Вертолёт ушёл обратно в темь северного неба, оставив меня в тягучей тишине зимней тайги. Прожектор на борту ещё мигнул, словно прощаясь, и пропал за облаком отработанного газа. Я стоял по щиколотку в рыхлом, скрипучем снегу и слушал, как далеко-далеко, за линией буровых вышек, шипят факелы. Огромные языки пламени вспарывали ночной воздух, озаряя низкие тучи грязно-оранжевыми пятнами. Запах сырой нефти, подмешанный к морозному озону, жёг ноздри, будто напоминая: чужих здесь не ждут.
Пыть-Ях считался посёлком молодым — ещё даже не оформившимся в полноценный город. Деревянные бараки, собранные впопыхах из неструганых досок, длинные цепочки вагончиков вдоль просёлков, и между ними — чёрная каша болот, схваченная коркой льда. Дороги не имели названий: бульдозеры срезали торф, как могли, и посыпали его золой да щебнем. На размытых перекрёстках торчали кривые столбы с редкими лампами, дрожавшими от ветра и дававшими лишь тускло-жёлтый круг света.
На площадке меня встретил капитан милиции Фёдор Сидоров. Худой, высокий, плечи скошены, ватная куртка болтается, словно чужая. Он протянул руку и тотчас спрятал её в рукав: мороз кусался едко, ни один московский ноябрь так не жалит. Говорил он тихо, будто мы стояли не на пустом аэродроме, а в кабинете с подслушкой.
— Товарищ майор, добирались долго? — спросил он, отворачивая лицо, чтобы не встречаться взглядом.
— Лётчики обещали быстро, — ответил я. — Но метель сломала маршрут, пришлось кружить.
Мы прошли к «уазику», обтянутому брезентом. Двигатель заводился тяжело, и пока в салоне пахло несгоревшим бензином, я осматривал окружение. Вдалеке, за домами, белело зарево ещё одного факела, и сквозь густые клубы пара мерцали верхушки буровых. Таёжная пустошь вокруг казалась бескрайней, как море: ни одного дерева выше человеческого роста, только кривые кусты да снежные холмы.
Капитан включил фары и повернулся ко мне:
— Про вас писали, что вы… специалист по странным обстоятельствам.
— Пишут разное, — кивнул я, чувствуя, как в груди стынет лёгкая тревога. — Расскажите, что у вас случилось.
Пока машина прыгала по колее, он говорил отрывисто, будто каждое слово могло обернуться эхом. В Пыть-Яхе третий месяц подряд находили мёртвых мужчин. Официально — несчастные случаи: буровая авария, утопление в промывочной яме, странный обрыв кабеля. Но в каждой истории мелькали одни и те же фигуры — женщины в чёрных платках. Местные окрестили их ведьмами. Доказательств не было, лишь ночные шёпоты.
Мы свернули к зданию районного отделения. На фасаде — неровная обшивка, портрет Генерального секретаря, покрытый снегом. Внутри пахло мокрой овчиной и керосином. Я снял шинель, прошёл за капитаном в кабинет дежурного, где тусклая лампа бросала на стены длинные, дрожащие тени. Сидоров выложил на стол папку: фотографий почти нет — плёнку берегут, значит, начальство и без того встревожено.
Первого мужчину нашли на опушке болота месяц назад. Резаная рана на шее гладкая, будто скроена хирургическим скальпелем, но края не кровоточили: ткань словно подплавилась. Второго обнаружили спустя неделю — водитель топливной цистерны, тело без следов борьбы, глаза открыты. Третий — грузчик с пристани, крепкий парень: дверь сарая заперта изнутри, на полу белёсая соль, а под воротом — следы обуглившихся травинок.
Пока капитан шуровал бумагами, я сопоставлял детали. Всё происходило в пределах двух вёрст от старого хантыйского капища — реликтового острова леса среди выжженных болот. Там по ночам видели синие огоньки, а в воздухе витал запах тёплого железа.
— Почему вы уверены, что убийцы — женщины? — спросил я.
Сидоров отвёл глаза.
— Выжившие меняются, — тихо сказал он. — Возвращаются из тайги измождённые, будто из них высосали силу. Они не разговаривают, только пишут одно имя: Матрона. А на коже — синеватые прожилки, похожие на обморожение, но рисунок… странный.
Я попросил показать протокол выжившего тракториста. На снимке — сгорбленный мужчина, глаза спрятаны тенью от холодной лампы, а на предплечье узор переплетающихся линий, словно змеиное сплетение.
Снова вспомнился случай на Балтике, где на теле свидетеля появились знаки, будто кто-то писал огнём. Тогда дело закрыли под грифом секретности и велели забыть.
Вечером я устроился в комнате для командировочных. Пол из неструганых досок, сырой запах угля. За окном ночь: бронзовые вспышки факелов перекатывались по облакам, как отражения далёких пожаров. Я сидел у керосиновой лампы, перебирал записи. Каждый лист тянул за собой новую нитку: погибшие работали ночами, жили без семей, все посещали питейную будку у пристани, где за спиной барменши красным мелом написано «Фурия». Говорят, именно там появляются странницы, предлагая «снять порчу и подарить силу».
Я вывел в блокноте вопросы: откуда взялись женщины, способные внушать страх целому посёлку? почему милиция бессильна? что означает имя Матрона? и зачем Москва направила меня именно сюда?
За стеной кто-то кашлянул, половицы скрипнули. Я снял «Макаров» с предохранителя и положил на стол. Не из паранойи — по опыту. Если кто-нибудь решит наведаться ночью, моё доверие к местной охране не поможет.
Часов в комнате не было, но тень от лампы медленно переползала по стене. Мне вспоминалась Ира с Русланом — далеко, в московской квартире на Малой Ботанической. Три шага до окна, запах зелёного мыла… И тут треск стекла заставил меня вздрогнуть.
Я отдёрнул занавеску: под фонарём во дворе стояла женщина в длинном пальто, босая. Тень от фонаря распласталась по снегу зубчатым пятном. Она подняла голову, будто знала, что я смотрю. Сердце ухнуло. Я моргнул — и фигуры уже не было. Лишь порыв ветра оставил узор инея на стекле.
Этой ночью я не сомкнул глаз. Слышалось, как где-то протяжно поёт женский голос без слов. Казалось, в звуках проскальзывает фраза: «Матрона грядёт…». Возможно, это завывал ветер, затесавшийся в щели.
Когда бледный рассвет вытолкал из неба свинцовый свет, я вышел наружу. Воздух был ясен и холоден, каждое дыхание обжигало горло. Следов у стены не осталось — ровная корка инея. Но внутри всё уже дрожало, словно холод добрался до сердца.
