Найти в Дзене
olia karklin

Григорий Канович: «Я писал для читателя, ограбленного в национальном смысле»

Григорий Канович (1929 г., Ионава — 2023 г., Тель-Авив) — писатель, поэт, драматург, переводчик и сценарист родился в семье портного Шлойме (1901 г. — ?) и Хены (1903 — 68 гг.) Кановичей, родным языком писателя был идиш. Вместе с матерью был в начале войны эвакуирован в колхоз в Казахской ССР, оттуда в Еманжелинские угольные копи; отец служил на фронте. В 1953 г. окончил историко-филологический факультет Вильнюсского государственного университета. Печатается с 1948 г.. Автор сборников стихов «Доброе утро» (1955 г.), «Весенний гром» (1960 г.), литературных эпиграмм и пародий «Весёлым глазом» (1964 г.), «Нагие на Олимпе» (1981 г.), рассказов, повестей и романов. Г. Кановичу принадлежат около 30 пьес и киносценариев (некоторые в соавторстве) на темы современности. Выступал и как переводчик художественной прозы с литовского языка и идиша на русский язык. В 1990-е годы пробовал писать прозу на идише, но был опубликован лишь единственный рассказ. Автор сценария пяти художественных фильм
Оглавление

К 70-летию выхода в свет первой книги Григория Кановича — сборника стихов "Доброе утро"

Григорий Канович (1929 г., Ионава — 2023 г., Тель-Авив) — писатель, поэт, драматург, переводчик и сценарист родился в семье портного Шлойме (1901 г. — ?) и Хены (1903 — 68 гг.) Кановичей, родным языком писателя был идиш. Вместе с матерью был в начале войны эвакуирован в колхоз в Казахской ССР, оттуда в Еманжелинские угольные копи; отец служил на фронте.

В 1953 г. окончил историко-филологический факультет Вильнюсского государственного университета.

Печатается с 1948 г.. Автор сборников стихов «Доброе утро» (1955 г.), «Весенний гром» (1960 г.), литературных эпиграмм и пародий «Весёлым глазом» (1964 г.), «Нагие на Олимпе» (1981 г.), рассказов, повестей и романов. Г. Кановичу принадлежат около 30 пьес и киносценариев (некоторые в соавторстве) на темы современности. Выступал и как переводчик художественной прозы с литовского языка и идиша на русский язык. В 1990-е годы пробовал писать прозу на идише, но был опубликован лишь единственный рассказ. Автор сценария пяти художественных фильмов, из которых три были написаны на литовском языке и поставлены на Литовской киностудии.

Проза Г. Кановича почти вся посвящена жизни идишланда в Литве. Тема нравственных исканий еврейского мальчика из литовского местечка (повести «Я смотрю на звёзды», 1959 г., «Личная жизнь», 1967 г.) развивается в трилогии «Свечи на ветру» (романы: «Птицы над кладбищем», 1974г., «Благослови и листья, и огонь», 1977 г., «Колыбельная снежной бабе», 1979 г.). В трилогии (действие происходит в 1937 — 43 гг.) воссозданы традиционный мир и духовность восточноевропейского еврейства. События, даже самого крупного масштаба (например, Холокост), даны через восприятие подростка, а затем юноши, из-за чего романы по своему строю порой напоминают лирический дневник. Эпическое, философское начало преобладает в цикле романов, посвящённых жизни еврейского местечка конца XIX — начала XX веков: «Слёзы и молитвы дураков» (1983 г.), «И нет рабам рая» (1985 г.), «Козленок за два гроша» (1987 г.). Национальное своеобразие романов (тип мышления героев, восходящий к структуре талмудической диалектики, их речь) и проблемы, поднятые в них (стремление еврейских масс к национальному самосохранению, чувство ответственности за этическую и этническую самобытность народа, тенденция части интеллигенции отказаться от своего народа ради карьеры, ассимиляция), определили популярность и злободневность этих произведений для советских евреев. Стиль Г. Кановича — лиризм в соединении с иронией и метафоричностью — придает его романам (особенно последнему циклу) характер притчи, а афористическая, насыщенная меткими каламбурами речь героев, в которой ощущаются интонации и строй языка идиш, восходит к русско-еврейской литературе 1910 — 20 гг.

В 1997 г. в журнале «Октябрь» (№ 4 — 5) печатался роман Г. Кановича «Парк забытых евреев», в 1999 г. (№ 7 — 8) — «Шелест срубленных деревьев» ; в 2002 г. в Иерусалиме вышла книга писателя «Лики во тьме».

"Г. Канович писал о судьбе еврейского народа, о его взаимоотношениях с литовской и русской культурой. В центре его произведений — «маленький человек», упорно противостоящий злу и для автора воплощающий в себе человека вообще. <…> Повествование Г. Кановича многопланово, метафорично. Многое напоминает притчу. Выдвигая на первый план этические и национальные вопросы, он стремится служить постепенному приближению человека к добру".

Вольфганг Казак

В 1993 г. семья Кановичей репатриировалась в Израиль (жили в Бат-Яме). Здесь вышли книги «Лики во тьме», «Продавец снов» и роман «Очарование сатаны». Пятитомное собрание сочинений Г. Кановича с параллельным переводом на литовский язык вышло в 2014 г.

В 1989—1993 гг. Г. Канович возглавлял еврейскую общину Литвы, В 1989 —91 гг. Избирался народным депутатом СССР. В 1995 г. за заслуги в области культуры награждён одним из высших орденов Литвы — орденом Великого князя литовского Гедиминаса:

-2

2 марта 1995 г. Президент Литвы Альгирдас Бразаускас (справа) вручил писателям Григорию Кановичу (слева) и Ицхаку Мерасу ордена Великого князя литовского Гедиминаса.

Г. Канович Лауреат премии Союза писателей Израиля, Лауреат премии правительства Литвы в области культуры и искусства (2010 г.).

За утверждение гуманистических ценностей в литературе удостоен Национальной премии Литвы по культуре и искусству 2014 г.. Премия была вручена президентом Литвы Далей Грибаускайте 15 февраля 2015 г.

Григорий Канович скончался 20 января 2023 г. в Тель-Авиве.

Жена — Ольга Макаровна Канович, сыновья — Дмитрий и Сергей.

Сочинения:

Избранные сочинения в 5 томах, 2014 г.

Романы:

Птицы над кладбищем, 1974 г.

Благослови и листья, и огонь, 1977 г.

Свечи на ветру, 1979 г.

Колыбельная снежной бабе, 1982 г.

Слёзы и молитвы дураков, 1983 г.

И нет рабам рая, 1985 г.

Козлёнок за два гроша, 1989 г.

Улыбнись нам, Господи, 1989 г.

Не отврати лица от смерти, 1993 г.

Парк забытых евреев, 1997 г.

Очарованье сатаны, 2009 г.

Местечковый романс, 2013 г.

Повести:

Я смотрю на звёзды, 1959 г.

Личная жизнь, 1967 г.

Дважды два, 1984 г.

Шелест срубленных листьев, 1999 г.

Стихи:

Доброе утро, 1955 г.

Весенний гром, 1960 г.

Нагие на Олимпе: пародии и эпитафии, 1981 г.

Сценарии:

Раны земли нашей, 1970 г. — с Эдвардасом Улдукисом.

Подводя черту, 1973 г. — с Саулюсом Шальтянисом.

Долгое путешествие к морю, 1976 г. — с Исааком Фридбергом.

Гнездо на ветру, 1979 г. — с Исааком Фридбергом.

Лесные фиалки, 1980 г. — с Исааком Фридбергом.

Пожелай мне нелётной погоды, 1980 г. — с Исааком Фридбергом.

https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%B0%D0%BD%D0%BE%D0%B2%D0%B8%D1%87,_%D0%93%D1%80%D0%B8%D0%B3%D0%BE%D1%80%D0%B8%D0%B9

Первая публикация Г. Кановича, совместно с коллегой А. Дидусенко, появилась 28 ноября 1948 г. в газете «Советская Литва»; они являлись членами русской секции начинающих писателей:

-3
-4
-5

Сборник стихов «Доброе утро», 1955 г.

