Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Вологда-поиск

Мать сказала, что я выбрал некрасивую невесту

Мама всегда говорила, что я слишком мягкий. Может, поэтому ее слова в тот вечер врезались в ребра, как нож. Мы сидели на кухне, пили чай с лимоном, который она разбавляла холодной водой — «чтобы витамины не погибли». Я только что показал ей фотографию Олеси. — Красивая? — спросила она, не глядя на экран. — Красивая, — ответил я, хотя это слово казалось мне мелким для описания Олесиных глаз, ее смеха, улыбки. — Не красивая, — мама глянула на фото. — Узкие плечи, нос картошкой. Ты бы посмотрел на Настю... Настя — дочь ее подруги, девушка с кукольным лицом и пустым взглядом. Мы встречались в школе две недели. Она называла мои стихи «заумью», а Олеся... Олеся выучила наизусть мое первое четверостишие, написанное в шестнадцать. — Мне все равно, как она выглядит, — сказал я, чувствуя, как сжимаются кулаки. — Тебе должно быть не все равно, — мама встала, зачерпнула ложкой варенье из банки. — Жену выбирают один раз. И дети пойдут... Я не дал ей договорить. Встал резко. — Дети пойдут в

Мама всегда говорила, что я слишком мягкий. Может, поэтому ее слова в тот вечер врезались в ребра, как нож. Мы сидели на кухне, пили чай с лимоном, который она разбавляла холодной водой — «чтобы витамины не погибли». Я только что показал ей фотографию Олеси.

— Красивая? — спросила она, не глядя на экран. — Красивая, — ответил я, хотя это слово казалось мне мелким для описания Олесиных глаз, ее смеха, улыбки. — Не красивая, — мама глянула на фото. — Узкие плечи, нос картошкой. Ты бы посмотрел на Настю...

Настя — дочь ее подруги, девушка с кукольным лицом и пустым взглядом. Мы встречались в школе две недели. Она называла мои стихи «заумью», а Олеся... Олеся выучила наизусть мое первое четверостишие, написанное в шестнадцать.

— Мне все равно, как она выглядит, — сказал я, чувствуя, как сжимаются кулаки. — Тебе должно быть не все равно, — мама встала, зачерпнула ложкой варенье из банки. — Жену выбирают один раз. И дети пойдут...

Я не дал ей договорить. Встал резко. — Дети пойдут в меня? — спросил я. Она знала, что я ненавижу свое лицо: отцовский подбородок, ее собственные тонкие губы. Знала и била точно.

После этого мы не разговаривали три месяца. Она звонила — я сбрасывал. Приезжала к подъезду — не открывал дверь. Олеся молча гладила меня по спине, когда я, прижавшись лбом к стеклу, смотрел, как мама уходит.

— Может, простить? — спросила она как-то утром. — Не могу, — ответил я. — Она не извинилась.

«Извиниться» для мамы значило признать поражение. Всю жизнь она выстраивала нашу семью как крепость: папа умер — она стала и стеной, и пушкой. Работала, шила мне рубашки по ночам, кормила гречкой с маслом, а сама худела, как тень. Но ее любовь была колючей проволокой: если я получал четверку, она молча рвала тетрадь. Если болел — кричала, что я слабак.

Олеся оказалась противоположностью. Она не умела готовить борщ, зато могла три часа рассказывать о звездах. Когда я терял работу, она выкладывала на стол последние пять тысяч: «Купи себе кроссовки, а то стоптались». Мы жили на макаронах, но смеялись до слез, потому что Олеся умела шутить.

На четвертый месяц молчания мама сломалась. Я нашел ее у двери, мокрую от дождя, с контейнером пирогов. — Пустишь? — спросила она.

Мы сидели за столом. Она не смотрела на Олесю, спавшую в соседней комнате после ночной смены. — Ты похож на отца, — сказала мама. — Он тоже упрямился. Но я-то права была... — Потому что он умер? — вырвалось у меня.

Она вздрогнула. Папа погиб на стройке, упав с лесов. Мама винила его десять лет: «Сам виноват, полез куда не надо».

— Ты хочешь, чтобы я умерла в одиночестве? — ее голос стал тихим. — Ты хочешь, чтобы я жил с нелюбимой? — ответил я.

Она молча ушла. Олеся проснулась от шума, обняла меня со спины. — Я беременна, — прошептала она.

...Дочку мы назвали Викой. Мама узнала от тети Кати, соседки, и прислала конверт с деньгами. Без записки. Я положил его в шкатулку, где хранились Олесины билеты в планетарий и мои старые стихи.

Иногда, глядя, как Олеся качает Вику, напевая «Спят усталые игрушки», я думаю: мама тоже пела это мне. Возможно, ее любовь просто застряла где-то между страхом и гордостью. Мы не помирились. Но в день, когда Вика сказала первое «папа», я вышел на балкон и заплакал. Не из-за мамы. А потому что понял: семья — это не выбор крови. Это те, кто остается, даже когда ты ошибаешься.

Олеся некрасивая? Возможно. Но когда она смеется, весь мир становится теплее.