Я вернулся в отделение под запах олифы и пыли. Предстояло собрать каждую обрывочную зацепку, прежде чем встретиться лицом к лицу с теми, кого местные называют ведьмами. Работа требует железного порядка: наблюдение, подтверждение, вывод. Начну с малого — разыщу тех, кто выжил. И если Матрона действительно «знает имена», я должен первым назвать своё.
**
Я начал день с крепкого, тяжёлого кофе, сваренного на печке дежурного. Густая, почти чёрная жидкость обожгла язык, но разогнала оцепенение, оставшееся после бессонной ночи. В коридоре райотдела сонно хлопали дверями, милиционеры менялись сменами, кто-то чертыхался, пытаясь разжечь буржуйку. Рядом на подоконнике лежали две пухлые папки — первая со сводкой происшествий за последние три месяца, вторая с рапортами врачей центральной районной больницы. Я попросил Сидорова добавить к ним протоколы опроса всех, кто сталкивался с «ведьмами», будь то пьяные россказни или серьёзные показания.
Начал с тракториста Артёма Колесникова — того самого, у кого на коже проступил странный узор. Его держали в больничном бараке, переоборудованном из старого склада. По пути к бараку мы лавировали между сугробами, присыпанными угольной пылью, и замёрзшими лужами буровой воды. Снег покрывал всё толстым слоем серой корки, а ветер нёс через площадку резкий запах дизтоплива.
Артём оказался моложе, чем я ожидал: лет двадцати пяти, лицо веснушчатое, глаза, казалось, постоянно ищут спасительный выход. Он сидел на койке, пальцы мял угол одеяла. Я сел напротив, отодвинув скрипучий табурет.
— Расскажите без спешки, — попросил я. — Как всё началось?
Он сглотнул и тихо произнёс:
— Возвращались с поля… ночь, фару заглушило. Слышим — кто-то в посадке поёт. Голос будто льётся, не женский и не мужской, а прямо в голову. Я глушу мотор, выхожу, а там — костёр среди снега и четыре женщины вокруг. Все в чёрных платках, лица блестят. Я крикнул «Кто такие?», хотел ближе подойти, но ноги будто вросли. Одна посмотрела — глаза не как у людей, чёрные, как нефть. И шепчет: «Не бойся, Артём, тебе ещё служить». А я имени не говорил…
Я отметил: снова знание имени.
— Дальше?
— Не помню. Проснулся уже на тракторе, а рука горит. Снимаю рукав — а там это… — Он задрал рукав рубахи.
На бледной коже выгравирован сине-чёрный узор, похожий на сплетённые корни. Я успел служить в закрытых лабораториях, видел последствия химических ожогов, видел следы радиации — но это было иным. Рисунок будто бы врос под кожу, жил собственной жизнью, едва заметно пульсируя под светом лампы.
— Болезненных ощущений нет?
— Как будто лёд внутри. Иногда спать мешает шёпот.
Я пододвинул диктофон, взвешивая каждое слово:
— Шёпот?
— Говорят: «Матрона грядёт, тебя бережёт».
Переспрашивать не стал: повторение может усилить страх. Записал факты, поблагодарил юношу и вышел. На крыльце больничного барака Сидоров курил «Беломор», уроняя пепел на снег.
— Товарищ майор, ваше мнение?
— Сомневаюсь, что эти символы наносятся иглой или кислотой, — ответил я. — Похоже на термический отпечаток, но слишком филигранно. Нужно проверить радиационный фон, возможно, есть источник излучения.
Мы вернулись в райотдел. Я запросил через телеграф дозиметры из окружного склада и указал в рапорте формулировку «проверка на наличие неучтённого оборудования». Бюрократия любит правильные словесные обёртки, а слова про «ведьм» заставили бы любой кабинет закрыться.
К полудню мы добрались до бара «Фурия» — длинный вагончик у замёрзшего причала. Табличка с названием облезла, буквы «Ф» и «Я» свисали на ржавых гвоздях. Внутри пахло самогоном, лыжной мазью и кислым дымом. Лампочки под потолком мигали, бросая тени на скупые ряды столов. За стойкой стояла грузная женщина с седыми косами, заплетёнными в корону.
— Хозяйка Варвара, — представил её Сидоров.
Я поднял руку в приветствии и показал удостоверение. Варвара кивнула, словно ожидала.
— Наслышана, — сказала она глухо. — Майор из Москвы ищет ведьм. Тут, мол, девки в полночь головы мужчинам дурят.
— Я никого не ищу, — возразил я, ловя её внимательный взгляд. — Мне нужны факты. Вы видели женщин в чёрных платках?
Варвара поставила на стойку гранёный стакан, плеснула настойки из мутного графина.
— Не женщины они. Пустота в них. Зайдут, сядут к стене, и всё вокруг тянется к ним, будто проволокой. Мужики глазеют, слова забывают. Веру теряют. А когда уходят — в глазах ледяная тоска. Я на таких многое повидала, но эти… — Она замолчала, сжав губы.
— Сколько их?
— Четыре. Нет, пожалуй, пять. Одной все боятся больше всех: называют Матроной.
Варвара вынула из кармана засаленный конверт. Из него — фотография, смытая сырой проявкой. Чёрно-белое пятно, на нём — фигура в длинном пальто посреди бешеной метели, лицо размыто всполохом света. Но черты напоминали ту женщину, что я видел прошлой ночью.
Варвара продолжила:
— Неделю назад Матрона сидела вот тут, где вы стоите. Сказала, что скоро «придёт тьма, и от тайги останется зола». Платила не деньгами — положила на стол кость, гладкую, словно из янтаря, светящуюся внутри. Только я её взяла — тут же обожглась. Сама посмотри.
Она протянула ладонь: на коже — узкая полоса ожога, будто линия огнём. Я осторожно коснулся: поверхность гладкая, ровная, без пузырей.
— Кость осталась?
— Сожгла. В печи. Только пламя от неё было зелёным.
Я записал дату, время, свидетелей. Варвара вдруг подалась вперёд:
— Майор, если полезешь на их землю без защиты, они тебя сломают. У них сила, что не принадлежит земле. Молись тому, во что веришь.
Я вспомнил звон колоколов ранним воскресным утром на Ивановском холме, когда я ещё был курсантом. Тепло осени, запах прелых листьев. Тогда вера казалась частным делом. Теперь я почувствовал, как в груди шевельнулся детский страх перед тем, чего нельзя потрогать руками.
На выходе из бара ко мне подошёл мужик в овчинном тулупе. Лицо обветренное, глаза красные.
— Товарищ начальник, — прошептал он, — видел вчера ночью, как они шли к хантыйским идолам. С собой несли фонари, но без огня. Свет исходил прямо изнутри.