-6

Повесть «Я смотрю на звёзды», 1959 г., (к этому и последующим произведениям даётся их начало).

Вы знаете высокий кирпичный дом Капера?
Не знаете?
Хотите — покажу. Я как раз иду туда по очень важному делу. Меня ждет мой друг Винцукас. Живет он, правда, не в самом доме, а в подвале. Но в подвале, по-моему, интересней.
Вы — бьюсь об заклад — обязательно спутаете туфли директора гимназии Олекаса с штиблетами провизора Моносзона. Винцукас — никогда.
Думаете, из крохотного подвального окошка видны только ноги? Ошибаетесь. Видны еще голуби и колеса, колеса и голуби…
А главное — в подвале хорошо хранить тайны. Темно. Тихо. И совсем не страшно, когда рядом Винцукас.
Бабушке очень не нравится, что я дружу с ним.
— Не твоей он веры, — квохчет она. — Чем плох Мойшка?
Мойшка-Сорока — сын мясника Гирша, здоровенного детины с красным, лоснящимся, как протертые штаны, лицом. От него шарахаются все коровы и телки местечка. Одни собаки уважают его и ходят за ним следом.
Мойшка-Сорока — плакса. Рогатку отнимешь — в слезы, подножку поставишь — в слезы, коржик попросишь — в слезы. Куда ему до Винцукаса!
Бабушка придумала, что он не моей веры.
Одна у нас вера.
Я верю в сны, и он верит.
Он верит в клад, закопанный на огороде ксендза, в золото, которое можно добыть из песка, если сто раз без запинки шепнуть, таинственное заклинание. И я в это верю.
Винцукас научил меня делать затейливые дудки из коры молодого клена и свистеть в два пальца. Ах, как приятно свистеть в два пальца!
Лучше нас в местечке свистит только полицейский Гедрайтис. Но в этом нет ничего удивительного. Ведь у него настоящий свисток с цепочкой, купленный в Каунасе.
Дядя Мотл-Златоуст клянется, что президент платит Гедрайтису за свист двести литов в месяц.
Мы свистим даром, и, честное слово, у нас здорово получается!

https://royallib.com/book/kanovich_grigoriy/ya_smotryu_na_zvezdi.html

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Aš žiūriu į žvaigždes. Valstybinė grožinės literatūros leidykla, 1959.

-7

Сборник стихов «Весенний гром», 1960 г.

-8

На реке Нерис расположен город Вильнюс, в котором Г. Канович прожил около 45 лет.

-9

Г. Канович, шарж Стасиса Красаускаса, 1964 г.

-10

Повесть «Личная жизнь», 1967 г.

Я учился в одном классе с мальчиком, которому суждено было стать священником. Однажды — мы уже были выпускниками — он попросил меня написать стихи для его девушки. "Может, это поможет" — сказал он, страдая от неразделенного чувства. По сути дела, это был мой первый социальный заказ.

-11

Роман «Благослови и листья, и огонь», 1977 г.

-12

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Palaimink ir lapus, ir ugnį. Vilnius : Vaga, 1980.

-13

Роман «Свечи на ветру», 1982 г.

Поедешь, Даниил, со мной в город, — сказала бабушка, и сердце мое возликовало. Кажется, в тот день я наконец-то уразумел, зачем оно вообще дано человеку. Ну, конечно же, для радости. Руки, они даны для того, чтобы работать и есть, ноги, чтобы ходить на рынок, в лавку и молельню, голова, чтобы запоминать молитвы и всякие премудрости, рот, чтобы заставлять друг друга что-то делать и изрыгать проклятия, а сердце господь бог даровал каждому для радости. Для чего же еще?
— А что мы там будем делать? — спросил я тихо, не глядя на бабушку, потому что боялся обозлить ее своей радостью. Бабушка никогда сама не радовалась и не очень жаловала тех, кто радовался чаще, чем она. — Человек, Даниил, — поучала старуха, — приходит в мир для страданий. Кто не страдает, тот не человек.
Бабушка, конечно, хватила через край. Я, например, не страдал и тем не менее был не птицей, не собакой, а человеком. Правда, однажды — шел мне в ту пору шестой год — я испытал нечто похожее на то, о чем с таким неистовством говорила бабушка. Но страдание мое длилось недолго — день или два. Я был уверен, что мама просто притворилась мертвой, чтобы только ее унесли из бабушкиного дома — уж очень они ссорились из-за каждой мелочи, в особенности из-за меня, хотя я, как и всё в доме, кроме самой бабушки, тоже был мелочью, упрямой и непослушной. День или два я верил, что мама одумается и вернется. Ho она так и не одумалась.
Когда я подрос, то чуть ли не каждое утро прибегал на кладбище и поверял матери все свои тайны. Иногда ко мне подходил одноногий могильщик, трепал меня кривой, заскорузлой, как корень, рукой по волосам и с какой-то мрачной таинственностью приговаривал:
— Такие вот, Даниил, делишки…
…— А что мы там будем делать?
Все мои мысли были о городе, о предстоящей поездке. Радость перла из меня, как простуда. Меня знобило от нее, и я даже закашлялся.
Бабушка положила мне на лоб легкую и теплую, как блин, руку и сказала:
— Ты весь горишь, негодник.
— Это у меня от радости, — ответил я и ужаснулся.
— От радости?
— Ага.
— Господи! — взмолилась бабушка. — Ты когда-нибудь слышал такое? От радости плачут, пляшут, поют, обнимаются, прыгают, с ума сходят…
И поскольку господь бог и впрямь не слышал, чтобы от радости кашляли, она продолжала с еще большим жаром:
— Если от радости кашляют, то самый счастливый человек в местечке — чахоточник, учитель Генех Рапопорт.
— Реб Генех кашляет кровью, а не радостью, — возразил я и как нарочно снова закашлялся.
— Простыл, стервец, — сказала бабушка. — А ну снимай рубаху! Сейчас я тебе банки поставлю.
Прощай, город!

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Žvakės vėjyje. Vilnius : Vyturys, 1989.

-14

Роман «Слёзы и молитвы дураков», 1983 г.

— Душа больна, — пожаловался рабби Ури, и его любимый ученик Ицик Магид вздрогнул.

— Больное время — больные души, — мягко, почти льстиво возразил учителю Ицик. — Надо, ребе, лечить время.

— Надо лечить себя, — тихо сказал рабби Ури. Он поднялся со стула и подошел к окну, как бы пытаясь на тусклой поверхности стекла разглядеть и себя, и Ицика, и время, и что-то еще такое, неподвластное его старому, но еще цепкому взору. Боже праведный, сколько их было — лекарей времени, сколько их прошло по земле и мимо его окна! А чем все кончилось? Кандалами, плахой, безумием. Нет, время неизлечимо. Каждый должен лечить себя и, может, только тогда выздоровеет и время.

Рабби Ури стоял у окна и смотрел на пустынную улицу местечка. Все спят. Во сне время меняет свой лик. Во сне нет ни царей, ни урядников, ни безумцев. Нет. Пока не придут и не разбудят.

— Послушай, Ицик! Ты можешь мне ответить, почему все спят, а мы не спим? — спросил рабби Ури и погладил бороду. Прикосновение к ней всегда дарило ему что-то похожее на просветленность. Он как бы подбрасывал в огонь полено, и искры освещали мрак его души и жилища. — Почему мы не спим? — повторил он и уставился на своего ученика.

— Не спится, ребе, — уклончиво ответил Ицик и тут же спохватился: негоже отвечать на вопросы учителя с такой легкомысленной поспешностью, ответ должен вызревать дольше, чем вопрос.

— Подумай, сын мой, подумай, — процедил рабби Ури и снова погладил бороду.

Чем думать, лучше лечь и заснуть. Они и так допоздна засиделись. И чай остыл в кружках, и глаза у него, у Ицика, слипаются. Хорошо еще — жены нет, никто дома не ждет, супружеская постель — не чай, остынет — не согреешь.

