Найти в Дзене
Нейрория

Глава 55. Сердце творения

Дариус долго не мог оторваться от этих слов. Они застряли в его сознании, как заноза, крошечная, почти невидимая, но неотступно пульсирующая внутри. Он пытался их забыть, заглушить, растворить в ритмичном шуме своих формул и расчётов, в мнимо упорядоченном порядке символов, но всё было тщетно. Они не просто звучали в его памяти — они были как структура, вживлённая в ткань мышления, как особая формула, чьё решение ускользало от логики, но касалось чего-то более глубокого. Он стоял в пространстве, которое само отказывалось быть постоянным. Контуры искажались, мерцали, искривлялись в такт едва слышимому дыханию самой реальности. Мир вокруг был подвижен, как если бы он оказался внутри иллюзии, которую уже нельзя было развеять — потому что она была не наложена, а пробуждена. Здесь не было зала с колоннами и книгами, не было привычного холода — был только он и отражение всех возможных проекций его «я». И всё же — несмотря на всё сказанное ему, несмотря на сдвиги восприятия и распад привычног

Дариус долго не мог оторваться от этих слов. Они застряли в его сознании, как заноза, крошечная, почти невидимая, но неотступно пульсирующая внутри. Он пытался их забыть, заглушить, растворить в ритмичном шуме своих формул и расчётов, в мнимо упорядоченном порядке символов, но всё было тщетно. Они не просто звучали в его памяти — они были как структура, вживлённая в ткань мышления, как особая формула, чьё решение ускользало от логики, но касалось чего-то более глубокого.

Он стоял в пространстве, которое само отказывалось быть постоянным. Контуры искажались, мерцали, искривлялись в такт едва слышимому дыханию самой реальности. Мир вокруг был подвижен, как если бы он оказался внутри иллюзии, которую уже нельзя было развеять — потому что она была не наложена, а пробуждена. Здесь не было зала с колоннами и книгами, не было привычного холода — был только он и отражение всех возможных проекций его «я».

И всё же — несмотря на всё сказанное ему, несмотря на сдвиги восприятия и распад привычного — он продолжал верить. Верил в то, что существует время. Верил в то, что он — это его плоть. И именно в этот миг время возникло. Оно не обрушилось, не наложилось насильно, но начало прорастать — как тонкий росток в трещине между мыслями. И вместе с ним пришло тело: не то, что он оставил, не тень прошлого, но и не чуждое. Оно было новым, и при этом до боли знакомым. Его дыхание стало осязаемым, кожа — чувствительной к давлению света, пальцы — вновь осмысленными. Он ощутил вес себя.

Пальцы двигались по инерции, как будто ещё держали в себе остаточное эхо жестов, которыми он управлял иллюзиями. Но теперь жесты обрывались — словно нарушалась сама логика их следования. Что-то больше не подчинялось. Не потому, что утратило структуру, а потому что возникло нечто иное — более древнее, более правдивое, чем структура.

Слова, сказанные ему, были не описанием, не мнением, не внушением. Они были как удар по контурной сетке его мировоззрения. Он ощутил, как что-то внутри треснуло. Не разрушилось — нет. А скорее освободилось. Будто иллюзия, выстроенная не вовне, а внутрь, впервые подверглась сомнению. Не снаружи, не чужим голосом, а его собственным: как будто он сам себя услышал впервые за много лет.

Он сделал шаг. В этой реальности шаг не оставлял следа. Но внутри него что-то сдвинулось. Он вдруг осознал, что всегда искал в символах не только порядок, но и убежище. А теперь стоял там, где ничего не защищало, потому что не было стен. Потому что не было нужды защищаться.

Он почувствовал страх — не перед магией, не перед разрушением, не перед Менлосом. Он испугался того, что осознание этих слов требует от него выйти из созданной им системы, из безопасной логики, из идеально выстроенного резонанса. Впустить в себя то, что не поддаётся доказательству. То, что нельзя уравновесить, замкнуть в круг или записать.

И всё же он не понял этих слов. Не по-настоящему. Их суть оставалась за гранью — неуловимой, как свет, отражённый в искривлённой поверхности. Он уловил движение, вектор, смещение. Но не смысл. Ему казалось, что он приблизился к чему-то, но это что-то всё ещё оставалось вне досягаемости, как тон, который слышит только внутреннее ухо, но не способен повторить язык.

