Найти в Дзене

Поцелуи на прощание больше напоминают прощение, чем обещание вернуться – чуть слышно проговорила Катя

В марте рассветы наступают робко — прокрадываются сквозь давно немытую сетку на окне, ложатся бледной тенью на комод, торопятся испариться, не оставив следа. Катя встречала эти рассветы, не зажигая света, с кружкой чаю у раковины. Алексей ещё спит — тихо посапывает, уткнувшись в край подушки, будто боится, что его кто-то окликнет слишком резко.

Они уже давно живут на «выдохе», будто бы каждую весну пересдают экзамен по терпению. Не ругаются — нет, обошлось, не принято стало. Обида теперь зарыта глубже: не в голос — в тело, в пальцы. Катя варит ему привычную овсянку, сама ест второпях. Не смотрит, как он завтракает, читает новости, на ощупь ищет носки. Бросает взгляд на его затылок — стриженый коротко, будто ничего не изменилось за тридцать с лишним лет, а вот изменилось.

В дверях — ритуал.

— Пока, — чуть слышно.

Она тянется к нему, губы едва касаются его щеки — скорее, невидимый мазок, чем поцелуй. Алексей порывисто кивает, берёт свой потёртый портфель и уже уходит, не произнося ни одного сердечного слова.

Каждый раз, когда за ним закрывается дверь, Катя чувствует: стало ещё холоднее.

«Поцелуи на прощание больше напоминают прощение… Чем обещание вернуться», — мелькает мысль.

Поймал ли он это ощущение? Понял ли? Или им уже обоим так удобно — как будто сберегают силы, не прикасаясь к живому?

В комнате висит запах прошлой ночи: листы газеты на столе, вчерашний суп, который он так и не стал есть, Катина кофточка, которую Алексей торопливо скинул со стула, чтобы присесть у телевизора. Она вдруг осознаёт, что все их последние вечера похожи — будто на разных островах: он у экрана, она у раковины, оба слушают тишину.

В этот раз, стоя у окна, Катя не сдержалась — ладонь легла на стекло, дыхание запотело квадрат. Всё тише и тише хотелось жить в этой будничной отстранённости. Но как сломать невидимую сцену, если даже слова запутались в горле?

Острый вопрос вертелся на языке — зачем всё это? Чего ждут? Когда кто-то скажет: «Давай, как раньше, по-настоящему…»

Но Катя — не из смелых. Её учили быть крепкой, поддержкой, терпеливой женщиной — а вот про честность с самой собой она как будто забыла. Вот и замыкалась… и прятала слёзы за мытьём посуды.

Всё чаще Катя ловила себя на том, что живёт воспоминаниями. Не событиями — ощущениями. Раньше они с Алексеем расставались иначе… Каждый его уход был обещанием вернуться: быстрый поцелуй, смешная шутка («Не жди меня с ужином, если почтальон принесёт выигрыши!»), хлопнула дверь — и уже ждёшь, чтобы встречать. Она помнила, как ловила щёку мужа губами, шептала, чтобы не опоздал, и заторчала у окна в ожидании знакомых шагов. Между ними тогда ходила пружинистая радость. Да, по молодости больше ссорились — они ведь оба огонь, но всё равно скучали, даже если не признавались.

Сейчас всё стало слишком правильным… слишком стерильным, словно после ремонта, когда не хочется наступать на свежий пол и трогать новые занавески.

Катя старалась быть занятой: стирка, магазин, банка укропной соли теряется из рук, потом час в телефоне с Машей, затем ужин. Но везде, в маковой россыпью, лепились мысли: «А вдруг всё это уже не исправить? А если он вот так и привыкнет, к жизни без меня — не вдовой же быть, а просто чужой…» Эту мысль Катя гнала прочь, но она возвращалась, как сквозняк.

Алексей возвращался домой поздно. Его квартиру в последнее время будто бы обступили тени — он шагал в коридор медленно, долго возился с замком, потом снимал куртку и молча проходил мимо Кати.

— Ты поужинал на работе?

— Да… Нет, спасибо, не хочу, — отвечал он рассеянно, почти виновато.

И снова — взгляд в телефон, телевизор, газета. Маршрут одинаковый… Каждый свой. На ночь — тусклый свет прикроватной лампы и тот же короткий, механический поцелуй. Будто оба уже мысленно просили друг у друга прощения — не за слово, а за тишину.

Иногда к ним приезжала Маша, дочка. Катя всегда заранее доставала посуду, пекла пирог — хоть какое‑то оживление.

— Мама, как у вас тут? — Маша щебетала бодро, но Катя сразу чуяла, как дочь заглядывает в каждый угол, ловит все полутени.

— Всё по‑старому... — Катя выдавливала улыбку.

Однажды Маша осталась на ночь. Из кухни донеслиcь голоса, потом наступила тишина, только часы тикали. Маша осторожно спросила:

— Мам, вы поссорились?

— Нет, всё хорошо, — машинально соврала Катя.

Утром, когда Алексей собирался уходить, Маша не выдержала:

— Пап, не забудь поцеловать маму! А то вдруг не увидитесь до вечера!

Полушутка. Но Алексей лишь слабо улыбнулся, чмокнул Катю в висок и вышел за дверь, даже не оглянувшись. Катя смотрела ему вслед — и впервые словила себя на ощущении, что ей хочется разрыдаться.

Теперь, когда дочь уехала, стало окончательно пусто. Вечера тянулись — каждый в своей раковине. Катя старалась не ворчать, не требовать, не дергать его за душу. Но всё больше чувствовала себя… невидимой.