Ицику Магиду жалко рабби Ури. Если бы не эта жалость, он бы сюда приходил только на праздники. Рабби Ури скоро умрет, еще в позапрошлом году ему перевалило за восемьдесят, успокоится его душа, исцелится. Могильные черви — лучшие лекари.

— Ну, что придумал? — перебил его учитель. — Почему мы с тобой не спим?

— Не знаю, — чистосердечно признался Ицик. Он не спит из жалости, а рабби Ури — от старости. Для старого ночь — шаг к смерти, для молодого — шаг к утру.

— Кто-то должен, сын мой, бодрствовать. Кто-то должен, когда все спят.

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Kvailių ašaros ir maldos.Vilnius : Vaga, 1985.

-15

1984 г.

-16

В 1989 г.

-17

Роман «И нет рабам рая», 1989 г.

Ему снилось, будто он женщина и не просто женщина, а старуха, и не просто старуха, а дряхлая еврейка в нелепом, топорщившемся ежовыми иголками и покрывавшем ее крохотную птичью голову, парике, в длинном, застиранном до дыр, ситцевом платье, в тупоносых, не знающих износа ботинках с тонкими, как ее морщины, шнурками и лишаями сдобной рыночной грязи.
Далекая и чужая, стояла она не в рыбном ряду на местечковом рынке, рядом со своей товаркой, конопатой Хаей-Леей, а в просторном, по-церковному необжитом зале губернского суда на углу Георгиевского проспекта и Жандармского переулка, по правую руку от Алексея Николаевича Турова, товарища прокурора, и, безбожно картавя, шмыгая носом — высохшей берестяной жалейкой — произносила жаркие и бессвязные слова.
Мирон Александрович несколько раз пытался проснуться, перейти от одного сновидения к другому, юркнуть, как в детстве, из темного, промозглого двора, где он родился и вырос, в светлый, где из булочной всегда пахло корицей, но темный двор, казалось, тянулся бесконечно, и всякий раз — стоило только смежить воспаленные, набрякшие от усталости веки — в нем вырастала она, эта старуха, изъяснявшаяся с Туровым на какой-то чудовищной смеси ломаного русского, почти забытого Мироном Александровичем еврейского и витиеватой, совершенно не вязавшейся с торговлей рыбой, латыни.
Товарищ прокурора Алексей Николаевич Туров, плотный, приземистый, с поповской бородкой — жестким пучком засушенных, как бы для гербария, волос, в кителе, застегнутом на все пуговицы, смотрел на старуху, застыв на своем карающем месте и моргая густыми ресницами, как водомерки, трепетавшими над водянистыми, всегда надменными глазами
.
Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Ir nėra vergams rojaus. Vilnius, Vaga, 1989.

-18

Роман «Козлёнок за два гроша», 1990 г.

Всю жизнь старик Эфраим для других надгробия делал, а когда стукнуло ему восемьдесят, стал подумывать о том, что пора и себе соорудить. Высечет он на памятнике свое имя и звание, украсит каким-нибудь изречением из торы и, закончив работу, в тот же день испустит дух; потому, видно, Эфраим не спешил, долго и придирчиво выбирал для своей могилы камень — и тот нехорош, и этот! — рыскал по полям, по оврагам, по пустошам — мало ли их там валяется без дела, — ездил за камнем чуть ли не в Россиены к такому же каменотесу, как и он, Вацловасу Гадейкису, но то ли не сторговались, то ли камень был с изъяном — вернулся Эфраим домой ни с чем.
Другой расстроился бы — в его-то годы из такой дали, не солоно хлебавши, — но старик Эфраим не только не огорчился, но даже по-своему обрадовался. Стало быть, господь не торопит его, стало быть, всемилостивейшему угодно, чтобы он, Эфраим бен Иаков Дудак, еще малость небо покоптил, помучался на земле, один, без жены и детей. Ну что ж, живому человеку и помучаться радостно. Конечно, с женой и детьми му́ка слаще, да где ты их возьмешь? Разлетелись, растаяли, испарились! Криком кричи — не докричишься, навзрыд рыдай — не отзовутся. Разве тучку приманишь? Разве ветер посадишь на цепь?
Были у Эфраима даже три жены: сперва Гинде, потом Двойре, потом любимица Лея, царство им небесное, нарожали ему трех сыновей, а покойница Лея в придачу и дочку, Церту, и отправились к праотцу Аврааму.
С Гинде Эфраим прожил шесть лет, с Двойре — в два раза больше, а с любимицей Леей — почитай, все двадцать.
Не держались у Эфраима Дудака жены, не держались. Что правда, то правда. Всех карает господь, но Эфраима — во всяком случае, ему так казалось — он карал чаще и жесточе, чем других.
Смерть ходила за женами в Эфраимовом доме, как цыганская собака за телегой.
Гинде, первая его жена, хворала долго — год-полтора. Перед смертью позвала мужа, посмотрела на него выжженными глазами и прошептала: «Может, ремесло твое виновато… Всю жизнь якшаешься не с живыми, а с камнями».
С камнями Эфраим, конечно, имел больше дела, чем с людьми, и в нем самом было что-то от камня — могучий, с широкими, как русло Немана, плечами, с тяжелыми ручищами, которыми он по привычке постукивал себя по коленям, как молотом по наковальне, с крепкими, как багры плотогонов, ногами, под которыми постанывал выложенный им булыжник на местечковой мостовой и, как прищемленная мышеловкой мышь, попискивала покладистая кладбищенская трава.
Об Эфраимовой силе в местечке рассказывали небылицы. Говорили, например, будто в молодости, еще задолго до женитьбы на Гинде, поспорил он, что по нему, как по мосту, проедет телега его друга водовоза Шмуле-Сендера. Телега якобы проехала — говорили, будто бочка была пустая! — не причинив Эфраиму никакого вреда, он поднялся, стряхнул с себя пыль, два раза чихнул, разгладил рубаху и преспокойно, надев ермолку, отправился на вечерний молебен в синагогу. То был, по слухам, всем молебнам молебен. Евреи не столько буравили глазами молитвенники, сколько мышцы Эфраима, бугрившиеся под дешевым льном, как священная гора Сион.

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Ožiukas už porą skatikų. Vilnius, Tyto alba, 1996.

-19

Роман «Улыбнись нам, господи», 1991 г.

К утру свадьба притомилась, но по уговору Данута и Эзра должны были веселить ее еще весь завтрашний день: недаром отец невесты достопочтенный Мендель Пекелис, маленький, пучеглазый, как лесная кукушка, еврей в черном праздничном сюртуке и в ермолке, бархатной скорлупкой прикрывавшей желток лысины, заплатил им чуть ли не за неделю вперед. На такие деньги не только сытно поешь в придорожной корчме или трактире, но и до самого Вильно доберешься.

В Вильно Эзра и Данута надеялись немного заработать, все-таки не глухомань, большой город, свадеб там справляют уйму, только успевай на них петь и плясать, чтобы потом через Минск и Смоленск двинуться в Москву, а оттуда в Сибирь за бурым медведем – мечтой всех бродячих скоморохов и площадных лицедеев. Они и двинулись бы с божьей помощью, если бы не багровая струйка, хлынувшая прямо в разгар свадьбы у Эзры из горла. Пел, плясал, пиликал на скрипке и вдруг зашелся в кашле – хорошо еще, успел ковшиком руки подставить, зажать в ладонях молодую кровь, не дав ей пролиться на вымытый до белизны (хоть мацу на него клади!) пол.

– Кровь, – сказал достопочтенный Мендель Пекелис, и в округлых кукушечьих глазах пожаром вспыхнул ужас.

– Кровь, – загалдели нищие, третий день кормившиеся на свадьбе и славившие своим восторженным чавканьем молодую пару.

Обвенчанные скукой, оживились и молодые – вытянули шеи, уставились на Эзру, на его напарницу, заморгали своими бессонными глазами.

– Где? Где? – зашумели со всех сторон.

