, один человек. Он сидел у стенки, сгорбившись, как будто ждал. На коленях — записка, выцветшая, но разборчивая:
“Не пришли. Мы ждали. Мы верили. Не пришли.”
Я свернул бумагу, положил в карман. Ничего не сказал остальным.
Ночью мы остановились на окраине бывшего посёлка лесников. Несколько домов, сломанная водонапорная башня, пожарная вышка. Один из домов был почти цел. Мы решили укрыться там.
Когда я проснулся, Витя был на посту. Артём возился с монтировкой у подвала — проверял, можно ли затянуть туда запас воды. Лёха спал на полу, свернувшись калачиком. Баба Клава аккуратно перебирала бинты. Всё — вроде как спокойно.
Но потом я заметил, что Алина отсутствует.
Паника не пришла сразу. Сначала — тревожный толчок. Потом — страх. Потом — бег.
Я нашёл её у края леса. Она стояла под деревом и разговаривала… сама с собой. Голос тихий. Но ритмичный. Как будто она что-то повторяла.
— Алина! — крикнул я.
Она вздрогнула. Обернулась.
— Он звал, — прошептала. — Он сказал, что скучает. И что я играю правильно.
Я подошёл, опустился на колено. Взял её за руку.
— Кто?
— Музыкант. Он теперь не злой. Он просто играет. Он не знает, что он мёртвый.
Я сжал пальцы. Они были холодные.
— Пообещай, что не будешь уходить одна.
— Пообещаю. Но он ведь не враг… правда?
Я не ответил. Потому что не знал.
Под утро Артём вернулся с разведки.
— В двух километрах от нас — КП, — сказал он. — Я видел вышку. И огни.
— Живые?
— Не знаю. Свет есть. Патрулей — не видно. Но вышка целая.
— Нам туда.
Когда мы вышли из леса, всё подтвердилось: КП был на месте.
Вышка. Периметр. Генераторный гул. Но ни одного человека на посту. Двери в караулке — открыты. Ворота приоткрыты. Всё — брошено. Или… заморожено.
Мы двинулись внутрь.
И тогда я понял, что это не КП.
Это его имитация.
Пустой периметр. Манекены на вышках. Пустые кабинки. Колонки с записью дизельного шума.
— Что за хрень? — пробормотал Витя.
— Фальшивка, — сказал я. — Кто-то хотел, чтобы это выглядело, как КП.
— Зачем?
— Чтобы привлечь. Чтобы заманить.
И тогда — из леса раздался свист. Один короткий. Два длинных. Один короткий.
Все обернулись.
На краю леса, точно в центре просеки, стоял человек.
Высокий. Сильно сбитый. В камуфляже. Лысый. На лице — повязка, сделанная из обрывков детской куртки.
Он стоял спокойно. Не скрываясь. И смотрел прямо на нас.
— Кто это? — спросил Артём.
Я ответил хрипло:
— Это… Чипа.
И мы все поняли — охота только начинается.
**
Чипа стоял, не двигаясь. Его силуэт — будто высеченный из чего-то тяжёлого и древнего. На фоне бледного неба и чёрной полосы леса он казался неправдоподобным. Легендой. Или приговором.
В руках у него ничего не было. Но по стойке, по тому, как он слегка наклонил голову, было видно: он смотрит не просто так. Он считывает.
— Он нас метит, — выдавил Витя, вжимаясь в стену муляжной вышки.
— Нет, — сказал я. — Он уже всё знает. Он просто выбирает момент.
— Может, уйдём? — предложила баба Клава. — Вернёмся в лес. Через запад. Переждём.
— Не получится, — сказал Артём. — Он не случайно нас нашёл. Нас кто-то сдал. Или он давно шёл по следу.
— Мы не выдавали координат, — прошептал я. — Никто не знал… кроме…
Я осёкся.
Все повернулись к нему.
Лёха. Мальчишка с рогаткой.
Он покраснел. Медленно опустил глаза. Потом заговорил:
— У меня был передатчик. Старый. Я его собрал ещё в лагере. Он ловил волны. Я… я иногда включал его. Хотел, чтобы кто-то ответил.
— Что ты передавал? — голос мой был хриплым.
— Имя. Глуховка. Наши имена. Я… хотел, чтобы пришли спасать…
— А пришёл он, — сказал Витя, кивнув в сторону фигуры, что по-прежнему стояла у края леса.
— Я не знал! — закричал Лёха. — Я клянусь, я не знал! Я только хотел…
— Тише, — прервал его я. — Всё. Поздно.
Чипа исчез из поля зрения. Просто… исчез. Не ушёл. Не побежал. Просто был — и нет.
Мы осмотрели КП: бетонные ангары, фальшивые кабины, муляжи скамей, пустые баки. Всё выглядело настоящим, пока не подходишь вплотную. Там, где должен был быть штаб, — только деревянная коробка с нарисованными окнами.
В одном из ангаров нашли тела. Два. Один — мужчина в форме. Другой — женщина. У неё было пулевое отверстие в виске. У него — горло перерезано. У стены — надпись:
“НЕ НАДО ПРИХОДИТЬ. ВСЁ ЛОЖЬ.”
Мы забаррикадировались внутри настоящего блока для охраны, выстроенного в стороне от фальшивого КП. Там хотя бы были бетонные стены и щеколда. Я поставил дежурство. Артём первым. Потом Витя. Потом — я.