Я попросил его явиться с заявлением, но он покачал головой:
— Моя душа им уже должна. Я только предупреждаю: ночь грядёт длинная.
Вечером я снова родился в сумерках, когда небо разлилось багровым заревом факелов. Взял «Урал» из гаража, снаряжённый цепью против буксования, и вместе с Сидоровым двинулись по зимнику к хантыйскому капищу. Дорогу указывали редкие вешки — тонкие жерди с тряпками. Ветер трепал их, словно серые флаги капитуляции.
Снег хрустел, фары вырезали туннель света. Где-то справа ухнул филин. Впереди, за чахлым кедраком, показались древние идолы — грубо вытесанные из лиственницы столбы, обвязанные лентами. Мы выключили мотор. Тишина была звенящей: только шорох нашего дыхания.
Я сделал шаг, и в тот же миг воздух вспыхнул: между идолами зажглись шесть круглых огней, как маленькие луны. Из темноты вышли фигуры в чёрных платках. Ветер не развевал ткань; казалось, их не трогала земная стихия.
Первая ступила ближе всех. Я узнал знакомую улыбку. Матрона. Её голос был тихим, но звучал сразу в голове:
— Зачем рвёшь нить судьбы, майор? Земля приняла жертвы, и будет мир.
Я поднял руку, приказал:
— Стоять. Это государственная территория, вы нарушаете закон.
Матрона склонила голову. Огни позади вспыхнули ярче, высвечивая узор на снегу — спираль из пепла и изломанных веток. Она коснулась пальцами воздуха, словно щёлкнула невидимой струной, — и моё сердце на мгновение замерло. Я почувствовал чужое прикосновение к памяти: запах волос Иры, смех Руслана.
— Покинь север, пока можешь, — прошептала она. — Ты нужен своим. Здесь их воля.
Сзади хрустнул снег — Сидоров сделал шаг. Я услышал, как он вскидывает карабин, и в тот же миг огни погасли. В темноте сверкнула вспышка выстрела, резануло по ушам эхо. Когда я включил фонарь, идолы и площадка были пусты. Только на стволе ближайшего столба пульсировала синяя искра, а в воздухе висел сладковатый запах озона.
Сидоров дрожал, пальцы едва держали оружие.
— Они растворились, — прошептал он.
— Нет, — ответил я, коснувшись ладонью ствола идола. Древесина была тёплой, как живое мясо. — Они просто показали, что владеют пространством лучше нас.
Мы вернулись к машине. На лобовом стекле заиндевелыми буквами вывело: «Время кончается». Ни одной следящей камеры, ни занесённой дорожки. Кто-то оставил послание в считанные мгновения.
С дороги я позвонил в Тюмень, используя полевую радиостанцию. Передал кодовый сигнал: «Объект нестабилен, прошу группу АТН». Ответ пришёл сквозь треск эфира: «Группа движется, время прибытия трое суток».
Трое суток. С этими женщинами, с этой пустыней, с ночами, полными шёпота, трое суток кажутся вечностью. Но приказ есть приказ: дотянуть, собрать данные, сохранить людей. Я подал газ. В зеркале вспыхнули таинственные отблески: казалось, кто-то сопровождает нас из темноты, пока вереница огней буровых дрожала в морозном мареве.
Я знал: завтра придётся углубиться туда, где мешаются легенды ханты и запах мазута, где мёртвые мужчины оставляют за собой лишь белую соль и выжженный снег. И если Матрона зовёт меня по имени, то узел между моим миром и её уже затянут. Осталось решить, кто первым перережет верёвку.
**
Светлое зимнее утро здесь наступало медленно, словно опасалось заглядывать за трубы буровых. Я поднялся ещё затемно: за окошком командировочного барака дрожал багровый отблеск факелов, а по стенам метались растянутые тени колеблющихся пламён. Чайник с тонким гудением довёл воду до кипения; я заварил густой чёрный чай в алюминиевой кружке, добавил чуть сахара из рассыпчатого бруска. Тепло расползлось по пальцам, но мысли оставались холодными.
С рассветом мы с капитаном Сидоровым отправились к моргу районной больницы — бетонная коробка в два этажа, когда-то склад горюче-смазочных материалов; внутри пахло формалином и прелой древесиной. Встретил нас судмедэксперт Павел Савченко, мужчина лет пятидесяти с уставшими глазами. Он едва заметно прихрамывал, скользя по обледенелому линолеуму коридоров.
— Три тела лежат внизу, — сказал он, переступая порог секционного зала. — Однако я не знаю, поможет ли вам их увидеть: явление аномальное.
Мы надели хлопчатобумажные халаты, спрятали лица за марлевыми повязками. Железные столы поблёскивали хромированными бортами; на одном из них покоился самый свежий труп — плотный буровик в ватнике, брови покрыты инеем. Савченко указал на шейную рану: край был гладким и потемневшим, словно обведён углём.
— Ткани сплавлены, словно при мгновенном сильном нагреве, — отметил он, — но вокруг нет термических повреждений, волос не опалено. Температура вспышки должна быть не меньше тысячи градусов, чтобы произошло такое плавление, и всё же одежда не загорелась.
Он приподнял скальпель, сделал микроскопический срез на границе раны — металлизированный блеск проявился под светом ламп. Savchenko взвесил слова, затем выдохнул:
— В тканях присутствуют микроскопические частицы неизвестного сплава. Я отправил образцы в Тюмень, но ответа нет.
Я записал: возможен плазменный резак? секретное оборудование? Сомнительно: зачем ведьмам плазма?
Доктор выключил верхний свет и направил ультрафиолетовый луч на тело. Вдоль позвоночника вспыхнули едва видимые символы, будто выцарапанные невидимым пером — они мерцали лиловым, образуя фразу, которую я не сразу разобрал. Приглядевшись, увидел связку славянских букв, переплетённых древними рунами.
— Это не чернила, — прошептал Савченко. — Пигмент врос в дерму.
Я торопливо сфотографировал надпись на «Зените», зная, как ценятся подобные улики в лаборатории на Лубянке.
Уже на выходе доктор задержал меня за рукав:
— Что бы это ни было, оно убивает их прежде, чем выстрелит сердце. Ноль крови, ноль адреналина, будто мозг даже не понимает, что тело умирает.
На дворе скрипел наш «Урал», двигатель рычал в холоде. Я провёл пальцем по запорошенному борту и нашёл под инеем тот же узор, что украшал руку тракториста. Чьи-то ногти выводили его ночью, пока мы спали.
Сидоров сел за руль, потрескавшимися губами выругался беззвучно. Мы тронулись, и шины залязгали цепями по колее.
— Павла Николаевича уже пугали, — сказал капитан. — Позавчера ему в окно подбросили глиняную фигурку — маленькую бабу с пустыми глазницами. Утром он нашёл во дворе двух мёртвых ворон.