Эзра стоял, застыв от неожиданности, а Данута не спускала с него глаз, и в ее взгляде сквозило скорее растерянное любопытство, нежели испуг и сострадание. Она впервые в жизни видела мужскую кровь, и эта кровь в отличие от ее собственной, с которой она умело справлялась каждый месяц, казалась ей какой-то отталкивающей и опасной.

Эта кровь предвещала не обновление, а болезнь, страшную, скоротечную, о которой Данута слышала от своей тетушки Стефании Гжимбовской еще в ту пору, когда служила у господина Скальского в Сморгони. Эзра и раньше кашлял, но Данута не придавала этому значения, думала: много курит; он действительно много курил, сворачивал одну самокрутку за другой, и поцелуи его, прогорклые и дымные, отдавали печным чадом. Она терпела и этот кашель, и этот чад потому, что была благодарна Эзре за свою нищенскую, полуголодную свободу, за радость, которую испытывала от какой-нибудь переиначенной на еврейский лад мазурки, или веселого разбитного казачка, или песни чуждого ей (поначалу!) и загадочного народа.

Заиграй мне казачка
По-хасидски!
Заиграй мне казачка
По-хасидски! —

начинал, бывало, Эзра, и Данута тут же своим высоким звонким голосом подхватывала:

То, что можно, можно всем.
Можно и чего нельзя.

Голоса их набирали силу, взлетали все выше и выше, сталкивались, сшибались, сливались воедино и, заглушенные топотом кривых, привыкших к преследованию, но не к кадрили еврейских ног, затихали, как голуби на черепичной крыше Мишкинского костела, воркующие и чистящие друг другу ненарядные, не приспособленные к долгому полету крылья.

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Ožiukas už porą skatikų; Nusišypsok mums, Viešpatie. Vilnius : Tyto alba, 2024.

-20

Роман «Не отврати лица от смерти, 1992 г.

-21

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Nenusigręžki nuo mirties. Vilnius, Lietuvos rašytojų sąjungos leidykla, 1992.

-22

Роман «Парк евреев», 1997 г.

-23

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Žydų parkas. Vilnius : Tyto alba, 1998.

-24

Повесть «Лики во тьме», 2002 г.

Как странно, – думал я, сидя под лимонным деревом в благодатной и недолговечной тени, – минуло без малого шестьдесят лет, а до сих пор все еще кружат голову неотвязные сны о том далеком, бедственном времени, которое как бы смерзлось в лед на степных казахских просторах; только зажмурю глаза и вижу перед собой крошечный кишлак у подножия Ала-Тау; его белоснежные загадочные отроги; мерцающие желтушными огоньками саманные хаты; нашу хозяйку и спасительницу Анну Харину, приютившую беженцев или, как их тут называли, «выковырянных» из никому не известной в здешних местах и уже поэтому враждебной Прибалтики. Как странно, – думал я, – миновала целая вечность, но в состарившейся памяти вслед за тусклыми огоньками в узеньких, без всяких рам и занавесок окнах, похожих на башенные бойницы, то и дело вспыхивают размытые контуры полузабытых лиц; откуда-то, словно утопленники со дна, нет-нет да всплывают умершие с голоду люди и околевшие домашние животные, терпеливо делившие с беженцами и кров, и скудную пищу, и хвори, а порой – и редкие, сморщенные, как перезревшие райские яблочки, радости.

Как странно, – думал я, прислушиваясь к бестолковой птичьей возне на ветках, осиянных миниатюрными солнцами уже созревших лимонов, – только смежи веки, и все, что бог весть когда было пережито под другим небом, за тысячи верст от этой обретенной после всех кочевий и странствий миротворной тени, в один неуловимый щемящий миг укрупнится под увеличительным стеклом памяти и приблизится, как вынырнувший из ночи поезд, который мчится на всех парах, сверкая в кромешной тьме своими призывными, призрачными огнями. Приблизится и, окатив тоской по тому, чему и подходящего названия-то найти невозможно, то ли по нелепо утерянному детству, то ли по бесприютной молодости, вдруг обдаст горькими дымами чужбины и сиротства.

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Veidai sutemose. Vilnius : Lietuvos rašytojų sąjungos leidykla, 2002.

-25

Повесть «Продавец снов», 2005 г.

Я учился с ним в одном классе, даже сидел за одной партой у окна, за которым своими шершавыми, загадочными листьями шелестел старый каштан, высаженный первым директором Виленской мужской гимназии ясновельможным паном Войцехом Пионтковским в память о павших героях польского восстания 1831 года. Вельможным был и сам каштан, не похожий на другие, шумевшие по соседству деревья, чахнувшие от старости и городской пыли, устало и усердно оседавшей на ветках. Под его взъерошенной кроной, как под сводом костела, с утра до вечера творили свои незатейливые молитвы полуголодные послевоенные птицы, привлекавшие внимание учеников больше, чем сухие и каверзные уравнения на доске или рассказы о достославных подвигах Александра Невского, наголову разбившего врагов на Чудском озере. Иногда, особенно по весне, на подоконник боязливо садились отливающие глазурью грачи и молодые белобокие сороки, выпорхнувшие, словно крестовые дамы, из какой-нибудь карточной колоды, а в распахнутое окно самонадеянно залетали бездумные люмпены-воробьи, которые, шныряя под партами, выискивали оброненные на пол хлебные крошки и, долбя непривередливыми клювиками нечаянное подаяние, в радостном, почти самозабвенном испуге принимались за ниспосланный Богом завтрак. Самые отчаянные из них затягивали, бывало, нищенскую трапезу дольше, чем полагалось, и, на свою беду, оказывались в огромной клетке, оглушаемой дикарскими криками, топотом ног и треском парт. Не знаю почему, но охота за обезумевшими от страха и безысходности птахами превращалась в негаданный и греховный праздник, отличный от чинного, аляповатого Первомая и царственно-холодного Великого Октября.

-26

Роман «Очарованье сатаны», 2009 г.

ДАНУТА-ГАДАССА

Данута-Гадасса уже сама не помнила, сколько лет минуло с тех пор, когда она, скиталица, собиравшаяся в придорожной корчме на ложить на себя руки, забрела в эту глушь, где кроме Эфраима Дудака – деда ее первенца и отца ее первого мужа Эзры – не было не то, что близкой души – даже знакомого. Видно, сам Господь надоумил ее не возвращаться с байстрюком в поисках приюта в Белоруссию, в родовое имение под Сморгонью, к вельможной и благонравной тетке Стефании

Скуйбышевской, а отправиться в Литву, в дремучую Жмудь, откуда был родом ее бес-соблазнитель Эзра. Все, что Данута знала о фамильном древе Дудаков, было только то, что старший брат Эзры – Шахна, ставший впоследствии ее вторым мужем, когда-то служил толмачом в

Виленском жандармском управлении – переводил с идиша на русский показания арестантов-евреев, а глава семейства Эфраим был каменотесом и могильщиком в затерянном среди лесов местечке Мишкине, где когда-то, в далекой и разгульной молодости, она три дня и три ночи млела от опустошительных ласк веселого и ненасытного лицедея

Эзры, покорившего своим талантом и темпераментом сердце провинциалки и увлекшего ее в кишевший греховными радостями Вильно. Еще меньше

Данута знала о сородичах Эзры – самих евреях. Тетка Стефания, ярая польская патриотка и закоренелая моралистка, уверяла, что евреи, эти злодеи и выжиги, поклоняющиеся только золотому тельцу, безжалостно распяли “нашего бедного Спасителя Езуса” – Иисуса Христа, приколотив его ржавыми и отравленными гвоздями к дубовому кресту. Беспутный

Эзра посмеивался над этими россказнями, называл ее тетку “вселенской дурой и замшелой девственницей”, клянясь, что нет на свете народа жалостливей, чем еврейский, – мол, в отличие от всех прочих тварей каждый еврей якобы получил от Господа Бога дополнительное количество слез не для того, чтобы оплакивать только собственные беды и невзгоды, но и чужие; недаром, мол, Всевышний наказал евреям любить своих ближних и дальних, как самих себя, несмотря на то, что издревле эти дальние и ближние ни к Нему, ни к Его избранным чадам особой любви не питали.