Днём — тишина. Только щелчки ветра, гул старых генераторов, которых давно не было, и хруст костей, как казалось, под ногами в лесу.
Алина смотрела в окно. У неё лицо стало другим. Не детским. Не взрослым. Лицом человека, который пережил то, чего нельзя объяснить словами. Когда я сел рядом, она спросила:
— Это он нас убьёт?
Я ответил не сразу.
— Он попытается. Но у него не получится.
— А если получится?
— Тогда ты будешь последней, кто останется человеком.
На закате Витя исчез.
Он был на дозоре. Через пять минут — не ответил. Я вышел с фонариком. Тропинка у забора. Камни. Следы. И тишина. Только один звук — лёгкий, почти ласковый, но со скрежетом: к-ц-з-ззз…
Я нашёл Витю за углом, связанного. Вся спина изрезана, но не убит. На груди — выжжено:
“Я знаю ваши сердца.”
Он был в сознании. Шептал:
— Он… был здесь. Он… говорил… он знает, кто слабый. Он знает, что мы сделаем. Он сказал, что я предам.
— Предашь?
— Уже нет… уже всё…
Он умер у меня на руках.
Мы закопали Витю на краю леса. Без слов. С лопатами, найденными в кладовке. Витя был крепкий. Он держался. Но Чипа — был сильнее.
Я поставил охрану с двух сторон. Подготовил три фальшивых костра. Оставил приманку. Сделал сигналки из консервных банок и старых проводов.
В ту ночь никто не спал. Даже баба Клава держала в руке кухонный нож.
Потому что теперь мы знали: он не придёт толпой. Он не нападёт грубо. Он влезет внутрь. Сначала — в голову. Потом — в сердце.
И только если ты выдержишь, он уйдёт. Но если нет…
**
Ночь, как и ожидалось, не принесла сна. Мы сидели по углам блокпоста, каждый в своей тени. Артём — у двери, с монтировкой в руках, Лёха — в подоконной нише, держа рогатку, как арбалет. Баба Клава молилась шепотом. Алина лежала рядом со мной, не спала, но не двигалась. Лишь иногда шевелила пальцами, будто играла воображаемую мелодию на пианино.
Я слушал. Воздух был звенящим. Ни одного порыва ветра. Всё застыло. Только звук нашего дыхания и щелчки костяшек Алины.
Около трёх ночи сигналка из жестянок тихо дрогнула. Один раз. Потом — второй. Мы не вскочили. Мы просто замерли.
Я жестом дал знак Артёму. Он кивнул. Подошёл к двери. Я прикрыл Алину собой, медленно достал пистолет.
Щёлк.
Дверь на заднем входе, которую мы забаррикадировали, слегка подалась. Потом — замерла.
— Это он, — прошептал Артём.
— Знаю, — кивнул я.
— Что делаем?
Я глубоко вдохнул.
— Ждём.
Но он не вошёл. Он просто прошёл мимо.
Мы слышали шаги. Тихие. Чёткие. Словно он проверял, живы ли мы. Или… чтобы мы знали, что он рядом.
Потом — свист.
Короткий, как вчера.
Один длинный. Один короткий. Один длинный.
Лёха вздрогнул. Рогатка дрогнула в его руке.
— Он… играет с нами, — прошептал он. — Как с мышами.
— Нет, — ответил я. — Он даёт нам выбор.
— Какой?
— Сломаться сейчас… или позже.
На рассвете мы вышли.
С КП уйти было необходимо — он стал ловушкой. Мы двинулись юго-западнее, по старой лесотрассе, через просеки. У Вити остался рюкзак с едой — Артём взял его. Лёха тащил радиоприёмник, всё ещё живой, хотя и со сбоями.
Алина шла молча. Иногда оглядывалась. Я чувствовал: она ждёт, что Дима появится. Что он ещё раз сыграет «Журавли». Только уже не руками.
Через день пути мы вышли к мосту.
Старый, железобетонный. Половина пролёта — провалилась. Но вторая была цела. Под ним — мутная река. Старая плотина. Рядом — станция. Заброшенная, но каменная. С внутренним двориком и одной башней.
— Там можно отдохнуть, — сказал Артём.
— Или умереть, — добавил я. — Как везде.
Мы вошли.
Внутри — следы жизни. Старый котёл. Очаг. Пыльные консервные банки. Один спальник. И на стене, углём:
“Я ждал. Но никто не пришёл. Поэтому стал тем, кто приходит сам.”
Мы остались.
Поставили охрану.
Ночью пришёл звук.
Сначала мы подумали — ветер.
Потом — нет.
Это был голос.
Поначалу тихий. Женский. Пела. Без слов. Как колыбельная.
— Кто это? — прошептала Алина.
Я поднялся. Вышел из здания. Лес был чёрным. Туман — плотным. И в этом тумане… силуэт.
Тонкий. В плаще. С лицом — без лица. Как будто тень. А изнутри звучала музыка. Но не из рта. Из груди. Из ребер.
Она стояла. Потом подняла руку. Указала на меня. И я услышал:
— Убери ребёнка, Толя. Чипа идёт не за ней. Он идёт за тобой.
Я выстрелил. Дважды.
Силуэт исчез.
