Найти в Дзене
Вселенная Ужаса

Зомби Апокалипсис в Москве: Выживут ТОЛЬКО Коммунисты! Холодные Тени Чертаново. Постапокалипсис.

Я шла по заснеженной дороге, по которой когда-то возили детей в школу на жёлтых пазиках. Сейчас её замело так, что не видно даже асфальта. Кое-где торчали искривлённые ржавые знаки. Один из них предупреждал о лежачем полицейском, другой — о детях. Эти дети давно выросли, а те, кто остался, уже не люди. Они прячутся в тенях, в подвалах и проломах, издавая низкий стон, будто забыли, как говорить, но помнят, что когда-то были живыми.

Я шла по центру бывшего Чертанова, шаг за шагом, осторожно переступая через обломки и следы. Снег был грязный, с разводами гари и крови. Следы... Это были не лапы собак и не подошвы сапог. Это были тяжёлые, тянущиеся борозды от чьих-то ног, волочащихся без сил. Иногда к ним примешивались отпечатки рук — словно мертвецы не могли стоять прямо и ползли, цепляясь за лёд.

На мне был старый ватник, набитый ветошью, перевязанный по поясу кожаным ремнём. Его я сняла с одного из тех, кто уже не шевелился. Капюшон был надвинут до глаз, но холод всё равно пробирался внутрь. Под ватником — серый свитер, с вытянутыми рукавами. На ногах — мужские армейские ботинки, поношенные, но крепкие. В них были чьи-то прошлые жизни, и, может быть, даже смерть. Мне оставалось только идти. Я не ела уже третий день.

Раньше здесь была жизнь. Люди спорили в маршрутках, ссорились из-за парковки, несли домой хлеб и пакеты из "Пятёрочки". Теперь — в каждом окне тень, в каждом переулке тишина. Только вонь осталась. Особая, сладковатая, мокрая — запах гниющего мяса, запекшейся крови и старой водопроводной пыли.

Я знала, что это место опасно. Но знала и другое: если я сейчас не найду еду — к утру уже не встану.

Впереди, на углу, стояло здание с выбитым фасадом. Когда-то это был гастроном. Сейчас — черная дыра, в которой могло быть всё: и консервы, и смерть. Я встала, прислушалась. Никаких звуков. Ни ветра, ни шагов, ни стонов. Только редкий хруст моих ботинок по насту.

Медленно, сжав в руке металлическую трубу, я вошла внутрь.

Запах ударил сразу. Сырая плесень, гниль и бензин. Пол был липкий. Где-то капала вода. Я шла вдоль прилавков, брошенных тележек, обрывков чеков. Как будто мир оборвался на полуслове. Я вспомнила, как стояла здесь в очереди, держала в руке пачку вермишели и ждала, когда пробьёт касса. Тогда ещё всё было. Тогда ещё не исчезали поезда, не гасли города, не молчали радиостанции.

Сквозь стеклянную дверь морозилки я увидела движение. Внутри, среди залежей промёрзших кур, сидел человек. Мужчина. Тонкий, обросший, в военной куртке. Он не двигался. Я замерла, подняв трубу. Он поднял глаза. Живой. Просто прятался. Мы смотрели друг на друга секунду... две... а потом он приложил палец к губам.

Тишина.

И тут я услышала их.

Сначала — тихий хрип. Потом — шарканье. Три… может быть, четыре тела, двигающиеся в сторону входа. Медленно, цепко, вразнобой. У зомби нет плана, нет тактики. Но у них есть обоняние, память на запахи. Я прижалась к полке с макаронами, сжавшись в комок.

Они прошли мимо. Один из них был женщиной, с рваной курткой и детской шапкой с помпончиком. Изо рта торчала закусанная кисть руки. Другой тащил за собой часть ноги — чужой ноги. Третий был в полицейской форме. Я видела, как его глазница заполнена гноем. Когда-то он следил за порядком. Теперь он шёл туда, где пахло жизнью.

Когда они ушли, я медленно выпрямилась. Мужчина в морозилке исчез. Только крышка от консервы осталась на полу. Он наблюдал и ушёл. Я не винила его. В этом мире все за себя.

Я взяла три банки. Одну — с горошком. Одну — с каким-то мясом. На третьей — надпись стёрта. Плевать. Еда.

Когда я вышла на улицу, солнце садилось. Над крышами домов клубился дым — тёмный, едкий. Кто-то жёг мусор, может быть — тела. На углу стояли трое. У них были красные повязки. Я знала, кто это. Так называемая коммуна. Они объявили в тех районах новый порядок. Вернулись к старым словам: "товарищ", "труд", "справедливость". Говорили, что собирают всех, кто устал быть один.

— Девушка, — сказал один. — Не бойся. Мы видим, ты не заражена. Мы просто… хотим поговорить.

Он был пожилым, с глубокими морщинами и спокойными глазами. На плече — самодельный автомат. У него не было резких движений. Только голос, усталый и ровный.

— У нас есть крыша, еда, порядок. У нас — коммуна. Мы возвращаемся к тому, что работало.

Я молчала. Он протянул руку. В ней — кусок хлеба. Настоящего. Чёрствого. Но хлеба.

Я взяла его. И заплакала.

**

Нас было трое, когда мы дошли до школы. Я, тот старик — звали его Григорий Михайлович — и молчаливый парень лет двадцати, которого он называл Толя. Ни один из них не задавал вопросов. Мы шли медленно, не по улице, а по просекам между панелями, через сугробы и детские площадки, заросшие кустарником и ржавыми остатками качелей. Когда-то на этих площадках бегали дети, играли в «казаки-разбойники». Теперь — только следы мёртвых, тянущихся цепочкой вдоль стены. Прерывающиеся на месте, где заканчивалась жизнь.

Здание школы выглядело как крепость. Старое, типовое, с облупленными стенами и выбитыми окнами, но окна были заколочены. Изнутри торчали ржавые штыри и проволока. У крыльца стоял дозорный с самодельным копьём. На шапке у него — красная лента. Коммуна.

Когда мы подошли, он не поднял оружия. Просто кивнул. Григорий бросил короткое: «Своя».

Внутри пахло дымом, мокрой древесиной и лекарствами. Всё пространство холла было заставлено металлическими кроватями, тюфяками, ящиками из-под патронов и бутылками с водой. В одном углу — тлеющий буржуйка, возле неё спали двое в спальных мешках. В другом — импровизированный медпункт: три бинта, пачка йода, стетоскоп, висящий на гвозде. Было холодно, но не мёрзло. Кто-то всё это организовал. Не для себя. Для других.

Меня провели наверх, в бывший учительский кабинет. Там сидела женщина с косынкой на голове и серым лицом. На вид — лет сорок, но, может быть, ей было и тридцать. Лицо было как обветренный камень.

— Сафронова, да? — спросила она, не вставая.

Я кивнула.

— У нас правила. Каждая единица должна приносить пользу. Ты что умеешь?

Я подумала. Потом сказала:

— Воспитатель в яслях. Ещё — немного шить умею. Готовить. Ухаживать за ранеными, если надо.

Женщина кивнула, словно это было лучше, чем я ожидала.

— Меня зовут Тамара. Я здесь по быту. Завтра найдёшь меня, я покажу, где кухня. Будешь помогать. Если не сбежишь к утру.

— А если сбегу?

Она посмотрела в окно. Вечер опускался на разрушенный город. Гулкий и равнодушный.

— Тогда ты уже не вернёшься.

Мне выделили угол в кабинете географии. Карта Советского Союза висела на стене, закопчённая и пробитая гвоздём. Я села под ней и развернула покрывало. Кто-то оставил на подоконнике открытку: «С новым учебным годом, Андрей Сергеевич!» Я провела пальцем по выцветшим буквам. Этот мир был другим. Мягким, незащищённым. Он не выдержал.

Ночью я не спала. Слышала, как кто-то кашлял внизу. Как хлопали двери. Как в одном из классов кто-то тихо молился. Я лежала с открытыми глазами, чувствуя себя не в безопасности, а просто — не одна. Это уже было много.

На рассвете в школе прозвенел звонок. Настоящий. Кто-то запитал проводку от аккумуляторов. Все поднялись, как по команде. Мне выдали кружку с горячим чаем — настоящий чай, не трава. И кусок каши. Каша была горькой, но тёплой. Я съела её до последней крошки.

На кухне пахло дымом, железом и жиром. Плита работала от дров. Топила её женщина в телогрейке по имени Вера. Молчунья. Всё делала медленно, но точно. Я помогала ей: мыла миски, носила воду, нарезала старый хлеб. В углу стоял ящик с замороженными остатками свинины. Григорий сказал, что нашли в морозильнике базы снабжения где-то на юге. Сейчас такие находки были ценнее золота.

Пока я резала хлеб, в столовую вошёл мужчина. Высокий, с черной бородой, в военной форме без знаков различия. Его называли Алексеем. Он отвечал за охрану. У него было стеклянное выражение лица, будто он смотрел не на тебя, а сквозь. И всё равно его боялись. Даже Григорий.