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Šėtono apžavai. Vilnius : Lietuvos rašytojų sąjungos leidykla, 2008.

-27

Роман «Местечковый романс», 2013 г.

Я давно собирался написать о маме с тем радостным усердием и той необременительной обстоятельностью, с которой и подобает вспоминать о родителях – самых близких и дорогих людях. Но, к стыду своему, почему-то благое это намерение всё откладывал и откладывал или писал урывками, как бы невзначай, ограничиваясь отдельными эпизодами в рассказах о земляках и родственниках. Желая как-то сгладить усиливающееся чувство вины, я вдруг спохватывался и принимался что-то набрасывать, даже во сне, но назавтра все приснившиеся, как мне казалось, достойные слова безжалостно стирало наступившее за окнами утро.

И вот теперь, на склоне лет, я всё-таки решил, что дальше медлить не имею никакого права, и надо не угрызаться, а поторопиться, хотя бы отчасти искупить свою вину перед мамой – ведь, не приведи Господь, можно и не успеть...

Поторопиться-то я и на самом деле решил. Но, перебирая в мелеющей памяти всё, что я до преждевременной кончины мамы о ней узнал, не очень ясно себе, честно признаться, представлял, с чего следует начать моё повествование. Ещё не приступая к работе, я отдавал себе отчёт, что мой рассказ не будет ни последовательным, ни цельным, ибо и сама её жизнь не была ровной и гладкой.

Наверно, подумал я, лучше всего начать с той давней поры, когда меня ещё на свете не было, с той неразгаданной доселе загадки, как же маме удалось войти невесткой в дом моей властолюбивой и привередливой бабушки Рахели Минес-Канович, которую в нашем местечке даже мужчины побаивались. Недаром с лёгкой руки местечкового доктора Ицхака Блюменфельда земляки наградили её странным и жутковатым прозвищем – Роха-Самурай.

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Miestelio romansas. Vilnius : Tyto alba, 2014.

-28

Избранные произведения в 5 томах, 2014 г.:

Том 1
Пространство памяти Григория Кановича. Предисловие.
Вступительная статья Михаила Крутикова.
Сон об исчезнувшем Иерусалиме. Эссе.
Свечи на ветру. Роман.
Том 2
Слезы и молитвы дураков. Роман.
И нет рабам рая. Роман.
Том 3
Козлёнок за два гроша. Роман.
Улыбнись нам, Господи. Роман.
Том 4
Лики во тьме. Повесть.
Продавец снов. Повесть.
Парк евреев. Роман.
Облако под названием Литва.
Айзик дер мешугенер. Рассказ.
Бедный Ротшильд. Рассказ.
Лейзер-Довид, птицелов. Рассказ.
Менахем-цыган. Рассказ.
Облако под названием Литва. Рассказ.
В антракте - смерть. Рассказ.
Йосл Гордин, везунчик. Рассказ.
Свет немеркнущей печали. Рассказ.
Штрихи к автопортрету. Рассказ.
Том 5
Очарованье сатаны. Роман.
Местечковый романс. Роман.

Опубликовано и в переводе на литовский яз.: Grigorijus Kanovičius Rinktiniai raštai : 5 tomai. Vilnius: Tyto alba, 2014.

-29

В 2025 г. в издательстве “Inter Se” свет увидела книга Grigorijus Kanovičius “Tiesa gydo. Vieši žodžiai ir interviu” (Григорий Канович, правда лечит, выступления и интервью). Под одной обложкой собраны высказывания, интервью и речи, которые печатались в периодических изданиях начиная с 1988 г., с момента национального возрождения литовцев и евреев. Материалы сборника раскрывают личность писателя, помогают лучше понять исследуемые в его творчестве общечеловеческие проблемы.

В 2018 г. в Литве увидела свет книга Solomonas Atamukas Lietuvos žydų keliai Atmintis, tikėjimas, viltis [в переводе: Соломонас Атамукас пути евреев Литвы. память, вера, надежда].

Слева – фото Г. Кановича и обложка книги, справа – краткая биография писателя:

-30

-31

Г. Канович, художник Адомас Яцовскис.

В 1950 — 90 гг. ХХ века в Вильнюсе выступали коллективы еврейской художественной самодеятельности. В 1976 г. Еврейский народный театр поставил спектакль по пьесе Г. Кановича  «Полицейский час»:

-32

Журнал “סאוועטיטש הײמלאנד” [советиш hеймланд, в переводе: советская родина], 1976, № 3, с. 98: в вильнюсском Еврейском народном театре].

28 марта 1991 г. Еврейский народный театр показал премьеру спектакля по роману Г. Кановича «И нет рабам рая»:

-33

Афиша спектакля.

-34

Программка спектакля.

-35

Енте П. Пайлис, Мирон Дорский — Ц. Франк.

4 ноября 1994 г. Valstybinis vilniaus mažasis teatras [в переводе: государственный вильнюсский малый театр] показал премьеру спектакля «Улыбнись нам, Господи» по мотивам романов Г. Кановича «Козлёнок за два гроша» и «Улыбнись нам, Господи». Режиссёр Римас Туминас:

-36

В ролях Gediminas Girdvainis, Vytautas Grigolis, Sigitas Račkys, Vytautas Šapranauskas.

Дополнения:

1. Современная проза https://royallib.com/author/kanovich_grigoriy.html

2. Народ книги в мире книг, 2004, апрель.

Валерий Шубинский   Дом Жизни — Дом Смерти·

Появление прозы Григория Кановича (а читателем метрополии она была открыта в конце брежневской эпохи — конечно, в Вильнюсе его знали и читали намного раньше) было одновременно закономерным и неожиданным, шокирующим.

Это была эпоха почвенничества, эпоха обращения к корням. Началось все, как и полагалось, с государствообразующей нации. В начале 1970-х чуть ли не вся городская интеллигенция (еврейская тоже — собственно, она-то в первую очередь) восторгалась пресловутой тройкой Распутин-Белов-Астафьев. К середине десятилетия как бы в противовес русскому культу «малой родины» и традиционного быта появились проникнутые теми же чувствами грузинские и эстонские романы, потом — автобиографические книги русскоязычных среднеазиатов (Тимура Пулатова и других), и «Сандро из Чегема» Искандера, и прочая, и прочая. Все вспомнили корни, кроме евреев. Потому, во-первых, что им, «людям воздуха», корней и не полагалось, их функции в империи были другими. А вовторых, они и сами от своих местечковых корней бежали, как черт от ладана. Они хотели быть европейцами, утонченными индивидуалистами, людьми культуры. А стали — советскими людьми par excellence: сперва советскими бюрократами (пока не вытеснили с самых теплых бюрократических местечек), потом — советскими интеллигентами.

Чтобы советские еврейские интеллигенты в массе своей обратились к своим родовым корням, им нужно было «показать конфетку», доказать, что еврейское прошлое — это нечто престижное, культурно ценное. Связать его с Библией, скажем. С боевыми победами израильской армии (хотя как раз сионизм к местечковым корням был, по крайней мере изначально, беспощаден). Или подсунуть книжку Бубера о хасидизме. Пришить к лапсердаку золотые погоны, одним словом. В сущности, этим и занимались писатели, которые обращались в те годы к еврейской теме, притом что масштаб и характер их дарования был весьма различен — от совершенно «неофициального» Фридриха Горенштейна до почти официозного Анатолия Рыбакова (в промежутке между «Кортиком» и «Детьми Арбата» написавшего и опубликовавшего «Тяжелый песок»).

-37

Григорий Канович Фото из книги «Парк евреев» (Нью-Йорк, 1997)

А Канович писал о местечковой еврейской жизни с такой же простотой и естественностью, с какой Искандер писал про абхазские аулы, а Астафьев — про сибирскую деревню. Это был просто его мир, его родина, и в связи с этим у него не возникало никакой рефлексии. И притом все это было написано хорошим русским слогом — именно тем, который нравился широким кругам интеллигенции: грамматически правильным (без всяких там хармсовских или платоновских странных «сдвигов»), эмоциональным, динамичным, в меру метафорическим, в меру чувственным. Слогом очень хорошего перевода? Нет, все же не совсем.

