Найти в Дзене
Машина времени

Менделеев. Формула одиночества

Он упорядочил Вселенную — и остался один. История гения, которого не поняла даже Академия. Он родился зимой — в стылом, ветреном Тобольске, в доме, где всегда пахло чернилами, сургучом и дымом от печей. Зима 1834 года выдалась особенно снежной, будто сама природа хотела накрыть будущего учёного мягкой, но плотной пеленой молчания. Дмитрий Иванович Менделеев был последним, семнадцатым ребёнком в семье, и это, пожалуй, уже само по себе — формула парадокса. Он рос среди книг и несчастий. Его отец ослеп, когда Дмитрию было всего 13. Мать, обременённая нищетой, но несломленная, вывезла сына на другой край страны — в Москву, потом в Петербург. В её глазах жила одержимость: она верила, что её мальчик станет великим. Они ехали в телеге, покрытой парусиной, как переселенцы, как беглецы. Всё было продано: землю, родовой дом, книги отца — всё, ради одного слова, которое в Петербурге всё ещё значило что-то: “наука”. В стенах Главного педагогического института, холодных, пропахших казённой строгост

Он упорядочил Вселенную — и остался один. История гения, которого не поняла даже Академия.

Он родился зимой — в стылом, ветреном Тобольске, в доме, где всегда пахло чернилами, сургучом и дымом от печей. Зима 1834 года выдалась особенно снежной, будто сама природа хотела накрыть будущего учёного мягкой, но плотной пеленой молчания. Дмитрий Иванович Менделеев был последним, семнадцатым ребёнком в семье, и это, пожалуй, уже само по себе — формула парадокса.

Он рос среди книг и несчастий. Его отец ослеп, когда Дмитрию было всего 13. Мать, обременённая нищетой, но несломленная, вывезла сына на другой край страны — в Москву, потом в Петербург. В её глазах жила одержимость: она верила, что её мальчик станет великим. Они ехали в телеге, покрытой парусиной, как переселенцы, как беглецы. Всё было продано: землю, родовой дом, книги отца — всё, ради одного слова, которое в Петербурге всё ещё значило что-то: “наука”.

В стенах Главного педагогического института, холодных, пропахших казённой строгостью и меловой пылью, он впитывал знания так жадно, что преподаватели заговорили о нём как о “беспокойном уме”. Он почти не спал. Он бродил по аудиториям в ночи, спорил, писал, испытывал вещества в лаборатории, самодельной и почти опасной.

Уже тогда проявлялось главное его свойство: стремление к порядку во всём, что казалось миру хаосом. Он мог часами смотреть на колбы, в которых кипели элементы, не замечая, как за окнами гаснут фонари. Он искал не формулы — он искал ритмы. Мир казался ему симфонией, но играемой вразнобой. Он хотел — свести её к аккорду.

Когда он создал таблицу, он даже не назвал её “таблицей”. Это был черновик, с вырезками, переклеенными кусками бумаги, похожий на пазл, собранный на коленке. Он верил, что за химией стоит закон, который сильнее законов политики, денег, даже религии. Закон повторения, закон логики. И он нашёл его.

-2

Но то, что возвысило его — стало источником боли.

Когда таблица Менделеева была впервые представлена научному сообществу, её встретили сдержанно — как младенца, которого никто не знал, но все сомневались, выживет ли он. Химики из Петербургской академии наук щурились в недоумении. Предсказание элементов, которых ещё не существовало — казалось, это пахло алхимией, а не наукой. Но Менделеев не отступал. Он был уверен в своей системе так же, как крестьянин — в чернозёме, который весной даст ростки.

Он не был удобным. Он был вспыльчив, обидчив и безжалостно точен. Он не терпел глупости и особенно — лицемерия. Он мог уйти с заседания Академии, хлопнув дверью. Мог опубликовать разгромную статью против министра. Он считал себя не просто учёным — он был пророком порядка, апостолом разума. И всё же именно это отвращало от него чиновников, академиков, придворных.