Я стиснул зубы: классический метод давления через суеверный страх. Но откуда у «ведьм» такая точная информация, чтобы выбирать жертв и свидетелей?
По радио зашипел московский диапазон. В сигнале — короткая азбука: «Городовая звезда — два, четыре, три». Я расшифровал: руководство требует подробного отчёта о психофизическом состоянии населения. Стало ясно: академики из отдела психополя заинтересовались. Значит, дело выходит за рамки уголовного.
Мы свернули к старой дизельной электростанции: рядом стоял склад запчастей. На воротах — эмблема буровой компании, а цепь замка срезана недавно. Внутри, среди стеллажей с ржавым инструментом, нашёлся импровизированный алтарь: доска на ящиках, а на ней, в центре круга из соли, лежала кость — длинная, гладкая, светящаяся слабым голубым сиянием.
Чем ближе подходил, тем сильнее дрожала в груди странная тоска. Я вытянул руку, но воздух обжёг ладонь. Поднялась едкая гарь, и на мгновение я словно увидел на доске фигуру молодой женщины с закрытыми глазами. Иллюзия мигнула и пропала. Кость осталась неподвижной.
Сидоров пытался нашарить выключатель, но лампы отказались загораться. Я вспомнил предупреждение Варвары, бросил в круг армейский плащ-палаточный тент, накрыл кость, потом аккуратно подцепил совковой лопатой и запаковал в брезент. Соль под ней потрескалась, выпустив струйку пара, будто кость дышала.
Мы вернулись к машине, и только там увидели, что на стекле снова морозное послание: «Оставь». Я стёр узоры перчаткой, но пальцы болели, как от ожога.
Дорога назад лежала через узкое перевальное полотно: слева вился ручей, намерзший до дна, справа поднимались холмы из чёрного снега. На их гребнях сидели вороны. Ни один не каркнул.
В отделении я ушёл в радиокомнату. Щёлкнул тумблер генератора: лампа разгоралась медленно, как костёр в мороз. Передал сводку: очередная находка, следы неклассифицированного излучения, психогенный фактор. В ответ тишина. Потом короткое: «Принято. Держите дистанцию».
Я потрогал виски: пальцы нащупали ломкие седые волосы. Возраст берёт своё, а каждая такая командировка украдкой отмеряет годы.
Вечером над тайгой поднялась странная зарница — пурпурное свечение, будто лампа под куполом неба. Сполохи медленно втягивались в одну точку за пасекой старого лесничества. Я понимал: туда идут они.
Нужно было подготовиться. Я вытащил из чемодана маленький футляр, секретку. Внутри — ампула с раствором «Анкер-два» и шприц с толстой иглой. Нейроседатив армейского образца, подавляющий панические импульсы через кору. Опыт прошлого показывал: когда устойчивая реальность плывёт, важно удержать разум от распада.
К полуночи над городом сгустилась тишина. Не работал кран на водокачке, голос с рации умолк. В бараках погас свет: словно кто-то выкрутил рубильник. Я вышел на улицу и услышал мягкое пение. Оно всплывало сразу в груди, минуя уши, как бы изнутри. Слова невозможно запомнить — зыбкая череда звуков не человеческого языка.
Шёл, пока песня вела. Снег под ногами стонал, а небо над факелами теперь казалось живым — густые волны темно-малинового света перетекали одна в другую. Отблеск падал на вагончики, и окна трескались от внутреннего напряжения стекла.
Скоро я увидел женщин. Они шли вереницей, держа руки в рукавах, и их одежда не колыхалась на ветру, будто воздух обтекал тела. Матрона шла первой. Сполохи фиолетового огня обрисовывали её черты так, что казалось — лицо текучее, как восковая маска. Когда она повернула голову, голоса внутри меня достигли пика.
Я сделал шаг вперёд, подняв ладонь. На запястье побелела кожа — кровь отхлынула от пальцев.
— Ты ещё здесь, — сказала она. Голос не звучал во внешнем пространстве; он стучал прямо в висках. — Ты держишься за цепь своих правил, но они рвутся.
Я вдохнул мороз, и холод разрезал лёгкие, возвращая контроль.
— Государственная власть не делится с тенями, — произнёс я как можно спокойнее. — Вы задержаны до выяснения.
Матрона легко улыбнулась, сделав полу-шаг навстречу.
— Ты не понимаешь, — прозвучало в голове. — Мы не солнце и не мрак. Мы ключ, открытый тем, кто ищет. Пыть-Ях — только первый порог.
Вокруг женщины расступились, как лепестки странного цветка. Передо мной открылся круговый символ, выложенный горящими линиями на снегу. Линии пульсировали, как живые. От них исходил жар — но снег не таял, и я не чувствовал тепла, только нарастающий жгучий зуд под кожей.
Я знал: если войду в рисунок, связь с внешним миром порвётся. Шаг — и меня поглотит тот пурпур за факелами. Но если отступить, город останется без защиты до прибытия группы АТН.
Я достал ампулу «Анкер-два», ввёл половину дозы внутримышечно и медленно двинулся к линии. Голоса вокруг будто взвыли хором, матовая пелена сползла с глаз. Видение семьи прорезало сознание: Ира у окна кухни, Руслан рисует танк на школьной тетради. Но сейчас я не позволю воспоминаниям управлять мной.
Я шагнул внутрь круга.
Свет хлынул, будто сорвали крышку с ядерного реактора, — всё стало немым, лишённым звука. Пространство искривилось, вытянулось в туннель из рук, лиц и слёз. Я увидел, как Матрона растворяется в вихре символов, и услышал её последний шёпот: «Ищи зону между рекою и дорогой. Там источник».
Когда зрение вернулось, я стоял один среди тьмы. Кругляк линий на снегу погас, будто его никогда не было. Вдалеке, у буровой, в небо взметнулось худое пламя, и сразу же воющий сигнал сорвался с сирены аварийной трубы.
Я понял: ведьмы ушли, но оставили послание — источник сил скрыт где-то меж Большим Балыком и старым волоком ханты. Трое суток до прибытия усиления с материка превращались в бесконечный шахматный эндшпиль, где каждая фигура — человеческая душа.
Возвращаясь по скрипучему снегу, я ощутил, как под кожей, на левом предплечье, затаился жгущий холод. Сбросил рукав — и увидел первые тонкие ветви того самого узора. Подарок Матроны, знак, что я ещё в игре, но ставки выросли.
Я перетянул руку ремешком кобуры, чтобы хоть как-то унять боль, и пошёл к райотделу. Впереди — ночь анализа, карты местности, старые шаманские сказания, рапорт в Москву и дюжина кружек чёрного чая. А за дверью, в темноте, уже шевелилась новая зарница: то ли полярное сияние, то ли огненная дорожка для тех, кто готов перейти грань.
