Я не сразу понял, что она живая. Мы просто копали, как всегда — порода ровная, стенка сухая. Потом пошёл другой звук — глухой, пустой. Кирками открыли — а за стеной каменная комната. Посередине — белый ящик. Саркофаг. Мы его открыли. А внутри — женщина. Кожа белая, глаза закрыты, будто спит. Жидкость розовая, у головы чёрная коробка. И тогда стало тихо. Слишком тихо.
Сначала был обычный день. Тот самый, пятый сентября, шестьдесят девятого. Как сейчас помню — пасмурно, пахло землёй, и бур расплескал масляную жижу прямо возле вагонетки. Мы спустились на смену к восьми, забой был на семьдесят втором. Глубже не копали, не надо было, уголь там шёл чисто. Ровно, пласт не плывёт, порода крепкая, работать можно.
Я тогда уже седьмой год под землёй. Молодой был, руки не дрожали. В бригаде нас семеро. У каждого своя кирка, у кого своя судьба. Мы тогда ещё не знали, что будет.
Кто первым стукнул — не вспомню. По-моему, Корнаухов. Он всегда торопился. Звук пошёл странный. Не то чтобы пусто — как будто воздух от стенки отскакивает. Такое бывает, если каверна рядом. Но не на той глубине. Мы постучали.
Действительно — как будто гулкий колокол. Пошли потихоньку стенку открывать. Метра два с четвертью пробили — и пустота. Чернота прямо перед глазами. Я лампу сунул — а там камера, полость. Каменная, не засыпана. Как будто специально отделана.
Мы встали. Молчали. Никто не понимал, что это. Летучих не было, запаха тоже. Воздух холодный, как в погребе. И прямо в центре — штуковина белая. Прямоугольная. Мрамор, по виду. Хотя кто знает.
Саркофаг. Но мы тогда таких слов не знали. Гроб, говорили. Или ящик.
Длина — примерно два с половиной метра. Высота чуть ниже метра. Блестит. Без трещин. Крышка сидит плотно. Ни пыли, ни грязи. Вокруг — ничего. Только белый ящик, прямо как в кино.
Сначала мы думали, музей какой-то закатали тут. Ну или военные. Были у нас и байки про подземные ходы, и про склады времён царя. Но такого не видел никто.
Позвали Масалыгина — он был старший на участке. Пришёл, глянул — помолчал, а потом сказал, что надо поднимать. И главное — никому ни слова. Мы кивнули. Мы тогда верили, что начальство знает, что делает.
Доставали мы его почти сутки. Кран не сразу подхватил — тяжёлый, как будто изнутри залит. Лебёдки гудели. Когда подняли и поставили у выхода, начались разговоры. Мол, золото, клад. Один вообще сказал — может, внутри техника инопланетная. Смеялись. Тогда всё объясняли техникой, это была мода такая.
А потом один из парней сказал: "А чего ждать? Давайте посмотрим". Масалыгина рядом не было, и мы поддались.
Крышка не поддавалась. Били, тянули, поддевали. Часа через два — щёлк. Открылась. И тишина.
Внутри — женщина. Живая, на вид. Как будто дышит. Лицо белое, гладкое. Косы тёмные, по плечам. Глаза закрыты. Платье белое, тонкое, как марля. Но цельное, нигде не порвано. Вокруг — жидкость розовая, тёплая. А у головы — коробка чёрная. Прямоугольная. Металлическая, гладкая. Ни кнопок, ни надписей.
Мы стояли. Не знали, что делать.
Потом подошёл парень — молодой, горячий. Он, смеясь, макнул палец в жидкость. Сказал, что вкусно пахнет, а потом — что безвкусно. Мы ему не мешали. А зря, может.
Через неделю он забыл, как к дому пройти. Бродил, блуждал. Говорил, что не узнаёт мать. Через месяц его нашли за деревней. Без одежды. Замёрз.
Тогда стало не по себе.
Женщину видели многие. Приходили из села. Смотрели, крестились. Говорили — ангел, а кто-то — ведьма. Одна бабка вообще убежала, сказала: "Она ещё встанет".
А через два дня приехали. На вертолёте. Четверо в форме, двое в гражданском. КГБ, как потом шептали. Всё оградили, приказали разойтись. Сказали — опасная находка. Возможна инфекция.
Начали грузить ящик, но не вышло. Тяжёлый. Сказали: надо жидкость слить.
Мы смотрели издалека. Когда жидкость вытекла, женщина начала чернеть. На глазах. Как будто ткань перегорает. Кожа потемнела, волосы стали ломкими. Уже через полчаса это было просто тело. Без лица.
Тогда стало ясно — жидкость её сохраняла. Без неё — ничего.
Потом ящик увезли. Говорили — в Новосибирск. Кто-то даже говорил, что в Москву. Нас обязали молчать. Бумаг не давали, но разговаривать запрещали. Масалыгина убрали через неделю. Потом и вовсе следы исчезли.
Газета одна написала статью. Ненадолго. Потом её сняли, редактора убрали. Писали: выдумка, провокация. Что якобы такого не было. А мы-то помним.
Прошло несколько лет. И снова — тишина. До семидесят третьего. Тогда снова всё перекрыли. На этот раз — не шахту, а лес за селом. Говорили, что что-то нашли. Снова ящик. Но без подробностей. Даже военные не разговаривали. Ставили посты. Уходили только ночью.
Некоторые говорят, что нашли ещё одну. Или нескольких. Или даже целый зал.
Потом всё ушло. Закрыли. Периметр сняли. Оставили будку, но пустую.
Я остался жить в Ржавчике. Многие уехали. Один утонул в реке, другой разбился. Остался я — и ещё двое, кто помнят. Иногда встречаемся, молчим.
Недавно ко мне подходил журналист. Хотел записать рассказ. Я отказался. Потому что знаю — не поверят.
Но я помню. Помню запах породы, когда открылся проход. Помню лицо этой женщины. И чёрную коробочку у её головы. До сих пор, когда вижу современный телефон, вспоминаю её.
Я не знаю, кто она. И зачем там лежала. Но она не выглядела мёртвой. Она была... не как мы.
Может, кто-то и знает ответ. Только не скажет. А может, и не надо знать.