Он посмотрел на меня и сказал:

— Ты теперь с нами. Тогда слушай. У нас — дисциплина. Никаких беглецов, никаких "я сама". Если не умеешь слушать — уйдёшь через окно. Всё ясно?

Я кивнула.

Он молча взял кружку, налил суп и ушёл.

Только позже я узнала, что так здесь было всегда. Коммуна держалась не на вере, а на страхе и расчёте. Каждый знал своё место. Каждый день был как механизм: завёлся — работай. Застрял — сломай. Никто не говорил о будущем. Только о завтрашнем дне.

Но в тот же вечер я узнала, что бывает, когда этот механизм даёт сбой.

Молодого парня, Пашу, нашли у калитки. Его лицо было белое, как снег, а глаза — тёмные, как провалы. Он дышал, но едва. Губы порваны. Пальцы — обморожены. На груди — след укуса.

И все замерли.

Потому что это был первый случай за две недели.

Григорий вышел к костру, где собрались все. Он стоял спокойно, не кричал. Но говорил так, что слушали все.

— Он — один из нас. Но мы не знаем, каков срок. Иногда превращение занимает час. Иногда — сутки. Мы не можем рисковать. Он будет изолирован. Под наблюдением. Если к рассвету не встанет — решим.

Я спросила:

— А если очнётся?

Григорий посмотрел на меня и сказал:

— Тогда мы послушаем его. Но только один раз.

**

Комната, в которой держали Пашу, была бывшим кабинетом начальных классов. Когда-то здесь учили складывать буквы, вывешивали расписания и плакаты с котиками. Теперь — окно было заколочено досками, дверь подпёрта стулом, а на парте лежал человек, между жизнью и чем-то гораздо хуже.

Я не хотела туда идти. Но пошла.

Весь день на кухне я чувствовала на себе взгляды. Молчаливые, короткие. Люди, казалось, старались запомнить меня, словно заранее сомневались — останусь ли я. И, может быть, не без оснований.

В полночь я взяла фонарь и направилась в коридор. Свет гулял по стенам, поцарапанным ногтями и выцветшим от времени. Воздух был влажный. За дверью кабинета было тихо. Но я чувствовала: он не спит.

Я постучала.

— Паша? Это Инна. Можно войти?

Ответа не было. Я медленно открыла дверь.

Он сидел на полу, прижавшись к батарее, закутанный в одеяло. Глаза были красными, губы треснувшими. Он глянул на меня и едва слышно сказал:

— Прости. Я не знал, что... это начнётся так быстро. Я хотел помочь, но там, на складе, их было больше, чем мы думали…

Я подошла ближе. Он не дергался. Не рычал. Просто смотрел.

— Покажи руку, — тихо сказала я.

Он с трудом вытянул её. След от укуса был тёмно-синий, как синяк, но ещё не пульсировал. Иногда у заражённых начинали дёргаться мышцы. У него пока всё было спокойно.

— Это было вчера утром, — сказал он. — Я думал, у меня есть хотя бы день. Я шёл обратно. Хотел предупредить. А потом... я не помню, как дошёл.

Я смотрела на него, и в горле стоял ком. Он был мальчишкой. Младше моего младшего брата, который погиб в первые дни, когда всё только начиналось. Он хотел просто быть нужным.

— У тебя был выбор, — сказала я.

Он кивнул.

— Я выбрал вас. Потому что не хотел умереть один. Всё равно ведь конец, правда?

Я молча встала. Заперла дверь снаружи. Утром будет суд. И в этой коммуне, как я поняла, суд — это не про правду. Это про страх.

Когда я вернулась в кабинет, меня ждали. Вера — та, что готовила со мной — сидела у окна. Она закурила самокрутку, даже не глядя в мою сторону.

— Знаешь, как я сюда попала? — спросила она.

Я покачала головой.

— Была водителем маршрутки. Муж, сын, внук — все умерли. Я осталась одна. Потом пришли эти... сначала один, потом трое. Я села за руль и поехала. Доехала до МКАДа. Потом — дальше. Там был блокпост, военные. Но их уже не было. Только форма, и кости. Вернулась обратно. Наткнулась на этих.

Она кивнула в сторону коридора.

— Они обещали порядок. Я не против порядка. Но я помню, как он работает. Сначала — порядок. Потом — список. Потом — стены.

Я поняла, что она не боится. Ни зомби. Ни смерти. Только стен.

— Почему осталась?

— Потому что тут хотя бы еда. И люди. Даже если они такие.

Она затушила самокрутку в старом учебнике математики и ушла.

Наутро Григорий собрал всех в спортзале. Людей было больше, чем я думала. Почти тридцать. Кто-то пришёл ночью, кого-то я не замечала. В воздухе стоял дым и сырость. По центру — табуретка. На ней — Паша. Связанный, но живой.

Григорий вышел вперёд. Лицо — каменное. На плече — повязка. Он говорил тихо, но ясно:

— У нас есть устав. Каждый, кто несёт угрозу — должен быть изолирован. Паша нарушил приказ. Пошёл на склад без сопровождения. Был укушен. Не сообщил сразу. Это уже два нарушения.

Он посмотрел на всех.

— Но у нас есть закон. Он не превратился. Он может быть полезен. Мы не теряем людей без причины.

Пашу отвязали. Он стоял, шатаясь. Казался ещё меньше.

— Кто за то, чтобы дать ему шанс?

Поднялись руки. Несколько.

— Кто против?

Рук было больше.

Я молчала.

Григорий кивнул. Подошёл. Обнял Пашу. Потом сказал:

— Прости, сынок.

И Алексей, охранник, сделал шаг вперёд.

Паша не кричал. Только закрыл глаза.

Выстрела не было. Только удар. Тупой, тяжёлый.

Вечером никто не говорил. Только Вера тихо включила старый кассетник. Из динамика послышалась запись советского хора. "Вставай, страна огромная…"

Я сидела у окна и смотрела в ночь. За пределами школы снова двигались тени.

И в этот момент я поняла: коммуна — не про светлое будущее. Она — про выживание. Про цену, которую платишь за порядок.

И если я хочу остаться человеком — мне придётся выбирать: жить по этим правилам или изменить их. Изнутри.

**

Ночью снова была тревога. Раздался треск по рации, кто-то кричал с вышки — потом всё стихло. Я проснулась от звона колокольчика, привязанного к лестнице. Это значило только одно: к периметру кто-то подошёл.

Пока я спускалась, пол был скользким от инея. Батареи больше не топили. Всё тепло держалось только в столовой, где стояла буржуйка, да в комнатах, где дежурили. Остальное здание вымерзало.

Григорий уже стоял в холле. На нём был длинный ватник, меховая шапка и фонарь в руке. Рядом — Алексей с ружьём. За ним тени — молодые парни, которых я не знала по имени. У каждого — лопата, лом или арматура.

— Вера, Инна, — сказал Григорий, увидев нас. — К кухне не возвращаться. Идите в северный коридор, запасной выход. Там что-то серьёзное.

Я кивнула. Мы с Верой, не говоря ни слова, свернули в тёмный проход, где пахло краской, плесенью и старыми книжками. Школа жила на костях прежнего мира. Каждый кирпич здесь был пропитан голосами, которые давно затихли.

Когда мы вышли во двор, я увидела, откуда шла тревога.

У северной стены лежал труп.

Точнее — то, что раньше было человеком. Он не был похож на мертвеца. Не волочил ногу. Не хрипел. Он был... убит. Череп пробит чем-то тяжёлым. Рука — сломана. Грудная клетка — вмята. Но зубов — нет. Ни укуса, ни следов заражения. На теле была куртка с эмблемой — жёлтый круг, в нём — нарисованная волчья пасть. Это был символ одной из групп, о которой в коммуне говорили только шёпотом. Их называли "Волчья Застава".

Бандиты. Полуанархисты. Те, кто жил по другим законам. Без идей. Только оружие и сила. Их лагерь находился где-то за железнодорожными путями. Говорили, у них были грузовики, генераторы, даже радиостанция. И что они выменивали патроны на людей. Не всегда живых.

Григорий наклонился над телом. Алексей осматривал окрестности.

— Почему он один? — спросила Вера.

— Слишком чисто, — ответил Григорий. — Либо разведка, либо ловушка.

Он повернулся ко мне:

— Инна, ты на кухне, ты слышишь больше всех. За последние дни были разговоры? Шёпоты? Намёки?

Я замялась.

— Вчера... я слышала, как один из новеньких, из тех, что пришли ночью, говорил про то, что у "Заставы" теперь есть трофеи. Что они "очистили" склад с оружием в Бирюлёво. Но я не знала, что он говорит правду.

Григорий нахмурился.

— Им нужен был повод. Мы отправим людей проверить район. Если они пришли — это только начало.

В тот же день было собрание. Уже без долгих вступлений.

— Мы не можем надеяться на стену и трубы, — говорил Григорий. — Нам нужно готовить оборону. И нам нужно выбрать тех, кто может говорить за нас, если потребуется. Если захотят переговорами.

Он перевёл взгляд на меня. Я замерла.

