Найти в Дзене
Живые страницы

Третья дверь справа

Семнадцать лет назад я ушёл из семьи, хлопнув дверью. Она не звала, он — ненавидел. Теперь мне некуда идти. Саркома не спрашивает, кто был прав. Я стою у знакомой двери, за которой когда-то смеялись. Мне осталось немного. Но самое трудное — не смерть. Самое трудное — заглянуть в глаза тем, кого предал. Я знал, что она живёт здесь. Дверь с облупленной табличкой, почтовый ящик с надписью фломастером: «Не кидать рекламу, тут живут люди». Я стоял на лестничной клетке пятого этажа, пахло мокрым цементом, и у меня тряслись руки. Прошло семнадцать лет. А внутри всё будто вчера: скандал, крик, хлопок двери. И маленький мальчик в коридоре, который смотрел на меня снизу вверх — испуганно, как смотрят на ураган, что снесёт дом. Я ушёл «на время». Потом стало стыдно возвращаться. Потом — поздно. А теперь — всё. Приговор. Саркома. Шесть-восемь месяцев, с ремиссией — десять, если повезёт. Я нажал на звонок. Открыла она. Настя. Постарела. Не спросила ничего, только смотрела. Долго. — Мне некуда идти
Он вернулся, когда не ждали.
Он вернулся, когда не ждали.

Семнадцать лет назад я ушёл из семьи, хлопнув дверью. Она не звала, он — ненавидел. Теперь мне некуда идти. Саркома не спрашивает, кто был прав. Я стою у знакомой двери, за которой когда-то смеялись. Мне осталось немного. Но самое трудное — не смерть. Самое трудное — заглянуть в глаза тем, кого предал.

Я знал, что она живёт здесь. Дверь с облупленной табличкой, почтовый ящик с надписью фломастером: «Не кидать рекламу, тут живут люди». Я стоял на лестничной клетке пятого этажа, пахло мокрым цементом, и у меня тряслись руки.

Прошло семнадцать лет. А внутри всё будто вчера: скандал, крик, хлопок двери. И маленький мальчик в коридоре, который смотрел на меня снизу вверх — испуганно, как смотрят на ураган, что снесёт дом.

Я ушёл «на время». Потом стало стыдно возвращаться. Потом — поздно. А теперь — всё. Приговор. Саркома. Шесть-восемь месяцев, с ремиссией — десять, если повезёт.

Я нажал на звонок.

Открыла она. Настя. Постарела. Не спросила ничего, только смотрела. Долго.

— Мне некуда идти, — прошептал я.

Дверь закрылась.

Я не стучал. Просто сел на ступеньку. Час. Второй. На третий — дверь снова открылась.

— Спишь здесь — не отмоешься. — Голос усталый. — Входи. На коврик не наступай, чистила только что.

Мы жили рядом, как соседи после войны: без разговоров, без упрёков. Она ставила мне тарелку на стол — молча. Я ел. Потом мыл. Ночью кашлял, она приносила воду. На тумбочке стояла та же старая кружка с надписью: «Лучшему папе».

И вот однажды — шаги. Звонок. Мужской голос. Мощный, хрипловатый:

— Мам, это я!

Я понял сразу. Сын. Артём.

Настя открыла. Он вошёл. Высокий, плечистый. Моя копия. Только глаза её — холодные, синие, как лёд. Увидел меня — замер. Щека дёрнулась.

— Ты что, с ума сошла?

— Тём, он болен...

— И что? Это теперь индульгенция?

Он подошёл ближе. Я встал. Стояли почти нос к носу.

— Ты. — Он почти прошипел. — Ты вычеркнул нас, а теперь пришёл умирать красиво?

Я не знал, что сказать. В горле стоял ком. Хотел протянуть руку — он отшатнулся.

— Знаешь, каково это — в школе отвечать, где твой отец? Знаешь, каково — видеть, как мать ночами мыла подъезды, потому что ты не платил алименты? Я работал с шестнадцати. А ты, судя по лицу, пил. Много.

Настя попыталась его остановить, но он уже кипел:

— Ты хочешь, чтобы я тебя пожалел? Нет, отец. Поздно. Очень поздно.

Он ушёл, хлопнув дверью. Я сел. Не плакал. Просто сидел, и боль в груди была не от опухоли.

Через два дня он вернулся. Принёс документы. Искал для меня стационар, нашёл паллиативный центр, говорит: «У них врачи хорошие. Бесплатно». Говорил быстро, холодно.

— Зачем ты это делаешь? — спросил я.

Он пожал плечами.

— Не для тебя. Для мамы.

Я кивнул. Он вышел.

А потом вернулся ночью. Сел на табурет у моей кровати. Молчал минут десять.

— Я помню, как ты учил меня ездить на велосипеде. Я упал тогда, колено разбил, ты на плечи посадил и нёс до дома.

— Я помню.

— Тогда я думал, что у меня самый сильный отец на свете.

Пауза. Он поднял на меня глаза.

— Когда ты ушёл, мне казалось, что это моя вина. Что я как-то... не так себя вёл. Я пять лет не мог себе этого простить. А потом — начал тебя ненавидеть.

Он встал. Подошёл ближе. Положил руку мне на плечо.

— Я не прощаю. Но и не хочу больше жить с этим грузом.

Я кивнул. Не стал ничего говорить. Потому что в этот момент сердце моё разбилось — не от болезни. От того, что сын стал мужчиной. И оказался сильнее, чем я когда-либо был.

Я умер через три месяца. Настя сидела рядом. Артём был там тоже. Держал меня за руку. Сказал:

— Пап. Спасибо, что пришёл. Хоть под конец.

На кресте написали:

Алексей. 1974–2025. Вернулся. Ушёл не один.