Я вернулся в райотдел, когда стрелка дежурных часов — ржавое чудовище с клевавшей секундной лапкой — медленно подбиралась к серому полю между «ночью» и «утром». Мне показалось, что весь посёлок затаил дыхание: ни треска от высоковольтных проводов, ни дюжего лая у забора складов. Лишь далёкое гудение факелов да скрип снеговых корок под моими сапогами. Я запер дверь на внутренний крюк и сел за стол, раскатав перед собой топографическую карту округа.
Пыть-Ях на схеме выглядел крохотным комом жилых бараков, выжатым между двумя важными артериями: севернее петлял Большой Балык, южнее — старая хантыйская тропа, давно превращённая бульдозерами в зимник для цисцерн. «Между рекою и дорогой» — именно так шепнула Матрона. Этот клин болотистой земли испокон веков считался у местных шаманов «землёй с двумя тенями». Я провёл пальцем по изломанной линии мерзлого ручья, огибавшего остров леса, и отметил жердь-веху, где сходились охотничьи тропы. Если ведьмы укрывают там некий источник, он должен быть либо природным, либо тем, что мы с унылой прямотой называем «объектом неизвестной технологии».
Чтобы проверить гипотезу, не хватало данных. Но в столе дежурного пылилась толстая кипа протоколов времён ещё геологоразведочного поселения. Я вытащил наугад десяток листов: доклады о вспышках непонятного света, зафиксированных два десятка лет назад; жалобы буровых бригад на внезапное «отсутствие гравитации» над скважиной — я мысленно скривился, читая по-солдатски прямое слово «невес». Всё это списывали на ядовитый газ или пьянку, но повторяющаяся координата упорно смотрела мне в глаза: ровно там, где я нарисовал круг на карте.
Я затёр ладонью ноющее предплечье: под кожей медленно шевелились ветви тёмного узора, словно кто-то под плёнкой нажимал ногтями изнутри. Боль не отпускала, и я ещё яснее понимал, что каждый вдох в этом городе отмерен новой порцией невидимого яда. Расклад был прост: либо я обезвреживаю «ключ», о котором вещала Матрона, либо посёлок провалится в то, что столичные учёные назвали бы «аномальным окном». А за ним гибнет не только техника, но и вера человека в то, что мир подчинён законам.
Я поднял трубку полевого телефона, пока ещё работала линия. Москва ответила после долгих хрипов. За моим рапортом последовала тяжёлая пауза, затем ровный голос дежурного: «Подтверждаю, усиление задерживается. Действуйте по обстановке. Приоритет — предотвращение паники и утечки информации». То есть выбора не оставили: держать фронт в одиночку. Я положил трубку, чувствуя, как дрожь соскальзывает в пятки, но удержал дыхание — многолетний рефлекс, приучивший видеть в страхе лишь показатель, что работа приближается к точке кипения.
Капитан Сидоров снова был на ногах к рассвету. Он выглядел так, будто ночь истончила его старую шинель вместе с плотью; однако в глазах впервые мелькнул отблеск гнева. Он выбросил в печь треснувший мундштук «Беломора», чуть не обжёг пальцы, и процедил: «Я с вами, товарищ майор. Эти твари таскают наших ребят по одному. Надо кончать». Я едва заметно кивнул: храбрость без понимания — опасный подарок, но сейчас другого напарника не было.
Мы собрали всё, что могло пригодиться: три ракетницы, запас батарей к карманному прожектору, армейский дозиметр, моток алюминиевой проволоки и старый геологический компас — реликт, которому доверял ещё мой отец на Урале. На всякий случай я прихватил брезентовый мешок для образцов и простенький магнитофон «Юность»: порой магнитная лента улавливает то, что убегает от уха. Перед выходом я взглянул в зеркало — седые пряди рассыпались по вискам, на щетине лежал изморозь, глаза налились усталостью. Вдруг подумалось: смогу ли я вернуться домой, чтобы Ира вновь поправила мне воротник и ворчливо спросила, когда же закончатся «эти дурацкие командировки».
Мы двинулись по зимнику пешком: мотор «Урала» на ходу ревёт, как медведь, а я хотел слышать каждый шорох. Снег сперва утолщался, затем расступался, открывая бесконечную зябкую топь под тусклым солнцем. Факелы позади полыхали, словно маяки обречённого флота. Холод бодрил суставы; где-то справа лениво тренькнул тетерев, и эта крошечная нормальность — птица в невероятном мире — странно успокоила.
Час мы брели молча, пока не достигли крохотной кочки, заросшей молодым кедраком. Дозиметр щёлкал размеренно — нормальный фон. Сидоров вскинул компас: стрелка вздрогнула и заплясала волчком, не желая ловить север. Я опустился на колени, сорвал перчатку и коснулся мха — поверхность вибрировала, будто под ней бежит живая кровь. Я положил на землю раскрытый магнитофон. Лента зашуршала. В динамике трепыхнулся хаотичный хрип, а затем прорезался низкий, многоголосый гул. Он нарастал, расправлялся, словно открывал пасть.
Сидоров отшатнулся. Обеими ладонями он зажал уши, хотя звук был слабый; дело было не в громкости, а в плотности волн, пробивавших прямиком в нервные окончания. Я сделал вдох через сжатые зубы — привкус железа обжёг язык. Шаг за шагом подошёл к самому центру кочки. Там земля прогибалась с лёгким, почти пружинящим скрипом. И внезапно всё стихло, будто кто-то перерубил провод в эфире.
В тишине возникло ощущение пустоты, так ярко выраженной, что я едва не потерял равновесие. Перед глазами проплыли тёмные пятна, и на секунду появилось лицо Матроны — без глаз, с лёгкой усмешкой, парящей передо мной. Я отмахнулся и, перенеся вес тела вперёд, провалился.
Падение оказалось коротким. Я с грохотом приземлился на слой влажного песка в полуметровой расселине. Сверху упал снег, а затем высунулась голова капитана. «Живой?» — прохрипел он. Я кивнул и осветил фонарём пространство. Передо мной открылась низкая галерея, выдолбленная в песчанике. Стены покрывал тот же узор, что рос на моей коже. Линии мерцали, и в их мягком сиянии я понял — это не резьба, не краска. Это сеть тончайших нитей, вплетённых в породу, будто вживлённый нервный сплет.
Я на четвереньках продвинулся вперёд. Галерея расширялась, уходя к центру кочки. В глубине шевельнулось дрожащее марево, похожее на жар от кузнечного горна. Я достал дозиметр: стрелка прыгнула, но тут же вернулась к норме, словно не желала выдавать секрет. Шаги отдавались гулким эхом, хотя потолок висел прямо над шапкой. Сзади слышалось тяжёлое дыхание капитана.