— Инна. Ты умеешь слушать. И ты — чужая. Не из наших с начала. Они тебе скорее поверят. Пойдёшь на разговор, если они объявятся.

— А если не объявятся?

Алексей мрачно добавил:

— Тогда нам пригодится каждая рука с оружием.

На следующее утро я нашла у себя в тетради записку. Бумага старая, с выцветшими линиями.

"Они приходят. Не бойтесь их так, как себя. Враг — внутри."
Подпись: никто.

Я не сразу поняла, кто мог это оставить. Листов таких не было нигде — только в кабинете химии. Где теперь был медпункт. Я пошла туда — но Тамара только покачала головой:

— Бумагу давно сожгли. Остались считаные листы. Кто взял — не знаю. Но если это шутка, она очень неуместная.

Слово "внутри" не выходило у меня из головы.

Два дня спустя к нам пришли.

Не шумно. Не с ором. Просто посреди ночи на площадке у калитки зажгли факел.

И рядом с ним — стояли трое.

Все в одинаковых куртках. Волчья пасть на груди. Один — высокий, с гладко выбритой головой. Второй — женщина, с перебинтованной рукой. Третий — подросток, совсем ещё мальчишка, с автоматом в руках.

Они стояли молча. Потом высокий сделал шаг вперёд.

— Мы пришли за нашим. Он мёртв. Но он был частью нас. Мы не хотим войны. Но вы нарушили границу.

Григорий вышел. Медленно, с прямой спиной.

— Мы не стреляли. Он сам пришёл.

— Тогда отдайте тело.

Молчание.

Григорий посмотрел на меня. Я вышла вперёд. Сказала:

— Мы не знали, кто он. Он не говорил. Но он был не заражён. Просто... убит.

Женщина шагнула ближе:

— Если вы не хотели войны — зачем кости ломать? Мы это воспринимаем как знак.

Григорий сказал:

— Мы отдадим тело. Но без знаков. Без угроз. Мы не враги. Мы просто хотим жить.

Они кивнули. Забрали мёртвого. И ушли. Ни выстрелов. Ни ультиматумов.

Но что-то в их походке... было не так.

Я смотрела им вслед, и внутри что-то заныло.

Это было только начало.

**

Они ушли в тишине, не оставив ни слов, ни знаков. Только костёр продолжал дымить у самой кромки снежного двора, будто напоминание: вас заметили.

Тело мы выдали. Обмотали в брезент, отдали без оружия, без лент, без слов. Григорий сказал: это жест уважения. Алексей — что это слабость. Я не знала, кто из них прав. Только чувствовала, как между кирпичами школы начинает ползти сквозняк, какой-то холод, не имеющий отношения к погоде.

В ту же ночь пропали две банки тушёнки и фляга с топливом. Сначала подумали на новенького — парень из Котельников, который появился на прошлой неделе. Но его нашли в подвале. Мёртвым. Без крови. Без крика. Просто лежал, будто заснул, с лицом, обращённым к стене.

Вера не хотела говорить, но я сама проверила запасы. Там, где обычно стояла канистра с бензином — пустота. Кто-то взял её. Или слил.

Утром Алексей собрал троих на крышу. Заставил стоять там час под ветром. Один упал в обморок. Он сказал: "Пусть учатся видеть тех, кто прячется."

Григорий не вмешивался.

И только Тамара подошла ко мне позже, когда мы с Верой чистили буржуйку.

— Здесь есть кто-то, кто работает на "Заставу", — тихо сказала она. — Слишком точно они знали, где слабые места. Слишком быстро появились.

Я кивнула.

— А ты подозреваешь?

— Всех. Но не тебя.

Я не знала, почему. Может, потому что была новой. Может, потому что не участвовала в первых собраниях. А может — потому что ещё не вписалась в их цепочку страха.

На следующий день сломалась радиостанция. Один из ребят, Сашка с сальными волосами, который вечно возился с техникой, сказал, что кто-то перекусил провод. Специально. Углы были обожжены, изоляция снята ножом. Не грызуны. Не ошибка.

— Кто бы это ни был, он хочет, чтобы мы остались слепыми, — сказал он. — Без связи, без дозоров, без сигнала. Он делает нас глухими перед чем-то.

Вера начала спать с ножом под подушкой. Я — не спала вовсе.

Вечером, уже ближе к ночи, я заметила движение у склада с дровами. Маленькая тень. Быстрая. Не тяжёлая. Я взяла фонарь и вышла. Дышать было тяжело. Мороз обжигал лицо, и каждое движение отдавалось в горле сухим кашлем.

Когда я открыла дверь — никого. Только тишина и запах копоти. Я направила свет в угол и увидела ребёнка. Девочка лет восьми. Серая кофта, голые ноги, пальцы в ссадинах. Она смотрела на меня как на призрак.

— Ты кто?

Она молчала.

— Как ты сюда попала?

Молчание.

— Где твои?

Тишина. Потом она показала на своё горло. Полоска. Старый шрам. Она не могла говорить.

Я отвела её внутрь, в кабинет, где хранились старые учебники. Дала плед. Чай. Она ела жадно, но не как дикий зверь — как будто знала, что её не накажут.

Позже я рассказала Григорию.

— Без языка, — сказал он. — Они бросили её?

— Похоже, что да.

— Она может быть приманкой.

— Или просто ребёнком.

Он посмотрел на меня. Глаза — усталые.

— У нас нет ресурса на "просто". Но... если хочешь, бери на себя. В комнате напротив твоей. Под присмотром.

Я кивнула.

Девочку я назвала Зоя. Она не возражала. На следующее утро она уже сама мыла посуду, носила воду, даже помогала Вере на кухне. Её обожжённые пальцы были ловкими, быстрыми. И тишина от неё — не пугала. В отличие от некоторых взрослых.

Но спокойствие не продлилось. На третий день — пожар.

Горел кабинет химии. Старые реагенты, тряпки, бумаги. Пламя пошло по потолку. Мы успели — тушили вёдрами, снегом, куртками. Но один человек всё-таки обгорел — тот же Сашка, техник. Он выбежал в коридор, полыхая, как факел, и кричал: "Это он! Это он!.."

— Кто?! — закричал Алексей.

— Он! Внутри! — успел сказать Сашка, прежде чем упал.

Мы не смогли его спасти.

И снова — никто не знал, кто "он".

Но я вспомнила записку. "Враг — внутри".

Позже той же ночью я слышала, как Тамара спорила с Григорием.

— Мы теряем людей. Изнутри. Убивают не зомби. Убивает страх.

— Тогда нужна чистка, — ответил он. — Мы обязаны навести порядок.

— А если мы вырежем тех, кто ещё не виноват?

— Значит, спасём тех, кто останется.

И тогда я поняла: они готовы стрелять в своих.

Я вышла на улицу. Там, в темноте, возле забора, стояла Зоя. Молчала. Смотрела в сторону леса.

Я подошла, села рядом.

— Ты боишься?

Она покачала головой. Потом достала из-за пазухи бумажку и протянула мне. Тонкая, как шелк. На ней — рисунок. Школа. Люди. Огонь. Один человек — внутри. Без лица.

— Это ты нарисовала?

Она кивнула.

И я поняла: она что-то знает.

Может быть, больше, чем мы.

**

Всю ночь кто-то стучал. Не в двери. Внутри. Где-то внизу, под полами. Сначала я подумала, что мне кажется. Потом — что это снова крысы. Но ритм был... осознанный. Как будто кто-то подавал сигнал. Три коротких. Пауза. Три длинных. Пауза. Потом — опять три коротких.

Сигнал тревоги. По старому армейскому кодексу. Сос. Кто-то звал на помощь. Или заманивал.

Я проснулась до рассвета. Зоя спала у батареи, свернувшись клубком. Её руки были прижаты к груди, пальцы — в ссадинах. Я осторожно укрыла её одеялом и вышла в коридор.

На лестнице курил Алексей. В пальцах — самокрутка. На лице — сажа.

— Ты слышала? — спросил он.

— Да. Под полами.

— Мы запечатали подвалы неделю назад. После случая с мертвецом. Там темно. Пыль. Мыши. Но звук — не от них. Кто-то там.

Я кивнула.

— И что будешь делать?

Он затянулся.

— Григорий хочет прочистить всё. С вечера начнём. Перекличка. Обыск. Кто будет против — к стене.

— Думаешь, поможет?

Он посмотрел на меня. Долго. Потом бросил окурок.

— Думаю, мы уже проиграли.

Утром всё началось.

Григорий собрал всех в спортзале. Пол скрипел, стены были в копоти. На табурете — стоял автомат. Настоящий. Не самодельный. С магазином. Боеспособный. В коммуне оружие держали только дозорные и охрана. Когда его клали на табурет — это значило одно: разговор закончится, если кто-то скажет лишнее.

— Мы жили вместе, — начал он. — Делили воду. Делили огонь. Делили хлеб. Но кто-то среди нас — решил, что можно жить иначе. Что можно красть, жечь, убивать. Я говорю этому — нет.

Он обвёл всех взглядом.

— С вечера начнётся проверка. Комната за комнатой. Кровать за кроватью. Если кто-то попытается скрыться — будет рассматриваться как враг. Враг — не человек. Враг — цель.