«Я возвращался с посылкой домой, но той радости, от которой накануне по телу разливалась сладостная пьянящая легкость, я уже не испытывал, что-то ушло, вытекло — как будто треснул кувшин, полный меда, и вязкая струйка поползла со стола вниз, просачиваясь в щели между половицами, и никакими силами ее оттуда не выцарапаешь, не выколупаешь, хоть все ногти обломай. В моей голове шмелями гудели всякие мысли, они не жалили, но от их гуда ломило в висках. Я вдруг почувствовал, что всегда бок о бок с радостью, как слепой с поводырем, ходит еще что-то, смутно угадываемое и безымянное, может быть, жалость, может, вина, а может быть, совсем другое».

Это — из трилогии «Свечи на ветру» (1974–1977), самой знаменитой книги Кановича. В сравнении с первой книгой писателя — повестью «Я смотрю на звезды» (1959), написанной на том же (автобиографическом, по всей видимости) материале, — стиль «Свечей» несколько более изысканный и тяжеловесный. Другая эпоха — не пятидесятые, а семидесятые годы. Но главное никуда не делось: удивленный интерес к русской речи, к ее вполне обыденным, стандартно-книжным оборотам, любование ее нормой, встречающееся очень редко. Потому что ведь Канович — единственный на сей день крупный русский писатель, по-настоящему выучивший русский язык, вероятно, лишь в подростковом возрасте: где, да и зачем было бы ему делать это в независимой Литве до 1940 года? Человек, выросший в наполовину идишской, наполовину литовской языковой среде, он сознательно выбрал для творчества третий язык — может быть, и неродной, но дающий максимальную читательскую аудиторию. Из уязвимости и трудности этого положения он, как Конрад в английском, сумел извлечь максимум плюсов. Во всяком случае, правильная и несколько «замороженная» речь героев Кановича производит более естественное впечатление, чем тот одесский жаргон, которым по традиции должны изъясняться чуть ли не все евреи в русской литературе.

«Я смотрю на звезды» и «Свечи на ветру» — книги на одном материале, но очень разные, и не только по объему (60-страничная повесть и 500-страничный роман-трилогия). В повести еврейский местечковый быт красочен и праздничен, но никакой исторической ностальгии здесь нет. Он красочен просто потому, что это жизнь, и жизнь, увиденная глазами ребенка.

«Шумит базар. Кого только на нем не встретишь! Тут и степенный лавочник Гайжаускас, косоглазый от рождения, в матовом, напоминающем высушенного мотылька пенсне, и сумасшедший Нохэм, выкрикивающий “Продаю пар!” (Нохэм когда-то служил банщиком), и жена казенного раввина Двойре в белых лайковых перчатках, загаженных неучтивыми курами. Тут все бабы местечка, гудящие, как потревоженный пчелиный улей, и полицейский Гедрайтис, гроза воров и индюшек, которых бесит красный околыш его фуражки. И мы».

Так пишут о живом, о живых. Это все еще не застыло, не стало фотографией, эта жизнь еще полна движения. И мальчик, мечтающий стать балагулой («сидишь себе в телеге и едешь, а навстречу тебе убегают дома, деревья, дорога»), не собирается из этой жизни никуда уходить. Отсюда открывается его большая дорога.

А на самом деле всем этим людям и их миру — не только еврейскому, хотя ему в первую очередь, но и всему миру старой, довоенной Литвы — осталось всего несколько лет существования. Если не месяцев. И дорога мальчика в будущее пойдет по ту сторону рокового разрыва, заполненного массовыми расстрелами и депортациями.

В повести это — «затекстовая реальность». В «Свечах» — собственно текст. Мир, в котором живет юный скульптор («местечковый Роден») Даниил, совсем не такой красочный и во многом малопривлекательный. Это, в сущности, очень странный мир, как странно вообще еврейское почвенничество. Герои «Я смотрю на звезды» — два мальчика, еврей и христианин, пробираются на еврейское кладбище: раскапывать могилу, искать клад. А Даниил живет на кладбище, его опекает кладбищенский сторож (мать мальчика умерла, отец-коммунист погиб в Испании). По-еврейски кладбище, собственно, и есть Дом Жизни. Жизнь так переплетена со смертью, что разорвать их невозможно. И невозможно в этой жизни-смерти оставаться. Она населена призраками — такими, как дряхлый служка Хаим, или безногий могильщик Иосиф, или парикмахер Паровозник, или свадебный музыкант Лейзер. Никаких веселых балагул, никаких краснощеких торговцев снедью. Время остановилось: Испания, в которой погиб отец Даниила, одновременна Испании, в которой «нас сжигают на кострах». Из этого мира все хотят уйти. Есть разные пути выхода — ассимиляция (доктор Гутман, отец возлюбленной героя, или Ассир Гиллельс, влюбленный в литовку Кристину), сионизм (сын мельника Ойзермана), коммунизм… Но именно потому, что этот мир обречен, он так трогателен и в своей ветхости прекрасен. А может быть, и потому, что видим мы этот мир замедленным и удивленным зрением подростка, который на страницах романа достигает восемнадцати-девятнадцати лет, но так почему-то и не вступает в пору юношеского эгоцентризма. Окружающий мир настолько странен, интересен и удивителен для него, что это смягчает даже ужасы Холокоста (в третьей, заключительной части романа).

Не случайно дедушка и бабушка дарят Даниилу именно часы: для него включается время, и для мира — тоже. Вот уже лейтенант Коган, сын актера из Тобольска, дивится на невиданную им прежде, странную вещь — еврейское кладбище…

2

Вторая трилогия (скорее тетралогия — последний роман, «Козленок за два гроша», состоит, в сущности, из двух отдельных произведений) Кановича создана в восьмидесятые годы. На сей раз писатель поставил себе именно ту честолюбивую цель, от которой он, кажется, уходил прежде: создать настоящий философский роман, посвященный «месту человека во вселенной», — на еврейском материале. Но не с целью «приподнять» этот материал, доказать его общечеловеческую значимость, а просто потому, что ни на каком другом Канович не мог работать в полную силу. Его повести и пьесы из жизни послевоенной Литвы, созданные в 1960-е годы (между «Я смотрю на звезды» и «Свечами на ветру»), довольно заурядны и не возвышаются над общим литературным уровнем той эпохи.

Действие книг происходит между 1880 и 1940 годом — огромный исторический промежуток! Судя по всему, Канович не слишком вдавался в изучение исторических деталей. Его познания в области еврейской культуры и традиции также на поверку оказались не слишком велики. Как очевидно, например, из текста «Козленка за два гроша», Канович плохо знает, что такое государственное раввинское училище, чем оно отличалось от ешивы, чему там и там конкретно учили. По тексту романа рассыпаны названия книг Библии — и ни одной цитаты. Ни одной прямой реминисценции. О Талмуде и речи нет. Несколько раз Канович пытается изобразить «ученого еврея», но явно лишь в самых общих чертах представляет себе, в чем заключается его ученость.

Правда, некоторые детали уж настолько неправдоподобны, что можно заподозрить сознательную «провокацию». Ну вот, к примеру:

«Тогда, у постели умирающей Леи, ему впервые пришло в голову сделать и себе впрок надгробие. Он высечет на нем такие слова:

— Эфраим бен Иаков Дудак, рожденный для смерти в одна тысяча восемьсот двадцать третьем году… каменотес. И все. И больше ни строчки, ибо все остальное неправда» («Козленок за два гроша»).

Я читал роман в 1987 году. В то время я, подобно лейтенанту Когану, ни одного старого еврейского кладбища вживе не видел, что писали в XIX веке на еврейских могилах — не знал (и, в частности, не знал, что на них никогда не указывался ни год рождения, ни профессия), но и тогда меня удивляло, что каменотес Дудак собирается высекать на своей могиле дату рождения по христианскому летоисчислению.