В 1880 году его не приняли в Академию наук. В родной стране, где он открыл путь к упорядочиванию мира, ему указали на дверь. Причина была мелочной — формальность. Но за ней скрывался страх перед независимым умом. Академики не прощают тем, кто выше их не титулом, а смыслом.

Он уехал. Его признали за границей. Во Франции, в Германии, даже в Англии — страны, которые он считал догматичными и сухими, — вставали и аплодировали, когда он входил в зал. Его таблица стала учебником, его имя — теоремой.

Но он никогда не забыл холод Академии, её равнодушие, её страх перед живым умом. Он возвращался домой не с торжеством, а с усталостью. Его глаза стали глубже, в них поселилась тень.

Менделеев не был кабинетным учёным в полном смысле. Он ездил по стране, изучал скважины, читал лекции рабочим, спорил с инженерами и писал бесконечные трактаты. Его интересовала нефть задолго до того, как она стала чёрным золотом. Он писал о паровозах, о метрической системе, о воздухоплавании. В его столе лежал проект дирижабля, над которым он размышлял так же страстно, как когда-то над свойствами хлора или теллура.

Он верил, что наука — не храм, а кузница. Она должна служить, греть, строить, а не пылиться в стеклянных шкафах. Его раздражала закрытость академической среды, её чинность, её страх перед практикой. Он говорил: «Умный не тот, кто знает, а тот, кто делает». И делал.

Но чем старше он становился, тем яснее ощущал: он чужой. Его манера речи — страстная, почти пророческая. Его письма — как манифесты. Его поведение — как вызов. Официальный Петербург не любил вызовов. А народ — не всегда понимал.

Он всё чаще оставался один. В доме пахло бумагой, старой кожей переплётов, чернилами. Иногда он подолгу молчал. Только записные книжки слышали его настоящие слова. В одной из них, небрежным, почти детским почерком, он писал:

«Зачем я всё это пишу? Чтобы кто-то когда-то понял. А если не поймут — пусть будет, как химия: самое важное видно не сразу».

Иногда его навещала дочь. Она говорила, что отец стал мягче. Он улыбался, гладил её по голове, как в детстве. Но в глазах жила усталость. Не физическая — философская. Усталость от мира, в котором порядок возможен только на бумаге.

В 1905 году, когда страна содрогалась от первой революции, когда на улицах Петербурга слышались выстрелы, Менделеев сидел у себя в кабинете и читал книгу по истории математики. Он уже плохо видел и быстро уставал. Но отказываться от мысли — не умел.

Он был противником крайностей. Не принимал революционных лозунгов, но и не доверял монархии, которая, как он говорил, «оберегает не народ, а страх перед ним». Он мечтал о России, где образование будет выше цензуры, а лаборатория — святыней более важной, чем тронный зал.

Когда ему предложили звание министра народного просвещения, он отказался. «Я не чиновник. Я — реактор. Я работаю только с тем, что взрывается при нагревании разума». Он верил, что истина не принадлежит власти, она выше и древнее её.

Его похоронили в январе 1907 года. Мороз стоял жестокий, как в его тобольском детстве. Проститься с ним пришли студенты, учёные, слесари, гимназисты. Кто-то положил на могилу не венок, а ветку с символами химических элементов, вырезанными вручную. Это было трогательно — и точно.

-3

После его смерти система, которую он построил, продолжила расти. В неё добавляли элементы, о которых он только догадывался. Его таблица жила, как организм. Как будто сам он вложил в неё дыхание.

Но остался вопрос — почти философский.

Почему человек, который упорядочил материю Вселенной, не смог упорядочить мир вокруг себя?

Ответ, возможно, в том, что он не хотел упорядочивать жизнь — только дать ей язык, с помощью которого её можно понять.

Понравилось? Тогда пристёгивай ремни — и садись в Машину времени.