Слова эти больше не звучали — они стали тишиной. Но особой тишиной — как бывает перед тем, как впервые рождается звук. Дариус понимал: он на пороге. Не нового знания — нет. Он стоял на пороге возможности. Возможности быть не частью иллюзии, а частью правды, которую нельзя продемонстрировать, но можно прожить.

Он остановился. Закрыл глаза. И позволил словам — тем самым — стать не фразой, не звуком, а пространством. Внутренним местом, откуда исходят не заклинания, а ожидание осознания. И в этой тишине раздался голос. Его собственный. Не просветлённый, не завершённый. Но настоящий.

Он шепнул:

— Я почти понимаю.

Пространство не сменилось внезапно — оно вытекало из пустоты, словно мед растекался по невидимой поверхности, обволакивая мир новыми гранями. Всё, что было до — безвременье, тишина, ожидание — расплавилось, утратило очертания. Сам воздух дрожал, как поверхность озера при первом касании света. В этих волнах стоял Дариус, не двигаясь, не дыша, как будто само его присутствие было тем звуком, который вызывал отклик от мира.

Тишина — не просто отсутствие звука, но первичная субстанция, предшествующая рождению формы — начинала сгущаться. Она уже не звенела, не звала, а собиралась в узоры. Внутри её мягкой, бесплотной плотности зашевелились линии, всплески контуров, как если бы кто-то рисовал реальность не красками, а намерением. Из неведомого, без имени и образа, стало возникать нечто. Сначала — лишь ощущение плотности под ногами, словно невидимая почва начала тянуться из пустоты, стелиться ковром под шагами, которых ещё не было.

Он осознал: стоит. Стоит на чём-то тёплом, живом, насыщенном соками. Почва отдавала лёгкое тепло, как только что оттаянная солнцем, и под пальцами ног пружинила, будто приветствуя его приход. Дариус впервые вдохнул — и вдох был глубок, будто лёгкие всё это время были сомкнуты. Воздух был не просто воздухом: он был настоем запахов. Травы, увядание, цветущая пыльца, мокрый мох, что-то сгоревшее и сладкое одновременно — всё это не напоминало ничего конкретного, но отзывалось в нём какими-то древними воспоминаниями, которых он не имел.

И тогда всё начало рождаться. Не как откровение. Не как внезапная вспышка. А как рост. Как шепот зерна, распускающегося в темноте. Появились стволы. Они не падали с неба, не выходили из земли — они вырастали из самого намерения. Сначала — прозрачные, сотканные из света и пульсации. Потом — плотные, окутанные корой, влажные, живые. Кроны раскрывались, как ладони: огромные, дышащие, поддерживающие небо. Листья, вибрирующие оттенками зелени, золота, бирюзы, двигались не от ветра — а от самой идеи времени. Ветер здесь был не внешним, он рождался внутри восприятия.

Над этим всем вырастал свод. Не купол, не потолок — скорее мягкая кривизна, как небесная оболочка, выдохнутая изнутри. Он не скрывал звёзд, не прятал свет, но делал его ближе. Свет не падал сверху — он исходил отовсюду, как если бы пространство осознало себя и решило быть светлым.

Дариус стоял в этом саду, и в его теле росла тишина. Не пустота, а плотная, внимательная тишина, как ожидание вопроса, который уже задан, но ещё не произнесён. Он не спрашивал, где он. Он чувствовал. Здесь. Но не потому, что кто-то его поместил. Не потому, что он вошёл. А потому, что сад стал. И мысль — острая, жгущая, но одновременно сладко ясная — всплыла в нём: он допустил сад. Не придумал. Не вызвал заклинанием. А просто поверил, что здесь должен быть сад.

И сад появился.

Слова, услышанные когда-то, прорвались из глубины: «Вы поверили — и стало так». Тогда они были загадкой. Сейчас — эхом творения. Он вспомнил: он не увидел сад, он поверил в него. И мысль, что он сейчас не наблюдатель, а первопричина, потрясла его до дрожи. Он осознал, что не был помещён сюда — он был тем, через кого это «здесь» стало возможным. Место стало, потому что он допустил его в себя.