Я вернулся в станцию. Все проснулись.
— Что это было?
— Призрак, — ответил я.
— Заражённый?
— Нет. Хуже.
— Что может быть хуже?
Я посмотрел на свою руку. Вены дрожали. Не от страха — от памяти.
— То, что знает тебя. По-настоящему. То, что знает, кем ты был, и что ты сделаешь.
А потом я понял:
Чипа близко.
Слишком близко.
**
Мы покинули фальшивый КП до рассвета. Никто не говорил ни слова. Даже Алина. Мы просто шли — каждый в себе, с одним вопросом в голове: зачем Чипа пришёл именно за нами?
Лес сменялся просеками, дорога уходила на юг, а в голове у меня всё отчётливее собиралось одно: Чипа не охотится на случайных. Он ищет меня.
Остановились на привале у покосившегося сарая, накрытого шифером. Лёха собрал хворост, баба Клава вскипятила воду в старой армейской фляге. Я сел в сторонке. Артём подошёл, сел рядом. Молчал долго. Потом выдохнул:
— Ты его знал. Раньше.
— Знал, — кивнул я. — Очень хорошо.
— Кто он?
— Фамилия — Тихонов. Семён. Уголовник. До всего был никто. Сидел за хулиганку, потом за разбой. Мы его закрыли в девятнадцатом. Я был в группе задержания.
— И что? Просто обида?
— Не просто. Мы тогда перегнули. Жёстко. Я... я лично его бил. Не из-за приказа. Просто было злость, напряжение, усталость. Он нас спровоцировал, и я сорвался.
— Тебя не наказали?
— Нет. Был рапорт: «Сопротивлялся при задержании». Синяки, перелом — всё легализовано. Его показания не взяли в расчёт. А он запомнил. Меня — точно.
Я сжал кулаки.
— Он тогда смотрел на меня… не как на человека. Как на что-то, что однажды вернётся. Я думал, забудет. Знаешь, таких, как он, сотни. А он не забыл.
— Ты думаешь, он пришёл именно за тобой?
— Я уверен.
— Почему не сказал раньше?
— Потому что это не меняет ничего. У нас еды — на три дня. Патронов — меньше десятка. И девочка — с нами. Мне не до исповедей.
Артём кивнул.
— Значит, если он снова появится — мы не убегаем?
— Нет, — сказал я. — Если он пойдёт — мы примем бой. Я — точно.
К вечеру дошли до водонапорной башни. Старая, кирпичная, двухэтажная. Внутри — пыль, железный бак, остатки веника, несколько пустых бутылок. Сторожка рядом — развалена. Хорошее место, чтобы переночевать и сделать обзор на юг.
Лёха полез на крышу, разведать. Я — за ним.
Когда поднялись, он замер. Я тоже.
На горизонте — четыре силуэта. Идущих цепочкой. Один — крупный. Без сомнения, это был он. Двигался с уверенностью. Без суеты.
— Он идёт, — выдавил Лёха.
— Да, — сказал я. — Но не один.
Вернувшись вниз, я сразу разложил карту. Посмотрел, куда двигаться. Следующий ориентир — село Ключевое. Там могла быть старая пожарная часть, возможно — бункер. Артём утверждал, что туда эвакуировали один из медицинских постов.
— Идём туда, — сказал я. — Завтра.
— А что с Чипой?
— Он медленно приближается. Это значит, он хочет, чтобы я боялся. Он не хочет просто убить. Он хочет разложить. Развалить нас изнутри.
— Ты уверен, что он не просто случайный псих? — спросил Артём.
— Уверен, — ответил я. — Он мститель. И очень терпеливый. Он знает, что я думаю. И знает, что я помню. А значит — будет ждать, пока я сломаюсь.
Ночью мы по очереди дежурили. Артём — у входа. Я — на втором круге, на лестнице. Алина спала у стены, прижавшись ко мне. Лёха — на полу, рогатка рядом.
Около трёх часов услышали шаги. Очень далеко. Где-то у линии деревьев.
Никто не паниковал. Только прислушались.
А потом — голос.
— Толь-я-а-н…
Не крик. Не шёпот. Просто разговорный. Будто он стоял с сигаретой у подъезда и ждал, когда я выйду.
Я не пошёл к нему. И не выстрелил. Только ответил в пустоту:
— Я здесь. И я не убегаю.
Ответа не было.
Утром мы выдвинулись.
Все понимали: это не игра. Это — счёт. Старый, конкретный. Между двумя выжившими. Между мной — и тем, кого я когда-то опустил до животного. А он… выжил. И стал охотником.
Чипа не монстр. Чипа — мой прошлый поступок, который вернулся в боевой расклад.
И я не позволю ему выиграть.
**
Мы шли к Ключевому с предельной концентрацией. Линия движения была прямая, как струна. Никто не болтал, никто не зевал, даже Лёха перестал крутить свою рогатку. Все знали — Чипа где-то рядом. И он больше не скрывался. Он играл в открытую.
На третий час пути мы наткнулись на свежий след. Лесная просека, крошки хлеба, обломанная ветка. Я присел, провёл пальцем по земле. Мягко, но глубоко вдавлена пятка. Шаг тяжёлый. Медленный. Уверенный.
— Это он? — спросил Артём.
Я кивнул.