Он сделал паузу.

— А теперь — к делам.

И разошлись. Без лишних слов. Только глаза, полные страха.

Я вернулась в свою комнату, но уже не чувствовала себя дома. Школа, которая раньше казалась убежищем, теперь стала капканом. Крепостью, в которой стены шептали. Двери смотрели. Люди боялись друг друга больше, чем мертвецов.

Ко мне постучала Тамара.

— Тебя будут проверять тоже. Не думай, что ты в стороне.

— Я не думаю.

— Тогда будь осторожна. И не верь Вере.

— Почему?

— Потому что она слишком тихая. Слишком лояльная. Такие ломаются первыми.

Она ушла.

Я села на кровать. Открыла сумку. На дне — лежала та самая записка. "Враг — внутри". Бумага была слегка влажной. И пахла — уксусом.

Химикаты. Лаборатория. Я пошла туда.

Кабинет химии был обуглен после пожара, но угол с реактивами уцелел. Я нашла банку с уксусной кислотой. Запах — точно такой. Кто-то, кто писал записку, бывал здесь.

На полу я заметила царапины. Словно кто-то двигал шкаф. Я упёрлась в панель, сдвинула её. За ней — ниша. Узкая, тёмная. И в ней — тетрадь.

Детская. Обложка облупилась, но внутри — страницы, исписанные аккуратным почерком. Дневник.

"Сегодня мы снова не ели. Григорий сказал: еда — по расписанию. А я нашёл мышь. Хотел принести Вере, но она сказала — выбрось. Она смотрела так, будто я чужой."

"Зоя снова не говорит. Но ночью она рисует. Я видел. Она рисует пламя. И людей без лиц. Я боюсь её."

"Если я умру — пусть знают. Я пытался. Просто я был один."

Подписи не было. Только инициал: "М."

Я вышла из класса и наткнулась на Веру.

— Ты что тут делаешь?

Я спрятала тетрадь за спину.

— Проверяю. После пожара.

Она сузила глаза. Потом отошла.

Когда я вернулась, Зоя уже была на ногах. Увидела у меня в руках тетрадь и покачала головой.

— Ты знала его?

Она кивнула.

— Кто он?

Она взяла карандаш. Нарисовала лицо. Мальчика. Кудрявые волосы, очки. Тонкие руки.

Я вспомнила его. Он был с первой волной. Тихий, из Дорогомилово. Никогда не говорил, но вечно что-то чинил. Он исчез неделю назад. Считали — сбежал. Или погиб.

Зоя добавила к рисунку пламя. На лице — тень. Тёмная, как маска.

— Он был тем, кто писал записки?

Она не ответила.

— Или ты?

Она посмотрела на меня. Глаза — тёмные, внимательные.

И медленно кивнула.

Я не сдала её. Но теперь понимала: кто-то в коммуне знает, что Зоя — ключ. Или свидетель. Или звено. И если узнают...

В ту ночь, когда начали обыски, кто-то постучал ко мне.

— Инна, открой.

Это был Алексей. Один.

— Ты нужна нам. В складском помещении нашли следы. Там... что-то написано. Мы не понимаем.

Я пошла с ним. Зоя осталась. Я велела ей запереться.

Внутри склада, на стене, чёрной краской было выведено:

"Ваша вера не спасёт вас. Она только усыпит перед тем, как начнут рвать."

А рядом — детский отпечаток ладони. Маленький. Узкий. Точный.

— Это её? — спросил Алексей.

Я молчала.

— Если ты не скажешь, — продолжил он, — завтра она исчезнет. Мы не в игрушки играем. Григорий уже сомневается в тебе.

Я смотрела на стену.

На руку.

На то, как быстро всё начало рушиться.

И тогда я ответила:

— Это была я.

Он посмотрел на меня. Улыбнулся криво.

— Ты глупая, Инна.

— Я просто устала бояться.

Вернувшись в комнату, я нашла Зою с ножом в руках. Она стояла спиной к двери.

— Всё хорошо, — прошептала я. — Пока — да.

Она опустила руку.

И тогда я поняла, что это не конец. Это начало.

Не охоты на врага. А охоты на совесть.

**

В коридоре пахло сыростью и гарью. Пыль, въевшаяся в стены за десятилетия, будто ожила. В каждом тёмном углу — страх. В каждом взгляде — вопрос. Люди больше не говорили друг с другом. Только смотрели. И искали слабость.

Григорий действовал быстро.

На рассвете вывели троих. Братья из Солнцева. Молодые, с одинаковыми чертами. До этого они возились с генератором, что-то чинили на крыше, иногда уходили в одиночку на охоту. Один из них, старший, — Димка — пытался объяснить. Говорил, что не трогали ничего. Что топливо у них спрашивали разрешение взять. Что работали для всех.

Алексей стоял рядом с автоматом. У него не дрожала рука.

— Суд был, — коротко сказал Григорий. — Всё, что вы сказали — учли. Но факты — важнее слов. Следы. Связи. Несостыковки.

Он повернулся к толпе. На лицах — каменные маски. Даже Вера не моргнула.

— Мы не убиваем своих, — продолжил он. — Мы избавляемся от тех, кто делает вид, что они свои.

Выстрелы прозвучали сухо. Без пафоса. Без предупреждения.

Трое упали почти одновременно. Один ещё шевелился. Тогда Алексей подошёл и добил прикладом.

После этого никто не говорил до самого вечера.

Я мыла руки у старого умывальника, когда ко мне подошла Тамара. Её лицо было бледным, под глазами — тени.

— Видела?

— Все видели.

— А слышала?

— Что?

Она оглянулась.

— Сегодня ночью кто-то пробрался в кладовку. Открыл дверь, в которой был двойной замок. Ни ключей, ни следов. Только записка на мешке с мукой: "Когда всё гниёт — остаётся вырезать больное".

Я застыла.

— Стиль… тот же?

Тамара кивнула.

— Значит, это не закончено.

— Нет. Это только начало. Кто-то внутри играет. Не мстит. А очищает.

Мы молчали.

— Григорий знает?

— Он думает, это ты.

Я повернулась резко.

— Что?

— Ты слишком мягкая. Ты — чужая. И рядом с девочкой. А девочка рисует слишком точно.

— Это ребёнок.

— В этом мире дети взрослеют за неделю.

Я вернулась в комнату. Зоя сидела у окна и держала карандаш. На бумаге — очертания школы. Рядом — фигуры. Три. Лежащие. У одного — кровь на снегу.

— Ты знала? — спросила я.

Она посмотрела на меня. Лицо её было спокойным. Потом написала на обороте: "Я слышу."

— Что слышишь?

Она нарисовала ухо. А за ним — глаза. Много глаз. Из стен. Из пола. Из школы.

Я села рядом. Руки дрожали.

— Ты хочешь уйти отсюда?

Она кивнула.

— Куда?

Она снова рисовала. Лес. Ветви. Дорога. А вдалеке — башня. Радиовышка. Вокруг — палатки.

— Это лагерь?

Кивок.

— Ты была там?

Нет. Потом пауза. И снова кивок.

Я не понимала. Она говорит: "нет", а потом — "да". Будто и правда что-то слышит. Что-то большее, чем я.

В тот вечер на кухне начался шум. Один из охранников — Федя, с простреленной ногой — закатил скандал. Кричал, что не доверяет никому. Что кто-то травит воду. Что чай теперь с примесью. Что людей морят.

— Я видел, как Вера брала порошок у Тамары! — орал он. — Они хотят зачистить всех и остаться вдвоём с этим ублюдком Гришей!

Алексей пришёл быстро. Но Вера — быстрее. Подошла, взяла нож, воткнула в стол рядом с его рукой.

— Ещё слово — и ты будешь есть снег до конца жизни. Или пока зубы не выпадут.

Он отступил. Но не забыл. Через час его не стало.

Нашли под лестницей. Лицо в крови. Удар тупым. Никто ничего не слышал. Или не хотел слышать.

После этого Григорий издал приказ: теперь каждый спит с записанным дежурством. Кто не на смене — отдыхает. Кто без дела — к стене.

Люди начали шептаться. Что это не порядок. Что это уже лагерь. Что дальше начнутся номера на рукавах.

Ко мне подошёл юноша по имени Влад. Лицо у него было угловатое, глаза острые.

— Мы собираемся поговорить с Григорием, — тихо сказал он. — Много людей. Мы не хотим революции. Хотим голос.

— Это будет переворот.

— Нет. Это будет собрание. По уставу. Коммуна — не про одного человека. Она про всех. Или мы снова повторим ошибки старого мира.

Он протянул мне список. Ровный почерк. Шестнадцать имён.

— Ты с нами?

Я посмотрела на Зою. Потом — в окно. Где-то вдали мигала вспышка. Кто-то жёг костёр.

— Да, — сказала я. — Я с вами.

Но ночью кто-то украл список.

И утром шестнадцать имён были выведены на стене. Чёрной краской.

Под ними — приписка: "Враги внутри. Мы начинаем с них."

