Елена Наливаева — поэт и музыковед из Санкт-Петербурга. Стихи Елены —интересный случай, уже ставший традицией в русском стихосложении (А. Фет, М. Кузмин, А. Белый; да не прозвучат слишком пафосно эти имена, а прозвучат лишь затем, чтобы указать на известную традицию) когда стихотворения рождаются на перепутье между поэзией и музыкой. Елена — преподаватель в Санкт-Петербургском училище имени Римского-Корсакова и в первую очередь человек, глубоко неравнодушный к музыке, что закономерно сказывается на её поэзии. Многие стихи в сборнике имеют нерегулярный размер, иногда даже перетекают в прозу и возвращаются снова в русло стиха. И это отнюдь не пренебрежение стихотворной формой, просто, как известно, симфония по своей природе «не квадратна». Частые смены настроений и интонаций напрямую влияют на её текучий размер. Похожим образом происходит и в стихотворениях Елены. Но отнюдь не в этих формальных признаках «секрет» музыкальности её письма. Об этом подробнее я напишу дальше.
Настроение в сборнике порой так сильно меняется, что на одной странице мы можем видеть лучезарный текст о простой и одновременно с этим сложной радости быть — «Утренний сонет», а на другой — стихотворение о ребёнке с диагнозом рак — «Фисташки». Часто Елена пишет верлибрами, иногда даже прибегая к особой графике, как например, в стихотворении «у окулиста…». Часто стихи Елены имеют фабульную составляющую («На день 8 Марта» — стих о детдомовце, поздравляющем маму с восьмым марта; «Фисташки» — о девочке, больной раком; «Прутик» — написанный от лица фарфоровой чашки и др.). Иногда Елена прибегает к прозаизации, из-за чего верлибры могут перетекать в прозаические диалоги и обратно. Этот приём нашёл очень интересное отражение в стихотворении «Внутри и снаружи», где Елена имитирует процесс мышления.
"«Вы — знаю ныне — именно такой, с кем
Во тьму бы шла по прерванной тропе…»
— Не влюблена, ну что вы! То Чайковский
Меня смутил. И чуточку — Шопен".
Лирический герой отвечает самому себе изящными, романтическими фразами, но как дело доходит до реального собеседника, он пасует и отвечает прозаично. Противопоставление романтики реализму, — литература за несколько тысяч лет своей истории ещё не придумала ничего более действенного и художественно правдоподобного, чем этот контраст. Частотно в стихах Елены по понятным причинам встречаются фамилии известных композиторов: Григ, Шопен, Шостакович; а музыкальные интертекстемы порой перевешивают литературные, что в общем довольно интересно и только добавляет её поэзии дополнительную сложность и полифонию. Но опять, повторюсь, отнюдь не это наделяет стихи Елены музыкой! Ряд стихотворений насыщен петербургской тематикой: «Московский вокзал», «Петербургский ангел» и др. Иногда Елена изобретает интересную субъектность, как например, в стихотворении «Прутик». Отдельный лейтмотив сборника — поэзия обыденного. Буквально каждая пылинка насыщается поэзией и становится микрокосмосом:
«<...>
Так медленны, что, чудится, застыли
В косых лучах пылинки золотые.
А солнечные пятна-острова
Лежат на стенах, будто в океане.
За окнами трамвай весёлый, ранний
Гремит. И всё живёт. И я жива».
«<...>
Под звуки Глинки, Грига, Мендельсона… —
Услышишь ход вещей, всмотрясь на миг
В подвижный контур капли невесомой».
и др.
Именно эта поэзия мгновения и эти озарения внезапного счастья, появляющиеся во многих стихотворениях Елены, как я понял, и привлекли Евгению Коробкову, о чём она пишет в предисловии. Стихи Елены, кончено, очень светлы. Они преисполнены неподдельным состраданием и простым человеческим теплом, которого порой так не хватает. Но я бы хотел посмотреть на её стихи немного с другого угла. Например, в стихотворении «о музыке и не», которое, как и многие другие стихи Елены, построено на сюжете (ревнивый музыковед, опечаленный нынешним положением дел в классической музыке, вынужден писать положительные или нейтральные статьи; находить смысл там, где его нет, искать красоту в уродстве и проч.) явно прослеживается преемственность романтизму. Что это, как не Маяковский, и даже не его «Скрипка и немножко нервно», а в целом этот дух протеста и непримиримости с существующим порядком вещей, этот дух жадного и ревнивого до своей любви человека. Там, где у Маяковского гремела революция, Елене слышится угасающий голос былой гармонии (и в прямом, и в переносном смысле). Этот голос зовёт её защищать гармонию.
«<…>
что вавилонская башня
озвученных партитур
всей
этой
вашей
современной
академической
музыки
пытка для ушей и сознания
более ничего
но я помню что
понять красоту
можно
только познав страдание
и сдаю статью в печать
и забываю о ней
но если бы я был хором
роялем
виолончелью
кларнетом
тарелками
я в ночном кошмаре приходил бы
к современному композитору
и вопрошал
что что ты сделал со мной
почему во мне больше нет музыки
ты убил музыку во мне
ради того
чтобы спрятать свою беспомощность
чтобы выпендриться
потешить самолюбие
гордеца
ради самоутверждения
на тебе столько крови
исполнительской
слушательской
остановись
тоника всё равно выживет
её ты убить не сможешь
Господи
Шуберта
Шуберта
Грига
Чайковского
Пощадите».