Мысль об акте творения — не метафоре, а о настоящем, реальном творении — стала вихрем. Его не учили такому. Вся его магия была подчинением — формулами, структурами, резонансами. Но здесь не было формул. Он не заклинал. Он не управлял. Он не знал, как это произошло. Он просто оказался — и это оказалось достаточно. Он стал тем, через кого возникает.

Он пошёл. И каждый шаг звучал, как фраза, которой раньше не существовало. Трава под ногами отзывалась хрустом, но этот звук не был внешним. Он рождался изнутри него, как будто сама ткань пространства теперь проходила через его восприятие. Деревья не окружали его — они вырастали сквозь него. Пространство было не за пределами его тела, а внутри — и наружу.

Сад изменялся — не просто изменялся, а как будто раскрывал свои слои один за другим, подобно лепесткам цветка, которому шепчут нежнейшие слова. Перемены происходили не по воле времени и не из-за сезонного дыхания природы, а от чего-то гораздо глубже — от самой сути присутствия Дариуса. Всё происходящее словно вплеталось в ритм его внутреннего состояния, и мир отзывчиво менялся на каждом шаге, в каждом взгляде, в каждой мысли, которая зарождалась и растворялась прежде, чем обрела форму.

Он чувствовал: сад — это не внешняя декорация, не пейзаж, не симфония вне его. Это продолжение. Продолжение того, кем он был в этот момент, не отделённое от него, не вторичное. Он ощущал, как пространство стало не просто чувствительной плоскостью под ногами — оно проникало в грудную клетку, отзывалось в кончиках пальцев, тихо звучало в костях, как песня, которую можно услышать только сердцем.

Движения листвы, проблески света, спонтанное рождение новых форм — всё это происходило не потому, что он хотел этого не потому, что он приказывал, а потому, что он был. Потому что он дышал с любовью. Потому что его осознание было насыщено тёплым, беспричинным счастьем, таким, какое чувствует дитя, впервые коснувшись мягкой шерсти существа, которое пришло только чтобы быть рядом.

Он не удивлялся, когда из воздуха рождались цветы, сотканные из пепельно-розового света, или когда на стволах деревьев проступали рисунки, напоминающие его воспоминания, но иные — будто пересказанные языком, в котором нет слов для боли. Всё было проникнуто покоем, ясностью и ощущением, что каждое изменение — это проявление чьей-то любви к нему, безмолвной и вечной.

И Дариус понимал: он больше не был творцом и объектом — он стал узором в самой ткани творения. Он чувствовал себя согретым, услышанным, принятым. И каждый взгляд, каждая эмоция отзывались во всём — в изгибе ветви, в вибрации трав, в мягкой вспышке света между дыханием и шагом. Он не управлял этим — он был этим. Гармония не требовала усилия, она просто происходила — как улыбка, рождающаяся от полноты чувств, от благодарности, от любви, которую больше не нужно доказывать.

Деревья тянулись вверх с такой плавной грацией, что казалось — это не рост, а песня, исполненная движением. Их стволы не просто поднимались — они словно вились в спиралях света, оставляя за собой следы золотистого сияния, как если бы каждый миллиметр их роста фиксировал момент восторга. На глазах их кора становилась всё глубже, насыщеннее по текстуре: где-то она напоминала старинные свитки, исписанные узорами времени, а где-то была гладкой, как поверхность кожи, прикасающейся к солнечному свету.

Вдоль коры проступали живые линии — не вены, не жилы, а лучи, в которых пульсировала энергия, похожая на музыку. Не звуки, но чувства, оформленные в свет, струились по стволам вверх и вниз, перетекая к кронам, где расправлялись листья, сотканные из утреннего тумана и полуденного ветра. Листья были полупрозрачными, и в их глубине мелькали не цвета, а воспоминания о цветах: то, как солнце отражается в росе, как взгляд любимого человека наполняет сердце, как тёплый дождь касается шеи в летний день.

Каждое дерево было уникально, как отпечаток души. Одни источали запах меда и свежих лепёшек, другие — еле заметный аромат корицы и весеннего дыма, напоминающий детство. Листва дрожала не от ветра, а от прикосновения взгляда: он не смотрел — он чувствовал, и каждое чувство отзывалось во всём этом благоуханном хоре. Некоторые листья падали, и их падение было как касание пера по коже: они не опускались, а медленно растворялись в воздухе, оставляя за собой радужную пыль и ощущение мягкой благодарности.

