Ленинград, январь 1942 года.
Город, скованный холодом и голодом, дышал хрипло. Четырнадцатилетняя Катя шла по обледеневшей улице, закутавшись в три платка, — один свой, два чужих, найденных в разбомбленном трамвае. Она несла ведро с водой, добытой из проруби на Неве. Ледяная тяжесть обжигала пальцы, но мысль о том, что в комнате ждет печка-буржуйка, грела сильнее огня.
Внезапно грохот. Свист.
Земля вздрогнула. Катя прижалась к стене, чувствуя, как осколки кирпичей царапают щеку. Когда дым рассеялся, она увидела: стена пятиэтажки наполовину обрушилась, обнажив квартиры, как кукольные домики. И услышала плач.
На четвертом этаже, среди развороченной мебели, сидел мальчик. Лет трех, в застегнутом на одну пуговицу пальтишке. На полу — разбитая фарфоровая кукла, рядом — чемодан с женскими платьями.
— Мама? — всхлипнул он, увидев Катю.
Она не спросила, где мать.
По выбитым окнам, по пыли на рояле поняла: уехала. Одна.
Митя не говорил «спасибо». Он молча впился в Катю, как в спасательный круг, и больше не отпускал. В первую ночь, когда в буржуйке кончились книги для растопки, он разорвал свою куклу.
— Видишь, у нее внутри опилки? — Катя трясущимися руками подбросила их в огонь. — Горит, как дрова.
Они спали вдвоем в одной кровати, укрываясь всеми одеялами. Митя прижимался к ней, словно хотел влезть под кожу. По утрам Катя отламывала кусочек блокадного хлеба — 125 граммов на двоих — и клала ему в рот, как птице.
— Жуй медленно, — шептала она. — Представь, что это торт.
Февраль выдался лютым.
Водопровод замерз, свет давали на час в сутки. Катя выменяла на бабушкино кольцо мешок столярного клея. Варила «холодец», резала ремни на лапшу. Митя, сидя на кухне, играл в «войнушку» с крысами.
— Они как фашисты, — серьезно объяснял он, тыча палкой в худое серое тельце. — Тоже хотят нашу еду.
Однажды он нашел в шкафу альбом с фотографиями.
— Это ты? — тыкал пальцем в снимок женщины в шляпке.
— Нет. Это та, которая уехала.
— Почему?
— Потому что испугалась.
— А ты не боишься?
Катя смотрела на его впалые щеки, на синие ногти на руках.
— Нет. Со мной же ты.
В марте Катя заболела.
Дистрофия, цинга, обморожение — врачи в госпитале только разводили руками. Митя притащил из развалин детские санки. Два дня тащил ее до «Дороги жизни», завернутую в ковер.
— Мы как богатыри, — шептал он, спотыкаясь о трупы у дороги. — Ты — Спящая царевна, я — Иванушка.
На льду Ладоги их подобрала санитарная машина. Когда Катя очнулась, медсестра сказала:
— Твой брат не отходил от тебя ни на шаг. Все твердил: «Она же мне торт испекла».
Они выжили.
В 1944-м, вернувшись в Ленинград, нашли свою квартиру — с выбитыми стеклами, но целую. Митя, уже семилетний, носил в школу Катины ботинки на три размера больше.
— Вырастешь — свои купим, — обещала она, зашивая дырку на коленке.
Он вырастет. Станет инженером. Каждый апрель девятого они будут приходить на Пискаревское кладбище. Молча стоять у гранитной плиты, за которой лежат тысячи безымянных.
— Почему мы живы? — спросит он в сорок лет.
— Потому что ты разорвал куклу, — улыбнется сединами Катя. — А я научилась печь торты из опилок.
И в этом будет вся правда.
О том, как два полудетских сердца, бившихся в такт, растопили лед блокады теплом, которого хватило на целую жизнь.