«Тоника всё равно выживет» — совершенно точно. Дух музыки не уничтожить. И как всё это созвучно мысли Блока, когда в 1919 году в статье «Крушение гуманизма» он писал:
«Культура будущего копилась не в разрозненных усилиях цивилизации поправить непоправимое, вылечить мертвого, воссоединить гуманизм, а в синтетических усилиях революций, в этих упругих ритмах, в музыкальных потягиваниях, волевых напорах, приливах и отливах, лучший выразитель которых есть Вагнер. Вся усложненность ритмов стихотворных и музыкальных (особенно к концу века), к которым эпигоны гуманизма были так упорно глухи и враждебны, есть не что иное, как музыкальная подготовка нового культурного движения, отражение тех стихийных природных ритмов, из которых сложилась увертюра открывающейся перед нами эпохи <…>».
Вероятно, что в данном случае произошёл обратный процесс и «эпигоны академизма», мнится мне, настолько преисполнились в стилистике и экспериментах, что не заметили, как стали враждебны самому духу музыки. И всё это с таким жаром: рублено, громко, яростно. Я думаю, сегодня наша музыка по своей сути именно такая: она напугана тем, что вся музыка уже сыграна, она с недоверием смотрит вперёд и всё чаще тоскует по своему былому величию и утраченной гармонии, она жаждет идеала, который ныне невозможен (вспоминаем стих «Внутри и снаружи») и всякий раз, когда изредка проглядывается хоть какое-нибудь его подобие, она жадно цепляется за него, как утопающий за маленькую дощечку. Всё это слышно в стихотворении Елены. Всё это слышит сам автор. И вот в чём настоящая музыка.
Музыка есть созвучие. Музыка есть чуткость до интонаций и настроений. Этой чуткостью и пронизаны стихи Елены. Например, в стихотворении, «Фисташки» автор, казалось бы, играет по-чёрному и сознательно «идёт на фол», когда он поднимает запретную, неприятную тему — пишет про ребёнка больного раком. Однако, вопреки ожиданиям, здесь вовсе отсутствует эпатаж, чернуха ради чернухи и проч. Стихотворение оказывается невероятно искренним и честным.
«В «Пятёрочке» снова фисташки —
Возьму Наташке.
*
— Папка, хочу орехов! —
Из школы приехав,
Дочка кричит с порога.
— В «Пятёрке» много!
Светка пакет приносила,
Орехи — сила!
Идём за силой. Ага,
Стоит ореховый гам.
Люди за ними — валом!
Орехов тут не бывало.
Бродит моя малявка
Возле прилавка.
Деловая, руки в карманах.
— Ой, пап, смотри, как тюльпаны…
Пап, я вот эти буду!
— Это фисташки, Чудо.
— Какое смешное слово.
— Да что такого?
— Смешно-о-е! Взялось откуда?
— Наверно, с Востока, Чудо…
Придём — поищу в словаре.
— Ур-ра! У меня оре… —
Домой принесли полкило.
Грызёт и грызёт.
— Не лопнешь?
Фыркает.
— Где словарь?
Слово искать давай!
— Фисташка… Пришла в наш язык
Из турецкого слова fystyk…
— А значит?
— «Орех». Вот, смотри…
— Скукота эти словари…
Не было ни недели,
Когда б мы фисташки не ели.
*
Кладу я к цветам фисташки.
Молчит Наташка.
Глаза — как небо осеннее,
Спокойные, серые.
Улыбка на белом личике,
Пепельные косички…
Дочь, как же так?..
Рак».
Шутливые диалоги папы и дочери — что это, как не всякая беззаботная житейская суета, которая почти бесследно проходит, за которой следует короткое, неутешительное, в три буквы: р-а-к. Всё стихотворение становится невероятно ёмкой притчей о болезной и мимолётной человеческой жизни. Тем временем, фисташка, как аллегория какого-то сущего пустяка, как предметная связь между отцом и дочерью, ещё отсылает нас к ореховым рощам из Песни Песней. Таким образом, эта суета, от которой все мы так рьяно бежим, возможно и есть наш единственный рай, кроме которого ничего больше не будет. Не настаиваю, но вокруг этого можно рассуждать. Почему фисташка? Не потому ли, что порой жизнь так несправедлива, что иногда и вовсе непонятно, как распутать её концы, подобно тому, как не можешь открыть сомкнутую фисташку? Здесь открывается огромное пространство для мысли, а если есть это пространство, значит стих без сомнения получился. И вот в чём музыка; попробуйте проследить композицию стихотворения. Вы найдёте: вступление, основную тему в двух частях, а дальше — смена тональности! (контрапункт), оказывается основная тема мелодии была ложная, автор водил нас за нос. Меняется тональность, но (и это очень важно) не меняется основная тема. Просто одна нотка. И беззаботный светленький мажор превращается в кошмарный тритон (звук сухого мелка о доску). И радость, и ужас. Вот музыка. Вот чуткость к интонациям. А отнюдь не упоминания Брамса и Дворжака.