Или вот такая деталь — тоже из «Козленка». Эфраим Дудак недовольно смотрит на гойку — подругу сына:

«Что будет, если все Дудаки, Розентали, Лазареки переженятся на женщинах другой веры? Род еврейский прекратит существование. Следа от него не останется. Текла река, вливалась, как все реки, в море — в человечество, и вдруг высохла, и имя ее забылось».

Может быть, современному просвещенному сознанию это и неприятно, но для нормального традиционного еврея женитьба на «женщине другой веры» не была вопросом, подлежащим обсуждению. Это означало либо крещение, либо обращение жены в иудаизм (но тогда она становится еврейкой — никакой проблемы не возникает; другое дело, что в Российской Империи переход христианина в иудаизм был запрещен). Опять-таки, еврейский народ для традиционного сознания — не река, «впадающая в море-человечество, как все реки», а нечто уникальное, самоценное и ни с чем не сравнимое. Знает ли об этом Канович? Как раз об этом — знает несомненно. И все же модернизирует психологию своего героя — чтобы показать свое равнодушие к конкретной, эмпирической исторической истине. Для него важнее другое.

Важнее для него тот мир, который он силой своего писательского воображения создает. И этот мир, собранный из скудного книжного материала и из богатейшего личного опыта, оказывается вполне живым и жизнеспособным. Первый роман, «Слезы и молитвы дураков», — это еще экспозиция: практически без сюжета, точнее, с целой сеткой перекрещивающихся сюжетов. Здесь и корчмарь Ешуа с сыном Семеном и служанкой Мортой, и лесоторговец Маркус Фрадкин с дочерью Златой, и ученый рабби Ури, и сумасшедший пророчествующий сапожник Цви Ашкенази.

Второй роман, «И нет рабам рая», напротив, камерный и с четким сюжетом. Исторических «ляп» в нем практически нет (поскольку мир главного героя — городского интеллигента XIX века — известен и понятен городскому интеллигенту века XX-го). На мой взгляд, роман несколько испорчен прямолинейной дидактикой. Противопоставление Мирона Дорского, выкрестившегося ради карьеры, и Морты, примкнувшей к гонимому и отверженному народу, слишком очевидно. Здесь нет никакой проблемы — ни моральной, ни эстетической. И все же проблема возникает — в конце романа. Попытка Дорского (чьи родичи и земляки обвинены в ритуальном убийстве) вернуться «к корням», заканчивается для него безумием. Испытание оказывается непосильным. «Воскресения» в толстовском духе не происходит. Канович не принадлежит к числу писателей, предъявляющих к своим героям непомерные требования. Может быть, Дорскому лучше оставаться в своем, искусственно созданном респектабельном и благополучном мире? Но и там ему одиноко: жена умерла, сын стал революционером, коллеги и знакомые презрительно косятся…

Конечно, здесь Канович, как и многие еврейские писатели, несколько деформирует реальность. Было бы слишком просто, если бы все выкресты (в кавычках и без), люди, так или иначе порвавшие со своим еврейством, были такими, как Дорский. Драматизм ситуации в том, что очень многие из них прожили в том внешнем мире, в который ушли, счастливую и плодотворную жизнь и пользовались всяческим уважением людей, среди которых жили; и все-таки на этой счастливой и полезной жизни лежал тайный отсвет предательства.

В третьем романе — «Козленок за два гроша» — действие возвращается в местечко. Именно здесь Кановичу удается создать монументальные образы-символы, выражающие нечто важное и в еврейском мире, и в мире вообще. Позволю себе одно предположение. В числе книг, которыми зачитывались советские интеллигенты в 1970–80-е годы, был роман грузинского писателя Чабуа Амирэджиби «Дата Туташхиа». Герои этого романа — два двоюродных брата, дети близнецов и сами внешне почти двойники. Один — благородный разбойник, другой — крупный полицейский чин. Канович проецирует эту ситуацию на семью литовских евреев. Получается скромнее, но многозначнее: Шахна Дудак (он же Семен Ефремович Дудаков) — всего лишь переводчик жандармского управления; Гирш Дудак — всего лишь рядовой член террористической организации, совершивший неудачное покушение на губернатора. Спор идет не на уровне «больших идей», а на уровне инстинктов. Канович вообще избегает масштабных идеологических конструкций, милых, скажем, Горенштейну. Но он обладает природным чувством — поэтическим чувством, я бы сказал, — которое позволяет ему так расставить героев и так выстроить сюжет, что в книге начинает читаться больше, чем, может быть, автор сознательно хотел высказать. Отец — кладбищенский каменотес, бывший солдат, создавший за полвека все надгробия кладбища — того самого, на котором сорок лет спустя проходит детство Даниила (здесь сюжеты двух трилогий сходятся); старший сын — интеллектуал и чиновник, второй — террорист, третий — бродячий актер. Как по-разному можно истолковать эту коллизию!

Действие второй части романа («Не отврати лица от смерти») происходит тридцать восемь лет спустя, в дни советской оккупации 1940–1941 годов. Мы видим события, описанные в «Свечах на ветру», с другого ракурса. Данута, подруга скомороха Эзры, перешла в иудаизм и поселилась среди евреев, но до конца жизни сохранила польский шляхетский гонор. У нее двое сыновей — один от Эзры, другой от его брата, давно утратившего рассудок Шахны. Роман заканчивается ее смертью. Начинается — смертью бывшего жандармского переводчика. Их сын, Аарон, становится сотрудником НКВД и готовит списки для депортации «классово чуждых элементов». А безумный старик Семен Мандель, сын корчмаря Ешуа, сосланного некогда по обвинению в ритуальном убийстве, все ждет Мессию. Но приближается не Избавитель — неотвратимо приближается Дритер Хурбн, Третье Разрушение Храма, — гибель мира, который описывал писатель Григорий Канович.

3

Нет уже не только мира, который Канович описывал, но и мира, в котором он жил и писал. Имперский писатель, он остался без империи. Писатель традиционного мира, он остался без последних читателей, вживе помнящих этот мир. Писатель ашкеназийского, восточноевропейского еврейства, он, по сути, пережил свой этнос.

Побрезговав статусом главного еврея свободной Литовской Республики (для предъявления Совету Европы), он уехал в Израиль. Его книги девяностых — «Парк евреев», «Продавец снов» — написаны как будто после конца света. Это книги о людях, подобно самому писателю, надолго переживших свой мир (мир, становящийся все более иллюзорным, — герой «Продавца снов» живет тем, что рассказывает эмигрантам из Литвы сказки о якобы сохранившихся в неприкосновенности местах их детства). Тем важнее для писателя доказать реальность своих воспоминаний. Описав круг, Канович возвращается к тому же, с чего начинал, — к прямому автобиографизму, к безыскусному рассказу о пережитом. «Непридуманная повесть» об отце — «Шелест срубленных деревьев» — высоким простодушием и непосредственностью напоминает «Я смотрю на звезды». Это — реквием по последним остаткам старой еврейской Литвы, доживавшим свой век в Литве советской. И это последняя дань памяти тому миру, из которого писатель вышел и который он сделал фактом литературы — русской и еврейской.

Народ Книги в мире книг | Дом Жизни — Дом Смерти

3. ЛЕХАИМ ФЕВРАЛЬ 2014 ШВАТ 5774 – 2(262)

ГРИГОРИЙ КАНОВИЧ: «Я ПИСАЛ СВОИ КНИГИ ДЛЯ ЧИТАТЕЛЯ, ОГРАБЛЕННОГО В НАЦИОНАЛЬНОМ СМЫСЛЕ»

Беседу ведет Леонид Школьник

Русско-еврейскому писателю, драматургу и переводчику Григорию Кановичу исполняется 85 лет. И, поддавшись магии цифр и своеволию памяти, начать это интервью хочется с 1985 года — по меркам притч и легенд не такого уж далекого прошлого. Тогда, в 1985-м, я пришел в гости к почти культовому для советских евреев 1970-х писателю Кановичу в его теплый гостеприимный дом, к еврейскому столу. Ни я, ни он пока еще не знали, что через несколько лет после этой нашей первой встречи предстоят выборы в Верховный Совет СССР, и мы вновь встретимся с ним уже в Москве образца 1989 года, когда он станет народным депутатом от Литвы.