— Он больше не торопится.
— Почему?
— Потому что знает, что мы начнём сомневаться. Паниковать. И ошибаться.
Когда подошли к окраине села, стало ясно: Ключевое было брошено, но не мёртво. На улицах валялись остатки костров, обугленные кости, разбитая посуда. В одном доме — следы обуви, едва подсохшая кровь на косяке.
— Недавно здесь были, — сказал я. — Или ещё есть.
Мы укрылись в пожарной части. Двери — металлические. Окна — с решётками. На втором этаже — комната дежурного, с радиостанцией. Всё питалось от ветряка на крыше. Он крутился, скрипел. Значит, есть ток.
Внутри — ни души.
— Переждём здесь сутки, — решил я. — Потом — дальше, к трассе. Там, если повезёт, встретим колонну или людей с военной базы.
Артём расстелил спальники, Лёха возился у плиты, пытался разогреть консерву. Я поднялся на вышку, чтобы осмотреть окрестности. Поля тянулись на юг, за ними — лес, а дальше, на границе горизонта, — колонны дыма. Я не знал, что там. И не хотел пока знать.
Вечером на стене дежурного кабинета я нашёл рапорт.
“На восток ушла группа из восьми человек. Один — ребёнок. Один — в форме. Один — в грязной куртке. Один с рогаткой. За ними шёл один. Высокий. Лысый. Не отвечал на голос. Подозрение: выследил. Мы не вмешивались. Выживание — приоритет.”
Я перечитал это трижды. Потом сжал в кулак. В этом доме кто-то был. Кто-то видел. И не помог.
— Мы были приманкой, — выдохнул я.
Артём заглянул в окно.
— Что?
— За нами наблюдали. Местные. Не помогли. Ушли. Или хуже — сдали маршрут Чипе.
Он молчал. Потом сказал:
— Он идёт за тобой. Но драться придётся нам всем.
— Я не попрошу. Я сам.
— И не нужно. Мы не из-за тебя. Мы из-за себя. Чтобы закончить эту игру. Чтобы не остаться теми, кто прятался.
Ночью я снова дежурил. Сидел в темноте, пальцы сжимали оружие. За окном — шорохи. Не животные. Человеческие.
На рассвете дверь, ведущая в подвал, оказалась открыта.
Я спустился. Медленно. Лестница скрипела под ногами. Фонарик выхватывал стены, облупленные шкафы, старые ящики.
И на полу, в центре, лежал кусок бумаги.
Ровный, вырезанный.
На нём было написано фломастером:
“Ты выбрал быть богом в кабинете. А я — стану богом в этом аду. Сегодня — не конец. Сегодня ты просто ждёшь.”
Я сжал бумагу. Вернулся наверх.
— Это он? — спросила Алина.
Я не знал, как ответить.
— Он близко? — уточнила она.
Я кивнул. Лёг рядом с ней. Смотрел в потолок.
— Он не чудовище, — сказал я. — Он человек. Злой, упрямый, ожесточённый. Но человек.
— А ты?
— Я тоже человек. Но я сделал больно. Я дал ему повод. Я запустил цепь, которую не остановить.
— А теперь?
— А теперь я закончу то, что начал.
Я поднялся. Подошёл к Артёму.
— Завтра мы не уходим. Мы ставим ловушку.
— Ты уверен?
— Да. Мы не бежим. Мы ждём.
И когда он придёт — я не промахнусь.
**
Мы готовились к бою. План был простой: укрепить входы, создать отвлекающий шумовой периметр из банок и гвоздей, а в самом здании — устроить засаду. Я знал, что Чипа не пойдёт лоб в лоб. Он хитрый, он выживал не кулаками, а расчётом. Но в этом была его слабость — он думал, что всегда на шаг впереди.
Пока Артём и Лёха устанавливали капканы и шнуры с примитивными растяжками, баба Клава мыла полы и растирала Алине лоб: девочка с вечера начала кашлять. Сухо, глухо. Как будто что-то садилось в грудь.
— Она просто устала, — сказала Клава. — Перенервничала. Щас отоспится, и всё.
Я хотел верить. Но в глазах у Алины было что-то… затянутое. Словно она смотрела сквозь.
Мы закончили к полуночи. Я распределил посты, как на войне: каждый по углу, Алина с бабой Клавой в центральной комнате. Фонари погашены, огонь — только в плоском металлическом коробе из противогаза. Тепла — едва, света — ноль. Но хватало, чтобы не замёрзнуть.
Скоро должен был наступить тот момент, когда появится Чипа.
Но он не пришёл.
Вместо него — пришли другие.
Около двух ночи раздался странный звук. Не шаги. Не грохот. А будто кто-то скребётся ногтями по стенам снаружи. Сначала — один. Потом — второй. Третий.
Артём выглянул в узкую щель в двери. Я сразу понял по выражению его лица — это не Чипа.
— Что ты видишь?
— Люди… или… нет. Они идут волной. Медленно. Без оружия. Без координации.
— Инфицированные?
— Думаю, да. Но они не бегут. Они чуют нас.
Я взял пистолет. Поднялся по лестнице на второй этаж. Открыл окно.
И увидел.
Десятка два.
Они шли молча. Шатающаяся походка. Рваная одежда. Рты — полуоткрытые, глаза — стеклянные. Тела — измазаны. Но не свежей кровью. Старой. Запёкшейся. Как будто им уже всё равно.