В один из таких вечеров, когда Катя мыла чашки, а Алексей бормотал что-то себе под нос у телевизора, между ними повисла особая, плотная тишина. Словно вот‑вот лопнет — и отзвук пойдёт по всему дому.

Она медленно подошла к нему, остановилась сзади, коснулась плеча.

— Ты давно не смотришь мне в глаза, Лёша, — сказала еле слышно.

Он обернулся, растерянно глядя. Совсем чужой взгляд…

И тогда внутри Кати что-то не выдержало.

Горячий ком в горле, слёзы, которые больше нельзя прятать в тарелках и кастрюлях.

Катя не помнила, как решилась — просто вдруг внутри что-то стало разрываться, выталкивая наружу обиду, страха больше ждать и не дождаться. Она села на диван, жестом пригласила Алексея рядом. Он нерешительно присел, положил руки на колени, и в этом движении было ожидание — и будто защита.

— Поцелуи на прощание… — Катя всхлипнула и, пытаясь говорить спокойно, вытирала ладонью глаза, — …больше напоминают прощение… Чем обещание вернуться, Лёша. Я не хочу каждый день чувствовать себя лишней в этом доме, не хочу, чтобы твои прикосновения были просто привычкой — ради галочки. Мне холодно. Мне страшно. Я, кажется, тебя всё равно люблю, а ты…

Она осеклась. В комнате, казалось, вдруг стало душно и тесно. Алексей смотрел на неё — впервые прямо, с оголённой растерянностью. Он долго молчал. Катя готова была снова закрыться в свою ракушку — если бы он опять лишь пожал плечами или отмахнулся, она бы не стала больше пытаться.

Но он не отвернулся.

Голос у него дрожал:

— Я… Я тоже боюсь, понимаешь?.. Мне кажется, я всё испортил. Иногда страшно даже пытаться быть прежним… Я… переживаю, что стану тебе в тягость. Или просто надоел…

Он нервно сглотнул:

— Привык, что ты сильная, все сама-сама. А мне слов не хватает, будто поздно уже что-то менять. Работа, усталость… Привыкаешь делать всё на автомате — и исчезает всё настоящее.

Он потянулся к ней, неуклюже обнял за плечи.

— Ты не лишняя у меня. Я просто идиот, что позволил нам так жить…

Катя не сдержалась — заплакала уже по-настоящему, навзрыд, как когда-то девчонкой в подъезде, когда всё казалось страшным и неизвестным. Алексей не пытался остановить слёзы — только гладил по спине, тихо шептал:

— Прости меня… Я ведь… Я не стал бы ни без кого, ни без тебя.

Тогда Катя решилась — посмотрела ему в глаза и, не боясь, сказала всё, что копилось:

Что устала быть воином, что ей хочется быть слабой, любимой, услышанной, а не просто сильной. Что скучает по простым словам, по смеху, по неловкости их молодости, по живым, может, даже глупым моментам.

И Алексей слушал. Без раздражения, без типичного своего «начала опять…». Слушал — и тоже впервые за долгое время плакал. В этих слезах не было слабости — только облегчение, как после грозы.

— Может, попробуем заново? — спросил он шёпотом.

— Давай… — Катя улыбнулась сквозь слёзы.

И в ту минуту между ними возникла новая, хрупкая связь — не автомат, не долг, а осторожный шанс.

Ночь прошла почти без сна — но и не хотелось спать. Они сидели на диване вполголоса, будто боялись спугнуть новое, еще неуклюжее чувство, осторожно поглаживали руки друг друга, вспоминали прошлое: как познакомились, как боялись потерять друг друга в первые серьезные ссоры, как мечтали в двадцать лет, чтобы любовь длилась вечно. И вдруг обнаружили, что сердцевина их жизни — вовсе не привычка, а способность видеть и слышать друг друга, заново удивляться мелочам.

Утро принесло необыкновенную легкость: даже чай казался вкуснее, даже воздух — теплее. Катя, собираясь на работу, впервые за много месяцев веселым жестом поправила Алексею воротник. Он, чуть смущаясь и улыбаясь, задержал ее у порога, а потом вдруг прижал обеими руками к щекам, посмотрел в глаза так внимательно, будто хотел запомнить каждую черточку.

— Я вернусь, ладно? — сказал он, и голос его дрожал чуть-чуть, совсем по-новому.

— Жду, — прошептала Катя. В этот раз поцелуй был долгим и теплым, — до самой глубины памяти… как в молодости.

В коридоре они рассмеялись, наперебой говорили, кто что купит, кто кому позвонит днем, гадали, что приготовить на ужин. Мир в квартире оставался прежним, только в каждом движении чувствовалась искорка жизни.

Несколько дней спустя Маше оказалось достаточно одного взгляда, чтобы понять: что-то изменилось. В доме было уютно, как будто кто-то аккуратно расправил тяжелое шерстяное одеяло одиночества и выкинул его прочь на балкон — пусть выветривается до осени.

Маша, хитро улыбаясь, кивнула маме.

— Всё хорошо?

Катя рассмеялась, впервые за долгое время — легко и по-настоящему.

— Всё только начинается, доченька…

Вечерами Катя и Алексей теперь иногда гуляли по району — держась за руки, сами себе удивляясь. Прислушивались к тишине друг в друге, а потом разговаривали — тихо, бережно, без надрыва.

Больше не боялись быть открытыми. И даже простое «пока» у двери стало настоящим крохотным ритуалом — с лаской, улыбкой, чуть задержанным взглядом.

Поцелуи на прощание вдруг стали обещанием: я вернусь.

Потому что я жду. И ты меня ждёшь.