Удивил меня и нестандартный выбор субъектности повествования. Написать стих от лица фарфоровой чашки, да ещё вплести в него историю про ребёнка из детдома (казалось бы, тоже игра ради фола, ан нет) — это больше, чем просто интересно. Это оригинально, свежо, смело. Сразу вспоминается альбом Аквариума «Наша жизнь с точки зрения деревьев» или роман Иэна Макьюэна, написанный от лица эмбриона. Чашка в стихотворении является спусковым крючком. Приёмный ребёнок в чужом доме должен будет её разбить. Это станет символом его ранимости и незащищённости. Отличный ход.
«<…>
А в июле —
Точно помню, что пахло липой —
Дверца шкафа открылась.
И он,
Много раз оглянувшись,
Убедившись,
Что — никого
Ни на лестнице,
Ни в соседней кладовке,
Что никто ничего не видит,
Не слышит,
Не зайдёт специально,
Взял
Меня осторожно,
Ручку
Приставил,
Торопливо
Достал из кармана
Прутик,
Терпко пахнущий древесиной,
И ликуя шепнул:
— Репаро!..»
От финального «Репаро» пробегает мороз по коже. В этом «репаро», в одном этом слове раздаются тысячи отзвуков громыхающей неумолимой жизни, пережёвывающей миллионы судеб, отрывающей ноги солдатам, убивающей одиночеством, болезнями и тоской, отделяющей детей от родителей, насылающей нескончаемые страдания, которые приёмный ребёнок побеждает своим отчаянным волшебством. «Репаро», — произносит он, взмахивая волшебной палочкой, «прутиком». Склейся чашечка, ну, пожалуйста. Это всё равно, что тщетная мольба Василия Фивейского (из одноимённой пьесы Леонида Андреева) Богу, чтобы умерший человек воскрес. Но ребёнок не сокрушается, в отличие от Василия. Он ещё слишком мал, чтобы не верить в волшебство. Какая поразительная точность слов: «И ликуя шепнул…» — шепнул потому, что боится, что чужаки услышат; а ликуя… ведь как ещё можно говорить «репаро», только с ликованием, с торжеством, с верой, с любовью. Стихотворение преисполнено воздухом и музыкой. Прочтите этот стих, чеканя слова. Вылитый Маяковский. Но не всё, что «чеканя слова» Маяковский. Маяковский — это тоже прежде всего про музыку, это непримиримый жар и чуткость к своему времени и судьбе.
Наконец, иногда искренне поражают точность и честность Елены. В большом стихотворении «Бедный Петер», которое тоже фабульно, речь идёт о некоем Петере (отсылка к произведению Шумана «Der arme Peter»), задавленного судьбой. В действительности это настоящая ода маленькому человеку. Однако не только ода. Здесь ярко выражено и элегическое начало. Элегия выражает общий скорбный фон повествования, те немилые реалии, в которых оказался Петер, падение с крыши в конце. Однако поразительным образом, сам тон стиха — одический, скорее светлый, нежели скорбный. И это при том, что человек расстаётся с жизнью. Но жизнь для Петера слишком дика, поэтому мы радуемся, что она его «больше не тронет». Да, мы парадоксально радуемся, несмотря на то, что человек себя погубил. Жизнь враждебна Петеру, и мы за него подсознательно рады. И это опять хитрая музыка Елены, изящная игра с ожиданием читателей.
«<…>
5
…Петеру сорок — морщинами на лице.
Петер шагал десять лет, покоряя цель —
Крупную, очень писательскую, свою.
Петера не публикуют, не издают.
Весь исхудал, заперевшись в своём углу.
Кто и помог бы, да Петер к советам глух.
…Петер приходит на крышу. Над ней — закат.
Петера, словно изжога, жуёт тоска.
Солнце уже не даёт ему пищу для
Новых стихов. И блуждает потухший взгляд,
Падая на светофоры, на гололёд.
Петер давно сочинил себе свой полёт.
…Сыплются, валятся ленточки-этажи.
Бедного Петера
Больше
не тронет
жизнь».
«Сыплются, валятся ленточки-этажи», — не представляю, как можно было это придумать, самому не испытав подобное. В этих строчках чувствуется глубокая художественная правда. В самом Петере эта правда. В том, что он себя убил. И в этом сдержанном тоне повествования: автор не хвалит героя, не осуждает его, он ему сочувствует. Только так и можно было о нём написать. В действительности даже в прозе, в которой права на ошибку намного больше, нежели в поэзии, велик шанс наляпать неправдоподобной ерунды. Сколько мы знаем подобных историй про маленького человека в классической литературе или в новейшей? Чуть более миллиона. И скольким из них мы верим? И в скольких из них маленького человека бы не уничижали и не восхваляли? А тем временем у Елены получилось именно так, да ещё в стихотворной форме.