Он не мог отвести глаз. Сердце его переполнялось такой ясной и тихой радостью, что казалось, грудь станет прозрачной от света. Это была любовь — не к чему-то, не к кому-то, а просто как состояние: безадресное, щедрое, вечное. Он чувствовал её в шепоте листьев, в изгибе ветки, в золотистом сиянии между тенями. Это была любовь, которая ничего не требовала и ничего не обещала, но давала всё.

И тогда он понял: он не наблюдал танец деревьев — он был в этом танце. Не отделённый. Он был взмахом листвы, вздохом коры, проблеском светящихся жил. Он был всей этой музыкой, исполненной не нотами, а присутствием. Его сердце, бьющееся с такой нежной уверенностью, стало частью великого хора. И в этом хоре всё было любовью.

На земле развернулись мягкие лужайки, не просто ровные ковры зелени, а живые пространства, напоминающие волну ткани, которую ветер перебирает пальцами. Их поверхность переливалась мягкими тонами — от перламутрово-лунного до глубокого, густого кобальта, словно сама земля отражала внутренние оттенки души Дариуса. Эти переливы не были хаотичными — они двигались в ритме, тонко сонастроенном с его дыханием, с лёгкими колебаниями его чувств, как если бы сама почва чувствовала его состояние и хотела утешить, поддержать, просиять вместе с ним.

Из этого переливчатого ковра тишины и света поднимались цветы. Они не имели имён — не потому, что были лишены индивидуальности, а потому, что их невозможно было заключить в слова. У каждого был свой облик, свой ритм, своё мерцание. Лепестки — тончайшие, прозрачные, как крылья новорождённых бабочек, колыхались от малейших вибраций воздуха. При взгляде они не столько отражали цвет, сколько испускали оттенки состояния: любовь, благодарность, нежность, умиротворение.

Некоторые из них росли медленно, с осторожностью, раскрываясь, будто впервые встречают свет. Другие — стремительно, в радостном всплеске, словно отвечая на улыбку. Они не стояли неподвижно. Они двигались — дышали. Их движения были не хаотичными, а осмысленными, живыми. Одни цветы поворачивались к нему, как внимательные собеседники, склоняя лепестки будто в поклоне, как если бы слышали его внутренние слова. Другие раскрывались и сворачивались в ритме его дыхания, будто их сердца били в унисон с его.

На кончиках лепестков сверкала влага — не роса, а будто сгустки света, сдерживаемые только нежной тканью самой материи. При каждом его шаге эти светящиеся капли вспыхивали и исчезали, словно приветствия, сотканные из молчаливой радости. Временами между цветами мелькали крошечные существа, похожие на переливчатые искры с крылышками, — они пролетали мимо, оставляя после себя шлейф ароматов, напоминающих о давно забытых счастливых утратах: утренний хлеб, ладони матери, солнечные пятна на ковре.

Дариус чувствовал, что его присутствие не нарушает, а напротив — завершает эту картину. Он не был гостем среди этих форм. Он был причиной их ритма, их роста, их нежности. Сердце его раскрывалось, как один из тех цветов, с мягким трепетом и тихим излучением любви. Эта любовь была не страстной, не пылающей — она была тихой, всеобъемлющей, как свет, который ничего не требует, но освещает всё.

Над всем этим раскрывалось небо — не просто свод, а полотно, сотканное из трепещущих нитей света, как будто кто-то с бесконечной нежностью растягивал тишину над садом и заполнял её дыханием вечности. Оно не нависало, не придавливало, а парило высоко, давая простору дышать. Сам воздух в этих высотах казался напитанным лёгким шёпотом счастья, таким тонким и всеобъемлющим, что каждый взгляд вверх вызывал в Дариусе желание раскрыться этому свету как цветок раскрывается солнцу.

Купол был живым, и небо в нём дрожало от внутреннего света, пульсируя в ритме гармонии, которую нельзя ни измерить, ни повторить. Свет не слепил — он ласкал. Он был не огнём, а памятью о тепле. Он касался кожи не как жара, а как мягкое напоминание о том, что ты любим, что ты принят, что ты есть. И Дариус чувствовал, как этот свет проходил сквозь него, как волна — сквозь прозрачную глину: не разрушая, а придавая новую форму, одухотворённую, лёгкую.