**

Утром не прозвенел звонок.

Вместо него — крик. Дикий, животный. Словно кто-то вырывался изнутри собственного горла. Мы выбежали из комнат, ещё не проснувшись до конца, ещё в этом состоянии между сном и кошмаром, которое стало обыденным.

Кричал Миша. Один из тех, чьё имя было в списке. Его нашли связанным в спортзале. Лицо в крови. На груди — надпись углём: "Предатель".

Рядом с ним — тело Влада. Голова разбита, лицо не узнать. На полу — пятна, следы волочения, и снова — детский отпечаток ладони, выведенный в пепле.

Но мы знали: это не Зоя. Это было предупреждение. Подделка. Подмена. Всё, чтобы стравить нас.

Григорий молчал. Стоял, как памятник. Потом просто сказал:

— Сегодня ночью они планировали переворот. Мы опередили.

Я шагнула вперёд.

— Откуда ты узнал?

Он не смотрел на меня.

— Кто-то из них сдал остальных.

— Кто?

— Это неважно.

Я почувствовала, как внутри что-то сжалось. Место, где когда-то жила вера в структуру. В справедливость. В то, что здесь можно быть не просто живым, а человеком.

— Люди имеют право знать, — продолжала я.

Он посмотрел на меня. В его взгляде больше не было сожаления.

— Люди имеют право только на одно — на выживание.

Собрание было коротким. Новым лидером дозоров стал Алексей. Его назначили — не выбрали. Руки в воздух не поднимались. Только опускались — в карманы, в рукава, на пояса с ножами. Шёпоты звучали громче, чем любые речи.

Вера больше не приходила на кухню. Тамара не выходила из медпункта. Остальные — как призраки. Ели молча. Работали молча. Дежурили — по парам, но не смотрели друг другу в глаза.

Ночью я нашла у себя ещё одну записку. На обороте старой детской анкеты. Пожелтевшей, с надписью: "Мой любимый цвет — синий".

На чистой стороне:
"Если порядок держится на страхе — значит, он уже пал."
Подпись: пусто.

Я не спала. Сидела у двери. Зоя — рядом, тихая, как всегда. Я пыталась понять, что теперь делать. Остаться? Воспитывать девочку в лагере, где дети рисуют смерть, а взрослые выбирают страх?

Утром Алексей забрал у меня ключи от склада.

— Приказ, — сказал он. — Перераспределение обязанностей.

— Я не против. Только скажи: вы и меня внесли в список?

Он не ответил. Только задержался взглядом на Зое.

— С ней осторожнее, Инна. У неё внутри что-то есть. Не то, что у нас.

Через день исчезли трое. Просто — ушли. Никто не слышал, не видел. Вышка дозора была пуста. Смена пропущена. И на снегу — следы. Не одиночные. Групповые. В сторону леса.

Григорий велел считать их беглецами.

— А если они искали помощь? — спросила Тамара.

— Тогда пусть найдут. Но двери будут закрыты.

Это был приказ.

На кухне мы с Верой не говорили. Только резали хлеб. Лили воду. Слушали, как капает с потолка, как ветер поёт в разбитых стёклах.

Она первая нарушила тишину.

— Я ухожу.

— Куда?

— В сторону вышки. Зоя рисовала её. И я знаю — там что-то есть. Станция. Сигнал. Или люди. Или просто конец.

— Ты не дойдёшь.

— Лучше погибнуть в снегу, чем гнить здесь.

— Ты одна?

Она взглянула на меня.

— Нет. Уже пятеро.

— Григорий знает?

— Завтра узнает. После того, как мы уйдём.

Я кивнула. Но не сказала, что Зоя уже несколько ночей подряд собирает в рюкзак сухари и воду.

В ту же ночь я решилась.

Зашла в кладовку. Под старым линолеумом — пустота. Люк в подвал, давно считавшийся заваленным. Я открыла его. Внизу — темнота. И лестница, ведущая в никуда.

Я взяла фонарь, пошла вниз. Стены пахли сырой известью. На нижней ступени — обрывки мешковины, следы сапог. Кто-то уже спускался.

Коридор вёл под школу. Лабиринт. Старый противоатомный подвал, забытый всеми. Там — запасные двери, стеллажи, пустые бутылки и...

Я остановилась.

У стены — лежал Гриша из дежурных. Без сознания. Рядом — бинт. И нож. Кровь. Но не его.

На стене — надпись углём:
"Мы не предатели. Мы выжившие."

И рядом — карта. Нарисованная от руки. Школа. Лес. Радиовышка. Укрытия. Тайные тропы.

Я поняла. Беглецы — не сдались. Они готовят другой путь.

Выход. Или бой.

Когда я вернулась, Зоя спала. Но во сне сжимала в руке лист. Я осторожно достала его.

На нём — Инна. Я. И надпись:
"Ты всё изменишь. Но сначала ты должна стать страшной."

Я не знала, что это значит.

Но уже чувствовала, что это правда.

**

Утром было слишком тихо.

Не звякали кружки, не хрипели дозорные по рации. Даже буржуйка не потрескивала. Воздух был плотный, как перед грозой, хотя за окнами — мороз и сухой снег. Я знала: так начинается конец.

На стене у входа в школу висело новое объявление, вырезанное из картона и прибитое гвоздями к фанере.

"Обнаружены следы предателей. Они ушли с провиантом, картами и оружием. Любой, кто укрывает беглецов, считается соучастником."
Подпись: Секретариат коммуны.

Под подписью — герб: серп, молот и красная звезда, нарисованные чёрной краской.

Я стояла перед ним и чувствовала, как поднимается тошнота. Это уже был не порядок. Это было предательство — наоборот. То, что раньше звалось долгом, теперь стало ловушкой.

Вера не появилась на кухне. Я знала, что она ушла. Но, по какой-то причине, не взяла с собой Зою. Может быть, потому что Зоя осталась со мной. Или потому что не успела.

В кладовой дверь была приоткрыта. Внутри — пусто. Следов борьбы не было. Только маленький обрывок ткани. Уголок с красным швом. От куртки Веры.

Алексей ходил по школе с записной книжкой и галочками. Он заглянул в каждую комнату. На всех — смотрел одинаково. Вроде спокойно. Но уже не как охранник. Как палач.

— Она с тобой? — спросил он, дойдя до меня.

— Кто?

— Ты знаешь. Вера. Или Зоя.

— Здесь только я.

Он постоял у порога. Потом медленно сказал:

— Григорий хочет собрать всех у костра. Вечером. Будет совет. По новым правилам.

— И кто решает, какие правила?

— Смерть, — коротко ответил он.

Я нашла Зою в хранилище карт. Она сидела на полу, между стеллажами, и читала. Настоящую книгу. Потрёпанный том с вырванными страницами. Это был «Жизнь и судьба» Гроссмана. Я узнала корешок.

— Ты понимаешь, что там написано?

Она кивнула. Потом подняла взгляд.

— Они придут, — прошептала.

— Знаю.

— Сегодня.

Я взяла её за руку.

— Нам надо быть быстрее.

В обед я получила сухой паёк и записку. Внутри, между лепёшкой и банкой с фасолью, был аккуратно свернутый клочок бумаги:
"Мы рядом. Лестница под библиотекой. Сегодня ночью."

Больше ничего. Ни подписи, ни символа. Но я знала: это беглецы. Те, кто не сдался. И, значит, у нас есть шанс.

Я сказала Зое: "Будь готова". Она не спросила, куда. Просто кивнула.

Когда за окном стемнело, а над костром во дворе повисли силуэты дозорных, Григорий начал говорить. Рядом с ним стоял Алексей, в военной форме, как всегда. На табурете — уже не автомат. Была верёвка. Толстая, жёлтая, старая. Но надёжная.

— Мы прошли путь от хаоса к структуре, — говорил Григорий. — Но некоторые хотят вернуть мрак. Мы не позволим. Сегодня мы покончим с предателями. И вернём себе уверенность.

Он вынес имена. Один за другим. Среди них — Вера. Влад. Миша. И моё.

Я не пошевелилась. Только сжала руку Зои сильнее.

— Кто из них появится добровольно — будет выслушан. Кто сбежит — будет найден. Кто промолчит — уже принял сторону врага.

Я медленно встала.

— Я не враг.

Григорий посмотрел на меня. Впервые — с грустью.

— Именно это и говорит каждый враг.

— Тогда скажу другое, — тихо ответила я. — Я была с вами с начала. Работала. Спасала. Кормила. Но теперь ты хочешь повесить меня, потому что кто-то испугался рисунков девочки.

Я сделала шаг вперёд.

— Это не коммуна. Это приговор.

В толпе кто-то зашептался. Кто-то пошёл вперёд. Кто-то — назад.

Алексей поднял руку.

— Достаточно. Увести.

Но тогда произошло то, чего никто не ждал.

Зоя вышла сама. Медленно, уверенно. Подошла к табурету. Подняла свою руку и ткнула пальцем в верёвку. Потом — в Григория.

Все замерли.

И тогда один из людей в толпе — Лёня, бывший сварщик — шагнул вперёд.