— Их кто-то направил, — сказал я. — Это не просто выходки. Это как пушечное мясо.
— Чипа? — спросил Артём.
— Кто ещё?
Он загнал их вперёд. Чтобы ослабить нас. Чтобы сжечь патроны, вызвать шум, и после — добить.
— Готовься, — сказал я.
Я вернулся вниз, взял обрез. Лёха — с рогаткой, уже дрожащий, но всё ещё целящийся. Баба Клава держала молоток и нож.
— Мы держим дверь, — сказал я. — Не выпускаем никого. Главное — не дать им ворваться волной.
— А если прорвутся? — спросила Клава.
— Тогда — держим до последнего. Не пустим его сюда.
— Кого?
— Того, кто стоит за ними.
Когда первый из инфицированных врезался в дверь — она затрещала, но выдержала. Второй — прорвал гнилую раму бокового окна. Я выстрелил. Кровь — чёрная, как мазут, брызнула на пол.
Лёха попал гвоздём в лоб второго. Он упал.
Третий добрался до Артёма — тот ударил его монтировкой. Один. Два. Череп хрустнул.
Но они шли.
И шли.
Они не орали. Не рычали. Они давили. Словно кто-то сказал им: «Идите, пока не останется ничего».
В какой-то момент я заметил, что Алина исчезла.
— Где она?! — закричал я.
— Она была тут! — крикнула баба Клава, — Я отвернулась на секунду!
Я выбежал в коридор. Пробежал по лестнице. Нету.
И тогда я услышал голос. Из подвала.
— Толь-я-а-н…
Нет. Это был не Чипа.
Это была Алина.
Но голос — не её. Слишком ровный. Слишком… взрослый.
Я спустился. Фонарик выхватывал ступени. Дерево. Плесень.
В углу подвала она стояла. Вся в поту. Лицо бледное. Глаза закрыты.
А рядом с ней — инфицированный. Один из тех, что прорвались. Но он не трогал её. Он просто стоял. Словно ждал.
Я вскинул пистолет.
— Отойди от неё!
И тогда он сделал шаг в сторону — от Алины.
Она открыла глаза. Губы дрогнули.
— Он не хотел… — прошептала она.
Я выстрелил. Прямо в лоб. Инфицированный рухнул.
Я схватил Алину, поднял на руки. Она не сопротивлялась. Только повторяла:
— Они не все злые… Они тоже боятся…
Когда вернулись наверх — всё затихло.
Те, что остались, ушли.
Но мы поняли: Чипа знает, как нас сломать.
Он кидает против нас не силу. Он кидает сомнение.
И это — сильнее любого оружия.
**
После атаки всё вокруг стало похоже на декорации сгоревшего спектакля. Пол в зале был залит чёрной кровью, тела — в коридоре, окна — разбиты. Запах тухлого железа впитался в стены. Даже если бы мы хотели остаться, это место стало непригодным. Физически — ещё могло выдержать. Но морально — всё. Оно было сломано.
Мы собрали вещи на рассвете. Никто не говорил. Каждый делал, что должен. Пачка патронов, бинты, фляга, остатки тушёнки. Всё — в мешки. Лёха не выпускал свою рогатку, хотя пальцы у него дрожали. Артём перебинтовал плечо — один из инфицированных успел задеть зубами через куртку. Кожа была цела, но мы знали: надо следить. Если пойдёт жар — не ждать. Он сам сказал:
— Только скажу, если почувствую. Без разговоров. Один патрон — и всё.
Я кивнул. Мы были уже не те, кто спорил. Мы были командой, но не дружной. Скорее — объединённой страхом.
Алина молчала весь день. Она сидела, прижавшись ко мне, не спала, но и не ела. Когда я спросил, что она чувствует, она только ответила:
— Они уставшие. Они не хотят убивать. Просто больше не знают, как быть.
— Кто?
— Инфицированные.
Я ничего не сказал. Просто взял её за руку.
Вышли в сторону реки. Там, по словам Вити до его гибели, были старые мосты и обходной путь к следующему населённому пункту — Раздольное. Там могла быть техника, может быть даже люди. Если повезёт — армейский блок или убежище. Мы двигались через топи. Сапоги вгрызались в грязь. Насекомые лезли в лицо, в уши. Всё было липким, вязким, словно сама земля не хотела нас отпускать.
На седьмом часу хода Лёха упал. Просто споткнулся, завалился, встал — и заревел.
— Мы не дойдём! Он всё равно найдёт! Он играет с нами, как с мышами!
Я подошёл, присел рядом. Снял с него рюкзак.
— Он ищет меня, — сказал я. — А ты — не мышь. Ты пацан. С мозгами. Ты держался, когда даже взрослые ломались.
— А если я сдамся?
— Тогда мы останемся на одного меньше.
— А он будет рад?
— Нет. Ему будет скучно.
К вечеру дошли до фермы.
Пустые поля. Один полуразрушенный амбар. За ним — загон с торчащими из земли костями. Вероятно, коровами. Может, людьми. Я не стал разбираться.
Ферма была на возвышении. Удобное место. Обзор — на километры. Мы разбили лагерь в старом коровнике. Устроили костёр, зажгли свечу из сала, нашли даже мотоцикл с коляской. Не на ходу. Но в баке — полтора литра бензина.