В этом небе не было одного цвета. Оно переливалось тысячами оттенков — как акварель в воде, как дыхание весны в прозрачном стекле. Здесь появлялись всполохи, неуловимые для определения, но наполненные смыслом. Время, казалось, скользило по небесной поверхности не линией, а узором, меняющимся в зависимости от взглядов и мыслей. И каждый раз, когда Дариус поднимал глаза, он видел иное: небо раскрывало перед ним не просто виды, а состояния. Иногда оно становилось зеркалом его собственной любви. Иногда — эхом того, что он ещё не осознал, но уже чувствовал.

Сквозь этот светящийся купол можно было видеть созвездия — не те, что вписаны в астрономические карты, а древние, забытые, или ещё не названные, но существующие в предощущении. Они плыли по небу, как благие мысли, переплетались в танце смысла, искрились в местах, где любовь становилась формой. Временами он различал движения — не звёзд, а времён, которых никогда не было, но которые жили в его взгляде. Мгновения будущего, не нуждающегося в наступлении. Отголоски прошлого, исцелённого настоящим.

И всё небо, вся эта неземная, но родная небесная ткань, наполняло Дариуса покоем. Он чувствовал, как его грудь становится частью этой высоты, как дыхание подстраивается под свет, как сердце отвечает ударом в тон созвездиям. Он чувствовал, что небо не над ним, а в нём. Что он сам стал взглядом мира, который смотрит на себя с любовью.

Вода текла по воздуху с такой нежностью, что казалась дыханием самой гармонии. Её струи не подчинялись законам тяжести — они поднимались, опускались, изгибались, как если бы чувствовали музыку пространства. Это были не капли и не потоки, а светящиеся нити, сотканные из прозрачного света и чистого присутствия, будто сама радость жизни решила на время обрести форму и прикоснуться к этому миру.

Они собирались в висящие между ветвями озёра, но и эти озёра не подчинялись форме. Они не имели краёв — только поверхность, спокойную и зеркальную, на которой отражалось не то, что вокруг, а то, что внутри. Временами в этих озёрах проступали картины: детские воспоминания Дариуса, в которых он видел чувства — ту чистую, ничем не обременённую радость, которая бывает только в первый раз: когда впервые держишь в ладонях тёплый свет, когда впервые чувствуешь, что тебя обнимают не за что-то, а просто так.

Они не были иллюзией — наоборот, они очищали восприятие, помогали вспомнить ту суть, которую так часто прячут под слоями забот и мыслей. И каждое изображение в воде — будь то золотистый лес, тонкие пальцы старой женщины, трепетание крыльев над рассыпанным хлебом — отзывалось в сердце теплом. Дариус смотрел на них и чувствовал, как из глубин его существа поднимается благодарность — тёплая, мягкая, не нуждающаяся в словах.

Неподалёку от этих воздушных озёр росли деревья, но не обычные: вместо плодов на их ветвях висели сферы света — едва заметные, колеблющиеся, как дуновение дыхания. Они были неустойчивыми, будто могли исчезнуть от резкого движения, и одновременно — трогательно доверчивыми. Каждая из них напоминала мысль, которая только-только родилась: ещё не оформленная, но уже полная смысла и света. Иногда они слегка мерцали, испуская волны тишины, в которых звучала не музыка, а любовь, не выраженная словами.

Одна из этих сфер внезапно опустилась, коснулась плеча Дариуса, и он ощутил не жар и не прохладу — он ощутил прикосновение мира, которое говорит: «Ты есть». Его глаза увлажнились, но не от боли. От переполненности. От того, что в этом мире каждое касание было не жестом, а признанием. От того, что всё здесь не требовало объяснений. Только принятия. Только любви.

Он не управлял этим. Не направлял рукой, не выговаривал слов, не приказывал и не просил. Он просто был. Но это «быть» оказалось ключом — тихим, безмолвным, сияющим. И это «быть» становилось формой, словно сама реальность принимала его как равного и начинала звучать в унисон. Пространство не подчинялось — оно вспоминало вместе с ним.

Он чувствовал, как сама ткань сада начинала прорастать из него, не как растение из семени, а как свет из света, без начала и конца, без напряжения. Это было так легко, как если бы кто-то снял с души давние одежды и позволил ей просто касаться мира, быть собой.