— Я тоже видел. Они лгут.

Потом другой. И ещё.

— Она не виновата. Она — ребёнок.

— Это не суд. Это показуха.

— Мы так не договаривались!

Секунды — и всё треснуло. Люди закричали. Алексей выстрелил в воздух, но его толкнули. Кто-то ударил его в живот. Григорий пытался уйти, но ему перегородили дорогу.

В этом хаосе я схватила Зою, юркнула в сторону библиотеки и отодвинула стеллаж. За ним — люк. Мы нырнули в темноту, захлопнули за собой крышку.

Внизу ждали.

Трое. Один — тот самый юноша Влад, которого считали убитым. Лицо у него было в бинтах. Второй — Вера. Улыбка, измазанная копотью. И третий — молчаливый мужчина с рацией и пистолетом.

— Вы вовремя, — сказал он.

— Что теперь?

— Теперь у нас есть план.

Вдалеке, наверху, донёсся выстрел.

— И время, — добавил он, — уходит.

**

Подвал вёл вниз, в чрево школы, туда, где стены ещё помнили сирены гражданской обороны, где воздух был тяжёлым даже в те времена, когда не было ни зомби, ни охранников с оружием. Мы бежали через узкий коридор, по грязным ступеням, мимо обломков мебели, обугленных ящиков и старых советских плакатов с надписью: «Гражданин, будь готов!»

Пока наверху гремел хаос, мы продвигались к выходу, отмеченному на карте — старой вентиляционной шахте, ведущей за пределы школьной территории.

Сзади шли Вера, Влад и тот мужчина с пистолетом. Его звали Игнат. Бывший связист. Вышку он знал ещё с допандемийных времён. Говорил, что там был резервный узел связи, автономное питание и даже бронированные помещения. Если что-то осталось — это был наш шанс.

Зоя шла рядом, крепко держась за мою руку. Она не плакала. Не дрожала. Только смотрела вперёд — будто уже знала, что там. Будто видела.

Но тишина длилась недолго.

— Остановитесь, — прошептал Игнат, подняв руку.

Мы замерли у поворота. Спереди — слабый скрежет. Как будто кто-то тянул железо по бетону.

— Слушайте, — прошептала Вера. — Это не люди.

И тогда мы увидели их.

Зомби.

Пятеро. Возможно, больше. Их движения были медленными, как всегда, но глаза… нет, глаз не было. Вместо этого — пустые чёрные провалы. На коже — остатки красной краски. На груди — рваные красные повязки.

— Наши, — прошептал Влад. — Это были наши.

Они погибли не снаружи. Они умерли здесь. И кто-то... нацепил на них повязки, чтобы послать сообщение.

— Это Алексей, — процедила Вера. — Это его метод. Пусть даже мертвыми — но страх должен работать.

Игнат дал знак. Мы обошли мертвецов стороной, не шумя, прижавшись к стенам. Но один — заметил. Или почуял. Вскинул голову, рванулся.

Я подняла трубу, ударила. Звук был тупой, вязкий. Он упал, но остальные задвигались.

— Бежим! — крикнул Игнат.

Мы рванулись вперёд. Позади — вой, грохот, крики. Зоя бежала, не оглядываясь. Я держала её за руку изо всех сил. Сбоку — запасной выход. Старая дверь с советской надписью: "Запасной эвакуационный путь". Мы врезались в неё. Открыто. Снег. Свобода.

Но Игнат не выбежал.

Только выстрел. Один. И тишина.

До вышки было семь километров. По лесу. По занесённой, мёртвой полосе, которую раньше называли зелёной зоной. Теперь она была белой. Безмолвной.

Мы шли часами. Ноги наливались свинцом. Ветер бил в лицо, как ножами. Но мы шли.

И тогда, уже почти у самой цели, мы увидели силуэты.

Пятеро. Или шесть. Точно не разобрать.

Алексей.

Они нас не преследовали — они шли на перехват. Через фланг. Они знали маршрут.

— Предатель, — выдохнула Вера.

Я знала, кто.

Мы укрылись в промёрзшей сторожке, метрах в пятистах от вышки. Старая будка охраны. Разбитые окна. Камеры, давно не работающие. Внутри — генератор, покрытый инеем. Молча, как на рефлексах, Влад начал ковыряться в проводах.

— Если успеем — отправим сигнал, — сказал он. — На частоту, которую я настроил. Там, возможно, ответят.

— Кто?

— Мы не знаем. Но это шанс.

Алексей приближался.

Мы расставили бутылки с зажигательной смесью, заготовленные заранее. Игнат успел передать план до того, как остался в подвале.

Зоя держала нож. Руку я положила ей на плечо.

— Не бойся. Всё будет хорошо.

Она покачала головой.

— Нет, — прошептала. — Будет по-другому.

И тогда они пришли.

Первые выстрелы — в воздух. Потом — по стенам. Влад ранен. Мы бросаем коктейли. Вспышки, крики, дым. Шум. Снег окрасился чёрным.

Но Алексей прорвался. Я увидела его глаза — холодные, как металл.

— Сдавайся, — сказал он. — Коммуна не для слабых.

— Ты убил её, — ответила я. — Убил идею.

Он вскинул оружие. И тогда...

Выстрел. Но не из его ствола.

Сзади. Из тени.

Григорий.

Он стоял, пошатываясь, раненый. Лицо — серое. Глаза — живые.

— Ты забыл, Алексей, — сказал он. — Коммуна — это не страх. Это вера.

Алексей рухнул. Без звука.

Мы добрались до вышки. Внутри — пыль, паутина, но всё стояло. Влад успел. Радиостанция ожила. Писк. Щелчок. Ответ.

— Мы слышим вас. Кто вы?

Я взяла микрофон.

— Мы — люди. И мы ещё живы.

Через три дня мы вернулись.

Школа стояла. Полупустая. Разрушенная. Но не мёртвая.

Там, у костра, снова стоял Григорий. Без повязки. Без автоматов.

— Мы снова строим. С нуля, — сказал он. — Без страха. С новыми руками. С новыми глазами. С теми, кто видел край — и не упал.

Я вышла вперёд.

Зоя рядом.

— Тогда давайте начнём. Но на этот раз — по-настоящему.

Коммуна осталась. Очищенная. Израненная. Но живая. И впервые — с настоящей идеей, а не декорацией.

А за лесом — кто-то услышал наш сигнал.

**

Весна пришла, как всегда, неожиданно. Снег таял медленно, тяжело, оставляя на тротуарах тёмные разводы и тряпочные трупы старых улиц. Но всё же — он уходил. А вместе с ним — и зима страха. В школе, переименованной теперь в "Штаб коммуны", снова работала печь, дети начали рисовать не только огонь и кровь, но и деревья. А на стене в столовой появилось новое знамя: белая простыня, на ней — красной краской написано "Труд. Справедливость. Жизнь."

Коммуна не умерла. Она изменилась. Стала тише. Суровее. Честнее.

Вместо Григория теперь действовал Совет. Семь человек. Один голос — Инна Сафронова. Я.

Я не хотела этой роли. Но она пришла сама. Потому что осталась. Потому что не сдалась. Потому что Зоя — молча держалась за мою руку, и никто, даже самые старые бойцы, не смели противиться её взгляду.

В апреле пришли первые.

Группа из пятнадцати. Грязные, уставшие, хрипящие. Среди них — один бывший военный, трое женщин, одна — с младенцем. Их привёл человек по имени Самвел. Он говорил медленно, с армянским акцентом, но твёрдо. Рассказывал, что на юге, у МКАД, возник укрепрайон. Что там подмяли под себя все станции метро. Что людей собирают — но не для помощи. Для подчинения.

— Там не коммуна, — сказал он. — Там зона. С администрацией. С наказаниями. С тюрьмами. Они называют себя "Советом Восстановления". Но по сути — это армия. И ты — либо с ними, либо никто.

Мы слушали. Влад молчал. Вера сжимала губы. Григорий опустил взгляд.

— У нас выбор? — спросила Тамара.

Самвел пожал плечами:

— У вас — идея. А у них — танк.

В ту же ночь на крыше штаба мы обсуждали план. Впервые за долгое время снова — как люди. Не как выжившие, а как граждане. Каждое решение весило много. Каждое слово — напоминание: цена ошибки теперь — не одна жизнь, а весь росток, который мы проростили на этом пепелище.

— Мы не выдержим прямого удара, — сказал Влад. — Но мы можем быть мостом. Если сделаем из коммуны — точку притяжения.

— Ты хочешь, чтобы мы стали столицей? — спросила Тамара.

— Нет. Но если мы первыми покажем, как может быть иначе — кто-то выберет нас. Не их.

Я сказала:

— Тогда нам нужен голос. Радио. Связь. Нам нужен ветер, который донесёт идею дальше.

И мы сделали это.

На следующий день мы вышли в эфир.

Тараща глаза на лампочку старой радиостанции, я держала микрофон. Говорила в никуда. В эфир. В снег, в небо, в обугленные стены.