Через несколько метров мы вышли в непонятное расширение. Потолок поднимался на человеческий рост, стены покрывались переливчатой коркой, словно стеклом. Посреди небольшой камеры стояла древняя каменная плита, разрисованная охрой. На ней покоилась вторая кость, крупнее той, что мы достали со склада. Она светилась ровным лунным светом, раскрывая трещинки на плитах. Воздух здесь был тёплый, пах мёдом и чем-то смоляным, но каждый вдох причинял лёгкую боль, как при вдыхании горячего угля.
Я медленно поднял камеру «Зенит», сделал пару снимков. В этот момент кость дрогнула и, как мне показалось, издала тихий звон — одинокую ноту, от которой задрожала грудь. Сидоров выругался тихо, перекрестился — жест отчаяния, а не веры. Я протянул к кости зонд с карандашом: едва древесина коснулась поверхности, вдоль зонда вспыхнула цепочка синего огня, и карандаш рассыпался углями.
Мы замерли. В тишине послышался гул, но теперь он шёл не из динамика, а прямо из плит. Кость словно пела, модулируя пространство. Я понял, что это — контурная точка силового поля, возможно природного, но «ведьмы» научились управлять им через резонанс костей. Для чего именно — вопрос тех, кого мои отчёты называют «низовой лабораторией», однако худшее было очевидно: каждая смерть мужчины, каждое новое клеймо усиливало амплитуду. Город стоял на одних дрожащих подпорках.
«Надо разрушить резонатор», — прошептал я, и Сидоров кивнул. У нас был единственный доступный инструмент — ракетница. Я отступил, зарядил зелёный сигнальный патрон. Прицеливаться было бессмысленно: главное — испарить кость моментальным тепловым импульсом. Я отвёл курок, выдохнул и нажал.
Вспышка озарила камеру зелёным солнцем. Грохот сотряс свод, песок посыпался сверху. Когда дым рассеялся, на плите осталась лишь обугленная воронка. Свет исчез. Вместо пения послышался стон — далёкий, женский, наполнивший галерею эхом. Стон пронизал виски иглами и оборвался.
Мы отступали назад, почти бегом. Галерея дышала тёплым ветром, потому что разрушение резонатора сорвало крышку невидимого котла. У самой расщелины земля содрогнулась, кочки провалились, и мы, пригибаясь, бросились через усыпанный мхом склон, пока за спиной раздавался гул, словно десяток барабанов в одном сердце.
Когда мы вывалились на открытый снег, небо оказалось стальным. Факелы вдалеке погасли — невероятно, но их пламя исчезло, будто сдутый огарок. Капитан рухнул на колени, хватая горсть снежной крошки, чтобы прижать к горлу обжигающий воздух. Я оглянулся — над кочкой поднимался столб фиолетового дыма, в котором мерцали искры.
Мы знали: ведьмы почувствуют удар. Мы сорвали часть их силы, но цена была непонятной. Я поднял взгляд — в сумрачном небе нарождалась новая зарница, и мне почудились черты Матроны, проступающие в прожилках фиолетовых лучей. Её губы шевельнулись, складывая слово, которое я не сумел прочитать — но знал: эта игра ещё далека от конца.
Сзади раздался громкий треск: к «Уралу» спешил связист, маша руками. Он кричал, что рация поймала срочный радиограмму: «Отдел специальный прибудет через сутки». Значит, я выиграл немного времени. Может быть, достаточно, чтобы придумать, как раздавить корень, а не ломать ветви. Я обернулся к дымящемуся провалу и впервые за многие годы почувствовал, что моих сил может не хватить. Но позади — весь город, а дальше — Москва, Ира, Руслан. Отступать нельзя.
Мы поднялись, обтряхнули снег с ватников и, шатаясь, пошли к зимнику. Ветер бил в лицо, как удар кнута, и всё же казалось, что в этом ветре звучит новое пение — тяжёлое, злое, но уже менее уверенное. Возможно, это просто треск льда на реке. Я сжал ладонь с пульсирующим узором и пообещал себе: если уж миру суждено столкнуться с их силой, пусть первый удар приму я.
Мы втащили связиста в кабину «Урала», захлопнули двери и опустили защёлку. Двигатель завёлся с третьего рывка: поршни кашлянули, потом набрали ровный бас. Фары выхватили снежную пыль над зимником. Сидоров, уткнувшись лбом в руль, бормотал сквозь зубы молитву, больше похожую на сиплый шёпот воина, который знает, что часть его души осталось в той подземной камере.
Я перебросил рацию на колени, поймал частоту областного узла и коротко проговорил о временной потере электроснабжения на факелах. Не произнёс ни слова о кости, о галерее, о фиолетовом дыме. Эфир отозвался густым треском, затем сухим «принято». За годы я выучил простой закон: чем страннее происшествие, тем лаконичнее ответ по закрытому каналу.
Дорога назад заняла почти два часа: колёса вязли, и приходилось форсировать каждую колею. Когда добрались до окраины посёлка, увидели малиновое зарево в стороне райотдела. Казалось, воздух вскипал над крышами. Я выскочил прежде, чем машина остановилась. Снег под ногами был тёплым, словно его проливали кипятком. Капитан отстал, захрипев — лёгкие брали взаймы воздух у огня.
У самого крыльца сидел на корточках дежурный прапорщик Чурилин, глаза стеклянные, губы посинели. Он поднял на меня взгляд, в котором не осталось ни грамма воинской дисциплины.
— Товарищ майор… они приходили. Искали вас.
Внутри коридора стены почернели, будто внутренним огнём. Ни следа гари, ни запаха дыма — лишь тёмные потёки, рисующие знакомые ветвистые узоры. В дежурной комнате стекло радиопульта лопнуло, и стрелки всех приборов застыли на нуле. На столе лежала кукла из лыка и сухих трав; вместо лица — круглая деревянная маска без черт, но там, где могли быть глаза, вставлены выщербленные осколки зеркала. В зеркальной режущей пустоте колыхались сполохи той же зарницы, что мы видели над кочкой.
Я аккуратно накрыл идол шинелью, завязал в узел и, не отпуская, вышел на улицу. Снег встречал нас тихим потрескиванием. Сидоров трясся, будто переболел малярией, но всё же помог донести узел до сарая, где стояла старая бочка с соляром. Мы опустили куклу внутрь, плеснули масла, бросили спичку. Пламя взмыло, облизало железо и стало сиреневым — неестественным. Я вскинул руку, заслоняя глаза, и увидел, как языки огня складываются в искажённое женское лицо, плеснувшее улыбкой. Я не дрогнул, пока пламя не втянулось внутрь, оставив бочку холодной и сухой, будто огня вовсе не было.