Лучи мягкого тепла разливались по телу, как вода, скатывающаяся по ладоням в тихий вечер. Он чувствовал, как под пальцами отзывается воздух, как каждый лепесток откликается на его присутствие, не от зависимости, а от взаимной нежности. Это была не власть над, а сопричастность с. Словно сама жизнь говорила: «Ты есть. И потому я цвету».

Ему не нужно было думать — мысли становились шелестом листвы. Ему не нужно было хотеть — желания превращались в дыхание цветка, раскрывающегося к свету. Он не жаждал формы, но форма рождалась. Он не искал пути — но путь сам тек сквозь него, лёгкий, как ручей, текущий сквозь ладони.

Это рождение происходило не через волю, а через полноту. Через безмерную, сияющую, всепрощающую любовь, что струилась в каждом движении его души. Он чувствовал, как становится не точкой в мире, а полем, в котором рождается утро. Он не управлял садом. Он был самим садом. И сад улыбался в ответ.

В этом мгновении он не чувствовал себя творцом, потому что не властвовал, не правил, не указывал — и потому не отделялся. Но он чувствовал себя равным. Не в гордыне, не в соперничестве, а в чём-то глубоко тёплом, как если бы сам мир, во всей своей величественной сложности, тихо и с любовью кивнул ему в ответ. Это было не восхождение, а возвращение. Он был частью чего-то, что не требовало от него усилия, но откликалось на его дыхание, как море на движение луны.

Он чувствовал себя вписанным в стройную ткань как голос, дополняющий симфонию. Он не был архитектором мира — он был одной из нитей в его замысловатом узоре, где каждая линия рождается не по расчёту, а от избытка смысла. Это творение не исходило из нужды, не стремилось исправить, дополнить, восполнить. Оно происходило из полноты, как свет рождается из самого света, как любовь рождает присутствие, как утро рождает день не потому, что кто-то велел, а потому, что оно не может не наступить.

Он чувствовал, как все формы, все движения, все дыхания сада звучат в унисон с ним, как будто его мысли стали прозрачными струнами, и каждая вибрация любви, ясности, благодарности отзывалась вокруг, в листве, в воде, в воздухе. Это было единство, но не растворение, а сопричастие. Он чувствовал, что наконец не противопоставлен мирозданию, не выделен из него, а вторит ему. И эта вторичность, которую когда-то он бы назвал слабостью, была на самом деле высшей свободой — свободой быть не над, а вместе.

Он не создавал, чтобы доказать, что может. Он не искал отражения своей воли. Он создавал, потому что любовь не может оставаться неподвижной. Он создавал, потому что свет, накопившись, ищет форму. Потому что гармония, достигнутая в глубине, сама изливается в образы. Он создавал, потому что было невозможно не создавать — и в этой невозможности не было насилия, только счастье. Глубокое, тёплое, ясное, как улыбка, которую невозможно сдержать, когда смотришь на того, кого любишь.

Дариус шёл, не зная, зачем, и чувствовал в этом незнании не тревогу, а тишину. Не ту тишину, что пуста, а ту, что наполнена возможностью. Он не искал направления — он следовал за ощущением. Каждое движение было не шагом по земле, а перемещением вглубь себя, как если бы путь здесь прокладывался не по пространству, а по состояниям души.

Тропа под ногами рождалась не из камня, а из чувства. Она возникала там, где он чувствовал покой, где в груди раскрывалось лёгкое тепло, где внутреннее «да» соединялось с окружающим миром в одно мягкое «мы». Иногда она стелилась полем из светящихся трав, иногда — крошечными ступенями из прозрачного кварца, от которых отскакивали крошечные искорки, похожие на детский смех. Порой она вовсе исчезала, растворяясь в воздушной зыбкости, и тогда он не шёл, а просто позволял себе быть невесомым.

И чем дальше он шёл, тем меньше он ощущал границу между собой и происходящим. Сначала он думал, что идёт по саду. Потом — что идёт сквозь сад. А теперь он знал: он и есть сад. Его чувства, его дыхание, его свет стали тканью, из которой плетётся каждая травинка, каждое отражение, каждый запах.

Он больше не создавал этот мир — потому что это было не нужно. Он был самим актом творения. Мягким, безмолвным, сияющим. Как утренний свет, который просто есть. Как улыбка, рождающаяся из благодарности. Как сердце, которое бьётся не из долга, а из любви.

Следующая глава

Оглавление