— Говорит коммуна. Мы живы. Мы трудимся. Мы не рабы. Если ты слышишь это — ты не один. Здесь тебе не прикажут. Здесь ты нужен. Мы принимаем всех, кто готов работать, думать, делиться. Мы не обещаем лёгкой жизни. Но мы обещаем — настоящую.

Сигнал уходил в туман. А потом — пришёл ответ.

Тихий, дрожащий, но настоящий:

— Мы вас слышим... Это речной район… Мы держимся… у нас есть генератор… Пятеро живы… Примите?

Я улыбнулась. И впервые за долгие месяцы — по-настоящему.

— Примем. Только быстрее.

Но вместе с сигналами... начали приходить и угрозы.

Однажды мы нашли в подвале ящик. Он стоял там, будто его подкинули. Внутри — сожжённые карты коммуны. И кусок ткани. Не просто красной. С чёрным крестом. Новый знак. Не наш. Не знакомый.

На крышке — надпись, выжженная чем-то химическим:

"Ваш огонь скоро потухнет. Мы идём."

— Это они, — сказал Самвел. — Совет. У них много лиц. Это — одно из.

— Кто подкинул?

— Кто-то, кто уже внутри.

И снова начались дежурства. Снова — ночные обходы. Но теперь мы были другими. Не запуганными. А готовыми.

А Зоя… она изменилась. Больше не рисовала войну. Рисовала деревья. Людей. Поля. Иногда — флаг. На нём не было гербов. Только солнце. И линия горизонта.

— Это где? — спрашивал я.

Она писала: "Потом".

И я знал: она уже видит то, что мы только начинаем строить.

Коммуна росла. Преобразовывалась. Из пункта выживания — в структуру. В форму. В мечту.

Но в лесу, по ночам, иногда гасли огоньки. Исчезали одиночки. И находили мы потом — лишь вещи. Или следы. Или… вообще ничего.

Кто-то в темноте шептал:
"Вы не должны были зажигать свет. Теперь он вас найдёт."

А значит — он уже рядом.

**

Они пришли в полдень. На двух машинах, чёрных, как пепел. Не броневики, не джипы, но не что-то найденное на свалке. Заводская техника. Тишина моторов, отполированное железо, фары с тонированными накладками. На дверях — герб: молот и стрелка компаса, наложенные друг на друга. Новый символ. Совет Восстановления.

Мы ждали этого. Но всё равно внутри что-то замерло.

Из машины вышли четверо. Двое в одинаковых серых куртках. Один с планшетом. Один — с камерой. А впереди всех — женщина. Высокая. Чёрные волосы. Чистая форма. На плече — знак. Не армейский. Административный.

Она подошла к воротам и сказала:

— Граждане коммуны. Я — уполномоченная представительница Совета. Моя фамилия — Васильева. Я пришла с предложением. У нас нет намерений захватывать, но есть задачи — восстановить. Ваш сигнал принят. Вы слышали нас — теперь мы хотим услышать вас.

Григорий стоял рядом со мной. Он был бледен, но держался прямо.

— Вы безоружны?

— У нас есть охрана. Но она останется в машинах. Я здесь, чтобы говорить.

Мы впустили их.

Совет собрался в библиотеке. Зоя сидела рядом со мной. На коленях — её блокнот. Она рисовала. Молча. Не отрываясь.

Васильева говорила спокойно. Гладко. Каждое слово — словно вытянуто ниткой.

— Москва — в руинах. Мы все это знаем. Но пока одни роют землю в поисках картошки, другие — создают будущее. Мы устанавливаем порядок. Зоны влияния. Логистику. Мы предлагаем вам войти в структуру. Сохранив вашу автономию. Ваши обряды. Ваши лица. Но — с включением в единый проект восстановления.

— Что это значит на деле? — спросила Тамара.

— Еженедельные отчёты. Передача части ресурсов. Регистрация. Присутствие наблюдателей. Интеграция в систему снабжения. Гарантии безопасности.

— А если мы откажемся?

Она улыбнулась.

— Тогда вы останетесь одни. А одиночки, как показывает практика, — быстро становятся пустыми местами на карте.

Я молчала долго. Потом встала.

— У нас уже была система. До того. Она рухнула. И рухнула не от зомби. А от людей.

— Потому мы её не повторяем, — парировала Васильева. — Мы строим заново. Без идеологии. Только с эффективностью.

— Без идеи нет человека, — сказал Григорий. Тихо. Но все услышали.

Васильева посмотрела на него, потом перевела взгляд на Зою.

— Она не говорит?

— Нет, — ответила я.

— Странно. Но выразительно. Ребёнок, который молчит, но смотрит так, будто знает, кто умрёт первым.

Зоя перестала рисовать. Встала. Подошла к женщине вплотную. И протянула листок.

На нём — здание. С флагом. Коммуна. А на фоне — тень. Чёрная. С крестом на лбу. У окна — фигура. Одинокая. Женская.

Васильева улыбнулась. Но в улыбке была дрожь.

— Интересно. Очень.

После совета она вышла к людям. Говорила о помощи. О тепле. О будущем. Кто-то слушал. Кто-то — отворачивался. А кто-то — записывал.

На следующий день один из нас исчез.

Юра, плотник. Не успел даже забрать инструменты. В его комнате — порядок. На кровати — буклет Совета, оставленный аккуратно на подушке. Как подпись.

Через три дня исчез ещё один.

А на четвёртую ночь — к нам ворвался человек. В крови. Сорванная куртка. Без обуви. Тощий, как тень.

— Бежал… от них… — шептал он. — Метка… они ставят метку… под кожу… потом… нельзя уйти…

Он умер до рассвета.

На груди — рубец. Прямо над сердцем. Клеймо, выжженное в форме стрелки компаса.

Я собрала Совет. Мы сидели в кругу. Без ламп. Без камер. Только огонь.

— Мы не можем уйти, — сказала я. — Но мы не можем и прогнуться. Значит, надо стать тем, чего они боятся. Свободными — и живыми. Нам нужен голос. Нам нужны те, кто нас поддержит.

— Начнём снова радио? — спросил Влад.

— Нет. Слишком заметно.

Тогда Зоя вытащила рисунок.

На нём — бумажный голубь. На нём — слово: "Рука".

Я поняла. Мы начнём курьерскую сеть. Пешие, на лыжах, по трубам, по подвалам. Глотки с письмами. Как в войну. Как в партизанке.

И мы назовём это — Рука Коммуны.

Но я знала: Васильева не уехала. Она осталась где-то рядом. Смотрит. Ждёт.

И когда первый гонец ушёл по старому тоннелю, я прошептала Зое:

— Теперь мы начали.

Она кивнула.

А потом написала на стене:
"Время вышло. Теперь — только огонь."

**

Первый гонец вернулся на четвёртые сутки.

Сапоги — в грязи. Руки — в царапинах. В рюкзаке — записки. От руки. Разными почерками. Разными чернилами.

Одна — от поселения в районе Ярославского вокзала:
«Мы слышим. У нас есть старики, дети. Нужна соль, нужен мёд. Но главное — слова. Примем ваших. И ждём ваших вестей.»

Другая — из Лефортово:
«Есть связь. Радиостанция. Тайная. Можем вещать. Но нужна защита.»

Ещё одна — с окраины:
«Мы — не коммунисты. Но мы — не подчинённые. Мы готовы делиться. Но не кланяться.»

Мы расправляли страницы, как крылья. Шептали друг другу: мы не одни. Коммуна росла уже не стенами, а идеей. Мы были в других районах. В головах. В поступках.

Васильева не появлялась. Но я знала — она наблюдает. Через чужие глаза. Через тех, кто в толпе молчит слишком уверенно.

Зоя начала рисовать по ночам. Много. Я просыпалась от её дыхания, от скрежета карандаша. На каждом листе — одно и то же: город. В огне. Люди. Много. И за ними — тень. Животная. Стая. Не просто зомби. Орда.

Я спрашивала:

— Когда?

Она пожимала плечами. Но однажды написала:

«До нового снега. Потом — поздно.»

Мы усилили дозоры. Начали укреплять второй периметр. Старые радиаторы, металлические двери, мешки с песком. Влад и Самвел вели учёты, дежурства. Мы готовились — хотя и не знали, к чему.

В это же время, изнутри, всё становилось хрупким.

— Коммуна теперь — не дом, — сказал однажды Алексей-младший, бывший учитель истории. — Это сеть. Мы её теряем.

— Мы её расширяем, — ответила Тамара.

— Или растягиваем, — возразил он. — До разрыва.

И он был не единственным, кто так думал.

Некоторые хотели открытого союза с Советом. Другие — полной изоляции. Третьи — бежать. Всё, что нас держало, — вера. Но вера не греет, если вокруг только холод и шаги за стеной.

В один из дней сигнал с востока затих.

Станция Лефортово замолчала. Гонец не вернулся.

Потом — Сокол.

Потом — Печатники.

Точки на карте, бывшие живыми, вдруг стали серыми. Немыми.

— Это они, — сказала Зоя.

— Совет?

Она мотнула головой.

— Нет. Они.

Она показала рисунок. Цепь. Прорванную.

И в центре — ноль. Пустой. Как глаз мертвеца.