Снег падал крупными хлопьями, но, касаясь рукава, мгновенно таял, оставая мокрые пятна. Ветер донёс далёкий собачий лай — протяжный и испуганный. Я подумал: что там, за белыми крышами бараков, должно случиться, если ведьмы больше не сдерживаются?
Мы собрали персонал райотдела в актовом зале — десять утомлённых лиц, красные глаза, пятна стыда или отчаяния на щеках. Я сказал прямо: «Не будет нормальной смены караулов, пока не прибудет спецгруппа. Любой, кто услышит в голове голос, немедленно сообщает мне». Никто не усмехнулся, никто не спросил, пьян ли я. Это значило, что страх превысил скепсис.
Сутки тянулись, как перегретая смола. Электричество гасло и вспыхивало без расписания, рация хрипела обрывками фраз. Снежная буря, обещанная синоптиками, не пришла, зато по улицам полз туман фиолетового оттенка — то исчезал, то возвращался, как дыхание огромного зверя. Я отправил патрули проверять крытые проходы между бараками, но запретил заходить в пустующие строения.
К вечеру второго дня к райотделу пришла девочка — лет девяти, в тулупе из заячьего меха. Под пуховым платком блестели тёмные глаза. Она говорила тихо, но уверенно: «Дедушка-Шулпик вас ждёт. Он знает старое слово, что отгоняет женщин-теней». Дедушку-Шулпика я помнил по дежурным сводкам: хантыйский шаман, почти девяносто лет, живёт в яранге на другом берегу реки. Его обвиняли и в колдовстве, и в укрывательстве контрабанды, но всякий обыск заканчивался ничем.
Я взглянул на Сидорова — тот кивнул: другого пути не оставалось. Мы сели в полугусеничный «ГТС», девочка устроилась между нами. Двигатель рычал, совмещённые траки дробили наст. Фары едва пронзали туман, и казалось, что вокруг таится бессчётное множество фигур, но каждая растворялась, стоило моргнуть.
Яранга стояла в низине у вымерзшего протока; подол полотнища хлопал от замёрзшего ветра. Внутри было тепло, пахло рыжим дымом кедровой щепы. Старик сидел на шкуре медведя, маленький и высохший, но глаза — ясные, как лёд в декабре. Он жестом позвал ближе, и девочка, кивнув, исчезла за пологом.
Шулпик заговорил по-русски, медленно, будто проверяя каждое слово: «Ты сорвал кость. Сломал песню линии. Женщины теперь жадны и слепы, но ещё живы. Кость кормит их силой древнего окна. Пока семя на другой стороне цело, они вернутся».
Я спросил о семени. Он опустил ладонь мне на предплечье — туда, где кипела боль узора. Сквозь горячие пальцы шамана я ощутил, как тело пронзает короткая вспышка образов: горы, открытая пустая равнина, ночное небо с чёрным солнцем. Шулпик сказал: «Семя — это зеркальный корень. Его спрятали, когда сюда пришли первые охотники за нефтью. Корень пьёт кровь мужчин ради прохода».
Он раскатал на полу полоску бересты, высыпал из мешочка мелкие кости мышей, покрыл их рисками. Если верить рисунку, корень покоился в месте слияния двух подземных вод, там, где буровые трубы образуют перевёрнутый трезубец. Я вспомнил дежурный плакат в конторе геологов, где схематично размечены кусты скважин. Точно: три буровые, установленные в шахматном порядке, словно каменные столбы.
Шулпик дал мне связку сушёных трав и обугленный кусок руды. «Когда будешь близко, брось руду в источник, а траву сожги. Пламя съест семя, как волк съедает крольчонка». Я принял свёрток, хотя разум протестовал: слишком много мистики для офицера госбезопасности. Но на руке узор пульсировал, словно подтверждая слова старика.
Ночь вылилась в рассвет без границ: небо осталось серым, солнце едва прочертило тусклый halo. Спецгруппа должна была прибыть через несколько часов, но я понял — если корень оживит ведьм снова, ни один взвод автоматчиков не успеет. Мы возвращались без девочки: Шулпик сказал, что она — его дух-хранитель, и посылать её обратно нет надобности.
У райотдела я оставил Сидорова готовить людей к эвакуации на случай худшего: собрать семьи в грузовики, ждать в низине за рекой. Сам на «Урале» рванул к участку буровых номер десять, номер одиннадцать и номер двенадцать — тем, что складывались треугольником. Дорога шла через сиреневый туман, и всякий раз, когда фары цепляли пустой просёлок, мне чудились силуэты женщин, но стоило сосредоточиться, и они исчезали.
У куста номер одиннадцать было тихо. Гудки насосных молчали, операторская будка пустовала. Ни одного рабочего. Я вышел, держа пистолет. Дозиметр молчал, но ударами отдавалась боль от узора: чем ближе к центру тризубца, тем сильнее жгло, словно под кожу прокладывали тонкую проволоку.
Я добрался до бетонного пятака у самой скважины. Земля здесь была сухой, хотя час назад шёл снег. В щели между плитами — кристаллы соли, будто поверхность запотела изнутри и испарилась. Я бросил взгляд на небо: фиолетовая зарница клубилась прямо над головой, образуя воронку. Женщины стояли по краю площадки, пятеро фигур, лица под вуалью. Матрона шагнула ближе, вытянув руку.
Я выдернул из кармана свёрток: травы и кусок руды. Ощутил запах тёплой смолы. Пальцы дрожали, но я успел поджечь траву от армейской зажигалки. Пламя вспыхнуло, и в тот же миг невидимая сила ударила, будто толчок ветра. Трава горела, издавая резкий свист, как если бы сырое дерево горело под давлением. Я метнул ком руды в ствол скважины.
К свету травы добавился яркий белый столб, прорезавший воздух. Из трубы вырвалось облако пара и сразу окрасилось в зелёный. Женщины закачались; вуали опали к плечам, показав лица — неживые, будто глиняные маски. Матрона раскрыла рот в беззвучном крике, и небо над треугольником вспыхнуло, как прожектор.
Узор на руке загорелся, обжёг до полусознания. Я упал на колено, прижав ладонь к снегу. Сила бушевала вокруг, будто шквалистый ветер ломал самые основы мира. Скважина загудела низко, а пламя травы теперь сияло голубым. В центре площадки открылась трещина, и оттуда ударил столб чёрного дыма с искрами. Женщины растворялись в нём, как нарисованный мелом силуэт под дождём. Последней исчезла Матрона; её глаза — без радужки, только бесконечный мрак — на мгновение встретились с моими.