— А если будет второй? — спросил Артём. — Второй, как Чипа? Кто-то ещё из твоего прошлого?
Я покачал головой.
— Он один. У других не хватит яда.
Ночью Чипа всё-таки пришёл.
Мы не увидели его.
Но услышали.
На ветру — заскрипела доска. Щёлкнула баночная сигналка. Я встал, подошёл к двери. Артём был уже там.
— Только один. Шёл. Уверенно. Но не лез.
— Проверим?
— Нет. Он ушёл уже. Он как собака — метит территорию. Показывает: “Я тут. Я слежу.”
И всё равно, я вышел.
За пределами фермы — ничего. Только темнота.
Но на колесе старого «Урала» — листок. Прикреплённый к спице ножом.
“Один. Один на всех. Один из вас сядет на колени первым. Не ты, Толька. Ты — последний. Я тебе обещал.”
Я стоял, сжимая кулак, бумага дрожала на ветру.
Алина подошла тихо, обняла меня сзади.
— Он скоро нападёт?
— Скоро.
— А ты его победишь?
— Я постараюсь.
— Тогда я не боюсь.
Я спрятал бумагу в карман.
Теперь он дал понять: это не просто охота. Это шахматная партия, и он ходит первым.
Но я научился отвечать. И в следующей части этой игры — я буду ставить фигуры.
**
Ферма стала крепостью. Не потому что мы её укрепили, а потому что другого выбора не было. Прямо на месте старого загона мы вырыли траншею глубиной по пояс, сбили щиты из досок, вытащили из старого ангара ржавые гвозди, петли, железо. Артём нашёл арматуру. Баба Клава связала жгуты из наволочек и простыней. Даже Лёха — наш пацан с рогаткой — натянул на себя старую бронежилетку, которая была ему велика как рыцарская кольчуга.
— Не крепость, а гробовик, — буркнул он.
— Лучше гробовик, чем канава, — ответил я. — Мы его встретим здесь.
Мы знали: если Чипа и пойдёт — то теперь. Не потому, что мы слабы, а потому что готовы. А такие моменты он считывает.
Мы разделили смены. В каждом углу — дежурный. Второй этаж главного сарая стал наблюдательным пунктом. Старый бинокль, который баба Клава принесла из подсобки, хоть и поцарапанный, позволял видеть минимум на триста метров.
Алина почти не говорила. Только рисовала. Мелом, найденным в ящике для отёлов. На стене — деревья, ручей, солнце. И надпись: “Тут жила девочка. И она дожила”.
На вторую ночь мы услышали движение.
Сначала — неясное. Потом — уверенное. Где-то метрах в пятидесяти от периметра хрустела трава. Я взял винтовку, вышел на крыльцо.
— Артём, наблюдение!
Он уже был там. Смотрел в бинокль. Лицо каменное.
— Один.
— Человек?
— Два метра. Лысый. Без оружия. Или прячет.
Я вскинул винтовку. Прицел. Задержка дыхания.
Фигура остановилась. Не пряталась. Просто стояла.
— Это он?
Я кивнул. Сердце билось в ушах.
— Выстрел? — спросил Артём.
— Нет. Он пришёл не для атаки. Он меряет нас.
— Зачем?
— Потому что скоро нападёт не он.
Артём не понял. Пока не увидел следующее.
Из-за его спины, на краю поля, появились они.
Инфицированные.
Не медленные, как раньше. Эти — быстрые. Сильные. С новыми лицами. Зубы — острые. Руки — перевязаны. Кое-где — с прибитыми костями, с арматурой, с битами, с чем угодно.
— Он дрессирует их, — выдохнул Артём. — Это не просто вирус. Он командует ими.
Я понял это раньше. Но не признавался.
Чипа выжил не потому что прятался. А потому что научился руководить. Он не лидер. Он — пастух стада, которому некуда идти. И он дал им направление: я.
Мы укрепили западный фланг.
Поставили бочки с бензином, реле от генератора, ручной поджиг. Если пойдут толпой — подожжём.
Лёха с Алиной дежурили в главном зале. Она держала свой рисунок, будто он был щитом.
— Он там? — спросила она.
— Да.
— Ты пойдёшь к нему?
— Нет. Он придёт ко мне.
Она кивнула. И впервые спросила:
— Ты ведь тогда был плохим, да?
— Был.
— А теперь?
Я смотрел ей в глаза.
— Сейчас я просто пытаюсь не быть хуже.
Они пошли в атаку до рассвета.
Сначала — камень. Он ударил в щит, отлетел. Потом — крик. Один, протяжный. Потом — тишина. Потом — рёв.
И стена зашаталась.
Артём выстрелил первым. Один — упал. Второй — кинулся на огонь. Баба Клава ударила молотком по одному, что лез через окно. Он заорал. Да, заорал. Они ещё кричали. Не рычали. Кричали. Это были люди. Когда-то.
Я выстрелил в плечо одному, что нёс в руках горящий факел. Он упал, но не умер. Я прыгнул вниз, добил ножом.
Кровь залила ладонь.
— Они не умирают сразу! — крикнул Лёха.
— В шею бей! — крикнул я. — В позвоночник!