На рассвете дозорный заметил движение.

В бинокль он не поверил.

Потом передал:

— Не люди. Не техника. Они… идут.

Идут — как река. Как голод.

Стая.

Мы взобрались на крышу школы. Я смотрела — и сердце моё сжималось.

Внизу, между деревьями, по улицам, по пустырям — двигалось нечто.

Сначала — просто тела. Потом — рой. Десятки. Сотни. Никакого порядка. Только направление. К нам.

— Они… не должны были собираться так, — сказал Влад. — Это не их способ.

— Кто-то гнал их, — прошептал Самвел. — Или позвал.

И тогда — появился дым. На горизонте. Чёрный. Тяжёлый. Искусственный.

Васильева. Совет.

Они сожгли одну из колоний. И те, кто выжил — мёртвые — пошли на нас.

В этот вечер я собрала всех в спортзале. Люди были молчаливы. Кто-то — готов. Кто-то — опустошён.

Я вышла вперёд. Зоя — рядом.

— Мы — не крепость. Мы — не армия. Но мы — люди. И это наша земля. Мы не ради герба. Не ради флага. Мы ради тех, кто рядом. Кто не предал. Кто работал. Кто спасал.

— Завтра — бой. Не с Советом. Не с чужими. А с самой тьмой. И мы должны выстоять. Не ради власти. Ради идеи.

И люди кивнули.

Григорий взял в руки старый флаг. Тот, что когда-то был символом. Он не блестел. Он был потрёпанным, как мы.

Он поднял его над школой.

— Они нас окружат. Но не победят. Потому что зомби не знают, что такое "завтра". А мы знаем.

**

Ночь перед штурмом выдалась без звёзд. Как будто небо решило отвернуться от земли. Всё вокруг дышало затаённо — и мертво. Мы стояли на стенах, как древние стражи, с палками, ломами, ножами. У кого-то был карабин с последними пятью патронами. У кого-то — заточка из старого кухонного ножа.

Внизу — движение.

Стая подошла к первому периметру, не торопясь. Зомби шли волнами. Ковыляли, хрипели, ползли. Их было так много, что снег под ними исчез. Чёрная плотная масса, в которой исчезали формы, лица, индивидуальность. Всё — во имя голода. Во имя пустоты.

— Они не просто движутся, — прошептал Влад. — Они давят. Давлением. Не стратегией. Массой.

— Как буря, — добавила Вера.

— Нет, — сказала Зоя. — Как страх.

Она не отрывала взгляда от стены. Её глаза не моргали.

Я держала её за плечо. Но чувствовала: она уже где-то в другом месте. Смотрит сквозь бой. Сквозь смерть.

Первый удар пришёл в районе старой детской площадки. Там забор был слабее. Старый металл, на скорую руку усиленный трубами. Дозорные держались, кричали, бросали коктейли. Загорелись рукава, лица, зомби — и продолжали идти. По огню. По телам.

К утру мы потеряли шестеро.

Потом они ударили с юга. Через пролом в спортзале. Мы отступили, замуровали коридор партами. Внутри остался Никита — повар. Он поджёг себя, и вместе с собой — десятки мертвецов. Огонь спас школу.

— Мы не продержимся, — сказал Григорий.

— Мы не можем не продержаться, — ответила я.

На рассвете на горизонте появились фары.

Совет.

Машины. БТР. Камеры. Дроны.

Но не помощь.

Наблюдение.

Они стояли в стороне. Чистые. Холодные. Не вмешивались.

Васильева вышла из кабины, подняла в небо рацию. И сказала в эфир:

— Это тест. Сигнал. Слишком много таких, как вы, думают, что можно обойтись без системы. Мы не будем мешать. Но если вы выживете — вы будете нашими. Если нет — останетесь просто мифом.

Я смотрела на неё — и не чувствовала ненависти. Только усталость.

Стая пробила третий периметр. В школе оставалось не больше тридцати человек. Все на ногах. Все с оружием. Даже дети — с рогатками, с кирпичами.

И тогда Зоя заговорила.

Впервые.

Голос был тихий. Как дыхание.

— Они не боятся смерти. Но они — не слышат. Если мы покажем им звук... резкий... настоящий...

Я поняла.

Радио.

Мы поднялись на крышу. Ветром било по лицу. Стая подступала к зданию. Последняя линия — старые окна, заваленные досками.

Я включила передатчик. Взяла микрофон.

— Здесь Коммуна. Слушайте. Мы живы. Мы слышим. И мы не отступим.

Потом — на максимум громкости — Влад подключил петлю сигнала: обратный свист, искажение, вибрация.

Оно сработало.

Зомби остановились.

На миг. Потом начали кричать.

Кричать.

И биться друг об друга. Биться в стены. Биться в своих.

Мы не знали, сколько прошло — час? Пять? Но вдруг всё стихло.

Стая — рассыпалась.

Некоторые упали. Некоторые — ушли. Просто развернулись и пошли прочь. Словно сбились с программы. Словно звук — сбил настройку.

А может... они поняли, что здесь — не страх.

А воля.

Совет уехал. Без слов. Без победы. Без поражения.

А мы — остались.

Израненные.

Опалённые.

Но живые.

Григорий опустился у стены. Сказал:

— Это была война. Не с ними. А за нас.

Я посмотрела на людей. На Зою. На руки, в крови, но крепко сжимающие друг друга.

И сказала:

— С этого дня — мы не просто коммуна. Мы пример.

**

Весна пришла по-настоящему. Не через снег и дождь — через запах земли. Через стук капели. Через голос петуха, которого вывели в подвале и кормили остатками хлеба. Люди снова начали смеяться. Иногда. Тихо. Сначала в шёпот, потом — в голос.

Коммуна выстояла.

Мы похоронили погибших за школой. Там, где раньше был сад. Каждый крест — из парт. На каждом — имя. Если знали. Если не знали — просто слово: «наш».

Вера сказала:
— Это не кладбище. Это памятник.

Мы добавили табличку:
«Пали не за власть. Пали за выбор.»

Совет восстановили. Теперь — девять человек. Выборы. Настоящие. Открытые.

Но.

Каждому кандидату — утверждение через «центральное решение». Под предлогом безопасности. Вдруг кто-то опасный? Вдруг кто-то с сомнительным прошлым?

Появился отдел координации. Скромно — два стола, папки, дежурные. Но все знали: именно там лежат списки. Кто чего говорит. Кто с кем спорит. Кто хочет, чтоб радио вещало на другой частоте.

Школа теперь называлась Дворцом Единства. Название выбрали всеобщим голосованием. Или почти всеобщим. Бумажки собирали аккуратно, потом пересчитывали — внутри.

На фасаде — огромный лозунг, вырезанный из дерева:

«Справедливость. Труд. Светлое завтра.»

Зоя спросила у меня:

— Завтра — оно когда?

Я не ответила.

Появились инструкции. Как готовить пищу. Как распределять воду. Как вести себя на перекличке. Всё — во имя порядка. Всё — чтобы не повторилось. Всё — во имя выживания.

Однажды Самвел сказал:

— Мы победили страх, но уступили привычке.

— К чему? — спросила я.

Он не сразу ответил:

— К управлению. Когда оно сладкое, как мёд. Когда не замечаешь, как говоришь «да», прежде чем услышал «что».

Васильева не вернулась. Но её место заняли другие. Не чужие. Свои. Те, кто был с нами в бою. Кто выжил. Кто верил. А потом… начал строить то, что считал правильным.

Теперь они носили повязки — красные, но с новым знаком. Полусолнце, полукруг. Символ утреннего порядка.

— Это — свет, — говорили они. — Свет — не спрашивает. Он освещает.

Я продолжала говорить в эфир. Редко. Только тогда, когда чувствовала — голос ещё мой.

— Здесь коммуна. Мы живы. Мы помним. Мы верим.

Но однажды мне прислали бумагу.

«Все эфиры должны согласовываться с Центром Информационной Гармонии. Утверждено протоколом общего собрания номер один.»

Подпись: Совет.

Зоя не рисовала больше людей. Только города. Улицы. И небо — пустое.

— Почему? — спросила я.

— Люди исчезают, — ответила она. — Но здания остаются. Им всё равно, кто командует.

На площади поставили памятник. Женщина с ребёнком. Надпись:

«Жизнь победила смерть. Вечная благодарность всем, кто остался.»

Я стояла перед ним. Рядом — Вера. Молчали.

Потом Вера тихо сказала:

— Это красиво. И немного страшно.

— Почему?

— Потому что красиво — это когда уже ничего не нужно объяснять. А страшно — когда нельзя спросить.

Но люди жили. Работали. Строили. Пекли хлеб. Восстанавливали теплицы. Учили детей читать и считать.

И под вечер, на закате, они смотрели на флаг, развевающийся над зданием.

Он был красный.

Но немного темнее, чем раньше.

И только на старой стене, в затопленном коридоре, где никто не ходил, Зоя углём нарисовала маленькое слово.

«Начало?»

Я смотрела на него. Долго.

А потом, не стирая, добавила рядом:

«Только если помним, зачем выжили.»