Всё оборвалось внезапно. Дым погас, фиолетовая зарница рассыпалась светящимися хлопьями, что таяли, не касаясь земли. Скважинный насос вдалеке хрипло запустился, будто не веря, что снова жив. Я смог встать, раздирая горло сухим кашлем. Узора на руке больше не было — только багровое пятно ожога.
Над головой раздался рёв вертолёта: чёрный «Ми» спецгруппы описал круг, выпуская на тросе бойцов в белых маскхалатах. Я махнул, сигнализируя «чисто», и рухнул в сугроб. Вертолёт ещё не коснулся земли, а снег возле меня уже лежал спокойно, без огненного жара, без мистического шёпота. Лишь ветер с факелов неслабый и привычный — запах нефти и холода.
Перед тем как глаза сомкнулись, я подумал: завтра, возможно, снова придётся объяснять лаборатории, почему в отчёте будет столько пустых строк о происхождении «семени» и природе «женщин-теней». Но сейчас было главное: город дышал. А где-то далеко в столице Ира, может, только вышла за хлебом, картинно ругая позднюю оттепель. Её мир оставался цельным. Значит, я выжил не зря.
**
Первые лучи московского зимнего солнца били в иллюминатор, когда транспортный «Ми» коснулся полосы в Шереметьево. За трое суток пути ‒ считай вечность на изломанном времени ‒ я успел пересмотреть каждую секунду северной операции, пока винты отсекали темноту над тайгой. Но едва шасси скользнули по бетону, мысли о галереях, женщинах-тенях и пылающем семени растворились в одном-единственном желании: увидеть Иру и Руслана живыми, обычными, не тронутыми чужой тенью.
В зале прилётов не было почётного караула; вместо фанфар ‒ двое безликих в чёрных шинелях. Старший представился сухо: «Старший оперуполномоченный Чекалов». Нас с Сидоровым погрузили в «Волгу» с затемнёнными стёклами. Молчали всю дорогу, пока купола Храма Христа-Спасителя не скрылись за панельными коробками Сокола. На Лубянской площади меня ждала та же пропавшая тишина, что и на зимнике Пыть-Яха: в пузатом здании светились только дежурные окна.
Допрос длился долгие два часа ‒ точнее, «беседу» называли опросом. Мысли путались, но я отчеканил сухой отчёт: нарушителей задержать не удалось, аномальный объект уничтожен, потерь среди гражданских нет. Все детали о костях, узорах и Матроне ушли в особую тетрадь «для внутреннего пользования» под грифом, который обычно ставят на материалы, никогда не выходящие из сейфа. Чекалов сделал пометку красным карандашом: «Рекомендуется дальнейшее наблюдение за личным составом». Он не спросил, почему у меня под бинтами на левом предплечье запеклась свежая рана. Не стал уточнять, отчего у северной буровой внезапно возросла продуктивность ‒ факелы вновь горят ярче прежнего. Видимо, ответ его устраивал: «так распорядилась природа».
К вечеру разрешили ехать домой. Серый «Москвич» ведомственного гаража поставил меня у входа в нашу коммуналку на Малой Ботанической. Дверь открыл Руслан ‒ уже почти до плеча мне, но вскинулся, как раньше, обнял за шею, пряча улыбку. В коридоре клубился запах куриного бульона и свежего хлеба: Ира держала кастрюлю, а на лице ‒ строгость, которую я знал до последней морщинки. Однако стоило закрыться дверям, как её глаза стали тёплыми, растаявшими. Она скользнула ладонями по моим щекам, задержалась на бинте и выдохнула: «Опять…» Без упрёка ‒ с заботой, которую не отнимет ни один приказ.
За ужином я рассказал «производственную легенду»: авария, командировка, много работы. Руслан слушал, вертя в руках модель самолёта. Ира кивала, но я видел, как зрачки отслеживают каждое моё дыхание, будто ищут провалы лжи. Я пообещал себе позже сказать ей правду. Не всю, конечно, но достаточно, чтобы между нами не росла чужая тень.
Ночью Ира уснула первой: тонкие локоны рассыпались по подушке, ровное дыхание напоминало, что в мире ещё бывает покой. Я сел к окну. За занавеской гудел город: редкие трамваи, хлопки морозных выхлопов, далёкий лай дворовой собаки. Казалось бы, обычная московская ночь ‒ но в глубине тишины пряталось другое звучание. Едва различимое вибрационное эхо, похожее на отблеск северной песни. Я посмотрел на предплечье: бинты влажные, под ними ткань зудела. Снял слой марли ‒ вместо ожога гладкая кожа, ни шрама, ни следа. Только когда провёл пальцем, ощутил под эпидермисом едва тёплый пульс, словно под тонкой плёнкой дышит что-то другое.
Я заклеил рану, потушил настольную лампу. Часы в коридоре отстукивали секунды: одна, другая, третья. На четвёртой зажужжал телефон. Голос в трубке принадлежал Чекалову: «Товарищ майор, в районе Казанского Заволжья геофизики фиксируют аномальный фон. Требуется выезд группы, ориентировочно послезавтра. Докладывать будете лично». Я ответил, что понял, и положил трубку так тихо, чтобы не разбудить никого.
Вдруг дверь комнаты приоткрылась, и в проёме возник Руслан в полосатой пижаме. Глаза полусонные, но насторожённые.
‒ Пап, тебе снова уходить? ‒ спросил он шёпотом.
‒ Пока нет, ‒ сказал я, присев, чтоб оказаться с ним на одном уровне. ‒ Я здесь.
‒ А север был страшный?
Я взвесил ответ – дитя не должно носить чужие кошмары.
‒ Север был холодный, ‒ сказал я. ‒ Но там тоже живут смелые люди. И я вернулся домой, потому что думал о вас.
Руслан кивнул, будто поставил галочку в блокноте важного расследования, и вернулся к себе. Я закрыл глаза, пытаясь удержать простую картину: семья спит, дом цел, утро придёт. Пульсация под бинтом слегка усилилась, как напоминание, что между рекой и дорогой всегда найдётся новая трещина, которая зовёт по-своему. Но я знал и другое: пока во мне живёт способность возвращаться к этим тихим комнатам, любая тень останется лишь тенью.
Я опустил штору: за окном верхушки тополей качались, будто еле слышали далеко на севере исчезающий женский шёпот. И всё же Москва стояла, как каменный бастион, уверенная, что никакая зарница не пробьёт её стены. А я снова был её невидимым часовым. До следующего выстрела в темноте оставалось ‒ кто знает? ‒ может, день, может, целая вечность.
Но сейчас ‒ тихий вдох, плечо Иры рядом и запах хлеба, ещё тёплый в кухне. Этого достаточно, чтобы стать щитом против любой невидимой песни