Мы держались. Тридцать минут — бой. Потом — отступление. Один за другим падали. Один прорвался внутрь. Артём закрыл собой Алину. Мы отбили его.
И только когда всё стихло, когда трупы задымились, когда последние вздохи ушли в землю…
…на заднем входе появился он.
Чипа.
Без оружия. В чёрной куртке. Пыльной. В правой руке — окровавленная дубинка.
Он остановился в пятне света. И сказал:
— Ну что, Толян. Готов?
Я не ответил. Просто поднял пистолет. Но он смотрел на Алину.
И я понял — он знает, куда бить.
Это была не финальная сцена.
Это был вызов.
И я принял его.
**
Я стоял в дверях, прицелившись прямо в грудь Чипе. Он не шевелился. Даже не моргнул. Глаза у него были как у человека, который всё уже просчитал. Которому некуда спешить. Который не пришёл умереть — он пришёл закончить.
— Сколько лет прошло, Толян, — произнёс он спокойно. — А ты всё такой же. Только стал ближе к земле.
Я ничего не сказал. Ствол не опускал. Он делал шаг вперёд. Медленно.
— Ты ж помнишь, как было? — продолжал он. — Комната в подвале. Ты и твои «бойцы». Один держал, другой бил, третий снимал на телефон. Потом — рапорт. «Сопротивлялся». Помнишь?
Я молчал. Сердце било ровно. Пальцы на спусковом крючке — спокойно.
— Тогда вы забрали у меня всё. Зубы. Руку. Жену мою потом тоже повязали. Она повесилась в камере. А ты? Ты, я слышал, даже не дописал объяснительную.
— Ты хотел правду? — спросил я. — Ты получил. Но то, что ты делаешь теперь — не месть. Это новая грязь. Это твоё собственное дно.
Он усмехнулся.
— Знаешь, что самое вкусное, Толян? Не месть. Нет. Вкусно — когда ты смотришь, как сильные ломаются. Медленно. Без патронов. Без веры. Когда у них на руках ребёнок, а перед ними — ты.
— Ты не доживёшь, чтоб увидеть это.
— Я уже вижу.
И в этот момент за его спиной встала тень. Один из тех, кто, казалось, погиб во время атаки. Обгоревший, с перебитой рукой. Он бросился вперёд.
Я выстрелил. Чипа прыгнул в сторону. Инфицированный задел плечо — я упал.
Всё вспыхнуло.
Начался хаос. Внутри здания поднялся крик. Артём с Лёхой врубили запасной генератор — в зале загудел свет. Баба Клава держала Алину за руку, та кричала: «Где он?! Где Толян?!»
Я поднялся. Плечо — как огнём прошитое. Пистолет валяется. Рядом — дубинка. Я поднял её, отбил удар второго инфицированного. Прямо в лицо. Череп треснул. Он рухнул.
А потом снова — Чипа. Он вышел из теней, не торопясь. В руках — нож. Его любимый. Я вспомнил его из досье: широкое лезвие, обмотанная чёрной изолентой рукоять.
— Давай, — сказал он. — Без пистолетов. Как мужик с мужиком.
Я бросил дубинку. Разогнулся. Пошёл навстречу.
Он ударил первым. Я отбил. Второй — в бок. Лезвие скользнуло, зацепило кожу. Но я вошёл ближе, ударил плечом в грудь. Мы рухнули.
Он пытался воткнуть нож — я держал его руку. Другой рукой бил по лицу. Раз. Два. Три. Он хрипел, брызгал слюной. Но не сдавался. Это был не псих. Это был солдат своей личной войны.
Он вывернулся. Упал с меня. Поднялся.
— Слаб, Толян, — прошипел он. — Я ждал другого.
— Ты ждал себя, — ответил я.
Я встал. Взял нож с пола.
И ударил.
В шею.
Он замер.
— Слышишь… — прохрипел он. — Я… я был прав.
— Ты был мертвецом ещё до эпидемии.
Он упал.
И больше не встал.
Я вышел в зал. Кровь на лице. Нож — в руке.
Алина смотрела на меня. Артём — стоял с обрезом, Лёха — в шоке. Баба Клава перекрестилась.
— Всё? — спросила Алина.
Я посмотрел на неё. Долго. Медленно убрал нож.
— Всё.
Мы не остались.
Мы ушли утром. Вчетвером. Пять тел мы сожгли. Остальных — закопали. Ферма осталась позади. Вместе с воспоминаниями. Вместе с Чипой.
Теперь осталась только дорога. И мы.
И что-то, что ещё может называться жизнью.
**
Мы ушли с фермы на рассвете. Небо было сухим, тусклым, без цвета. Пахло гарью и горелым мясом — остатки от сожжённых тел. Мы не смотрели назад. Никто не говорил про Чипу. Ни слова. Только я знал: он не умер.
Я видел, как он падал. Видел, как нож вошёл в его шею. Но не видел главного — пустоты в глазах. Он не был мёртв. Он был затаившийся.
Артём шёл впереди, Алину я держал за руку. Она не спрашивала. Только иногда оглядывалась через плечо. Баба Клава шла тяжело, Лёха молчал, словно ему нечего было больше доказывать.
Мы шли к точке эвакуации. По карте — два дня пути. Если верить разведке, там могли быть настоящие военные, остатки связи, может быть — хранилище. Если не они — то хотя бы выход. Не спасение. Не конец. Просто выход из этого бесконечного ужаса.
Первую ночь мы провели в бензовозе. Старый, брошенный, ржавый. Внутри пахло мазутом, но корпус был прочный, двери — целы.
Я сидел у люка и писал. Впервые за долгое время. В тетрадь, которую нашёл в КП. Просто записывал, чтобы не забыть. Чья-то рука, нож, выстрел, крик. Имя. Толя. Фамилия — Сарасов. Когда-то я был человеком.
— Что пишешь? — спросила Алина, появившись рядом.
— Всё, что было. Чтобы осталось.
— А зачем?
Я не знал. Может быть, чтобы кто-то потом знал, что мы были. И мы боролись.
На второй день пошёл дождь. Он шёл как будто изнутри. Лил не с неба — а из самой земли, выдавливая запах тлена и железа. Мы укрылись в полуразрушенном фельдшерском пункте.
К ночи я снова почувствовал это — давление. Знакомое. Как тогда, перед фальшивым КП. Перед атакой. Перед Чипой.
Я не спал. Просто сидел. И ждал.
И он пришёл.
Не снаружи. Не в лоб. Изнутри.
Я услышал — скрип. Повернулся. В дверном проёме стояла фигура. Вся в чёрном. Обмотана бинтами, промокшая до костей. И с пустыми глазами.
Он.
— Ты не добил, — прошептал он. — Потому что не смог. А я… не забыл.
Я бросился вперёд. Повалил его на пол. Нож в руке — мы боролись. Артём проснулся. Закричал. Лёха схватил монтировку. Поздно.
Чипа оказался быстрее. Он ударил. Один раз.
Я почувствовал, как лезвие входит в бок. Как кровь наполняет меня изнутри.
Я выстрелил. Он отлетел.
Я рухнул.
Алина кричала. Клава пыталась остановить кровь.
Чипа исчез. Снова. Его следы уводили в лес.
— Дядя Толь… — прошептала Алина. — Не умирай…
— Слушай… — я прижал её руку. — Ты… идёшь дальше. Поняла?
Она кивала сквозь слёзы.
— Ты добрая… ты выживешь… ты лучше, чем я… Никогда не… становись мной…
Мир вокруг начинал тускнеть. Шумы уходили. Тепло — тоже. Я посмотрел на небо, где не было ни звезды, ни луны.
Только лицо девочки. Живой. Настоящей.
И ради этого стоило умереть.
**
Ей теперь было двенадцать. Или чуть меньше. Считать дни стало невозможно — после той ночи всё смешалось. Толик умер на её руках. Он не кричал, не звал, просто смотрел ей в глаза, пока в его груди не стих последний вдох. Потом она не плакала. Тогда — нет. Плакала позже. Когда уже нельзя было сказать ему, что она его простила.
После него остались: Артём, Лёха и баба Клава. Они похоронили Толяна у дороги, под старым тополем, положили рядом его пистолет, хотя патронов больше не было. Он не любил оставлять долги, и всё же ушёл с самым главным — с ней. С ребёнком, которому он пообещал выжить.
И теперь она должна была идти. Ради него. Ради себя. Ради чего-то, что, возможно, было уже мёртво, но всё ещё светилось где-то вдали.
На четвёртый день пути они увидели антенну. Высокую, армейскую. Сигнальные мачты. Ржавые, но стоящие. И за ней — бетон. Блоки. Настоящие. Стена. База. Выжившие. Надежда.
Они не кричали. Не бежали. Только ускорили шаг. Лёха улыбался впервые за недели. Артём говорил, что это точно настоящий объект. Там будет медицина. Там будет вода. Там будет всё.
Алина верила.
Хотела верить.
Но за километр до входа в лагерь, всё изменилось.
Сначала — тишина. Неправильная. Не брошенная — выжженная. Потом — запах. Жареного мяса. Потом — следы. Не людей. Волочащихся ног. И клочков одежды, впитанных в землю.
— Подожди, — сказал Артём, но было поздно.
Из тени рухнули они.
Инфицированные. Не десятки — сотни. Полуобнажённые. Полуживые. Но быстрые. Идущие как волна. Как пламя. Как конец.
Артём успел застрелить двоих, потом его окружили. Он упал, крича. Клава пыталась прикрыть Лёху, но её сбили с ног. Он звал её. Потом кричал. Потом — тишина.
Алина стояла на коленях. Весь мир медленно рушился.
Кто-то встал перед ней. Один из них. Гнилой. С разбитым лицом. Но с глазами, которые смотрели почти по-человечески.
Она подняла Толянов нож. И не дрогнула.
Но была слишком мала. Слишком медленна.
Когда буря закончилась, всё снова стало тихо. Мутно. Пусто.
Военная база, к которой они шли, была заброшена. Давно. Только генератор ещё гудел. Автоматически. В одиночестве. Последний гудок цивилизации, которую никто больше не услышит.
В грязи, у ворот, валялась детская рука с зажатым в пальцах рисунком: деревья, солнце и надпись: «Тут жила девочка. И она дожила.»
Но это было неправдой.
Она не дожила.
Никто не дожил.
А впереди — только тишина. Тепло исчезло. И никто не пришёл. Ни за ними. Ни после. Ни когда-либо.