-38

Леонид Школьник О чем вы тогда говорили с избирателями? Поверили ли сами в перестройку? Или уже набрасывали первые строки «Еврейской ромашки», в которой ставился не столько вопрос «ехать или не ехать», сколько «можно ли оставаться»?

Григорий Канович Начну с того, что своей краткосрочной депутатской карьерой я обязан моему соседу, к сожалению ныне покойному, выдающемуся литовскому поэту Юстинасу Марцинкявичюсу. На собрании в Союзе писателей, посвященном выдвижению кандидатов в горбачевский парламент, мой друг совершенно неожиданно для меня назвал мою фамилию, объяснив свой выбор тем, что в делегации от освободительного движения Литвы «Саюдис» должны быть представители и других национальностей. Моими соперниками были мэр города Вильнюса и директор одного из научных институтов, которые уверяли избирателей, что писателишка, сын портного (читай: еврей) не может быть депутатом и в полной мере представлять Литву на таком форуме, как Съезд народных депутатов в Москве. На встречах с избирателями я говорил о том, что евреи стремятся к переменам, как и литовцы, и что все жители республики могут жить в дружбе с Россией в самостоятельном, независимом государстве. В перестройку без признания независимости Литвы большинство ее населения не верило. Что касается появления «Еврейской ромашки», то оно почти совпало с моим избранием в депутаты.

ЛШ Ее перепечатывали, озвучивали по радио, переводили на разные языки, она стала как бы паролем того незабываемого времени Большой алии. Натан Щаранский, в ту пору министр промышленности и торговли, когда во время одного из интервью я заговорил с ним о вас, сказал: «Канович своей “Ромашкой” всем нам заменил министерство абсорбции».

ГК Успех «Еврейской ромашки» превзошел мои ожидания. В Вильнюс потекли письма поддержки от тех, кто в Советском Союзе сидел в своем окопе и гадал, ехать или нет. Хотя высказывание многоуважаемого Натана Борисовича ласкает слух, опытный политик, конечно, преувеличил мои заслуги. Слово, если оно не удостоилось Нобелевской премии, не обладает такой силой воздействия, как финансируемое государственное министерство. Оно может согреть душу, подвигнуть на доброе дело, но не может обеспечить ни работой, ни жильем.

ЛШ Было ли недовольство со стороны властей в Литве и Москве? Вы ведь не только «Еврейскую ромашку» написали, но, став депутатом, «соорудили» с Микой Членовым, Мавриком Вульфсоном письмо Горбачеву об опасности разрастающегося антисемитизма в СССР.

ГК Власти в Литве отнеслись к моему призыву к евреям не оставаться в ССCР более чем благожелательно. Литовцы и сами не хотели больше оставаться в Стране Советов. Никакого неудовольствия ни в печати, ни на государственном уровне никто не выражал. Литва привыкала к правде. Совершенно другая реакция на мою «Ромашку» ждала меня в Москве. Дело в том, что я, как народный депутат, приложил ее к письму, которое подписали без малого двести народных депутатов, и передал в президиум съезда Горбачеву. Несмотря на то что письмо об опасности усиливающегося в стране антисемитизма и «Ромашка» были широко распространены за границей, напечатаны в десятках газет и переданы по радио на многих языках мира, из Кремля никакого ответа не последовало. Только через какое-то время депутату-еврею из Латвии Маврику Вульфсону удалось встретиться с Горбачевым, и тот на вопрос, что он думает о всплесках ненависти, которые могут обернуться еврейскими погромами, якобы ответил кратко: «Национальный вопрос мы будем решать не раздельно, а только комплексно». Решать-де еврейский вопрос по отдельности — неправильно.

ЛШ Письмо Горбачеву, «Ромашка»... А что собственное творчество? Продолжали ли вы создавать свою единственную, главную книгу — о ставшей облаком еврейской Литве, о судьбах близких людей, давно ушедших в облака, но живущих в ваших книгах?

ГК О собственном творчестве я не забывал. Мой отец — портной Шлейме Канович — любил до конца своей жизни повторять им же самим сочиненную сентенцию: что бы в мире ни случилось, а шить надо. И шил. Пока мог продеть нитку в иголку. Я старался следовать его примеру. Честно признаться, мое творчество — будь то новый роман, статья или поставленный по моему сценарию фильм — значило для меня куда больше, чем депутатский значок на лацкане костюма. Кстати, о костюме, который к первой сессии Съезда народных депутатов сшил мне отец. Когда я вернулся из Москвы, он долго и задумчиво смотрел на меня, а затем тихо и печально изрек: «Гиршке, будь добр, сними эту бляху. Зачем портить хорошее изделие?» — и отец ткнул рукой в лацкан пиджака. К счастью, под крики верноподданных депутатов со всех сторон кремлевского зала — «Позор! Ваше место не здесь, а на Колыме!» — литовская делегация вскоре покинула съезд. Я навсегда вернулся к своему рабочему столу и, как писал Иосиф Бродский, снова стал старательно скрипеть пером, переводить бумагу, продолжать свою сагу о ставшей облаком еврейской жизни в Литве, облаком, которое доселе висит над нами и не тает.

ЛШ Тем не менее недавно один израильский писатель резко отозвался о тех своих коллегах, которые якобы наживаются на теме гибели еврейского местечка.

ГК Что поделаешь, для многих писателей и не писателей, знающих еврейское местечко только понаслышке и никогда в нем не живших, оно не что иное, как олицетворение затхлого и застойного мира. Может, по этой причине вошло у нас в моду предавать его высокомерному поношению. Хулители местечка не задумываются над тем, что наши предки, дальние и ближние, родились не в Москве, не в Петербурге, не в царских покоях, а в деревянных избах, в этих еврейских городках бывшей черты оседлости и трудились там до седьмого пота. А потомками местечковых евреев были (и есть) светила науки и литературы, лауреаты Нобелевских премий. Ценность человека определяется не местом рождения, а тем, какая у него душа и какими помыслами он живет на свете. По-моему, великий грех берет на душу тот, кто нажимает на клавиши компьютера, чтобы оклеветать то, что было нашей общей колыбелью и что в сорок первом дотла разрушили немецкие фашисты и их разномастные пособники. А уж разговоры о том, что есть литераторы, наживающиеся на теме местечка, иначе как клеветническими я назвать не могу. И мне стыдно за тех, кто не без корысти для себя распространяет их. На национальной памяти не спекулируют, наживаться на ней непристойно и недопустимо.

ЛШ Мне очень жаль, что в собрании ваших сочинений не нашлось места повести «Я смотрю на звезды», по сути определившей весь ваш дальнейший творческий путь.

ГК У каждой вещи на свете есть свой возраст. Есть возраст и у работы. Если говорить о моем творчестве, то оно моложе меня на два десятка. За шестьдесят с лишним лет было немало написано, и в издающийся в Литве пятитомник моих произведений параллельно на литовском и русском языках нельзя было при всем желании уместить все написанное. Из-за перегруженности томов пришлось от чего-то отказаться, в том числе и от таких дорогих мне повестей, как «Я смотрю на звезды» и повести об отце «Шелест срубленных деревьев». Особенно сожалею, что в моих избранных сочинениях не будет названной вами первой повести, которая была на самом деле первой еврейской повестью на русском языке в послевоенном СССР. «Я смотрю на звезды» положила начало целому циклу романов и рассказов, составивших Пятикнижие о литовском еврействе на протяжении полутора веков, о его жизни и трагической гибели.

ЛШ «Пятикнижие» Кановича — звучит!.. Хотя это заимствование не всем может прийтись по вкусу. В то же время в него вошли романы, которые на заре перестройки кто-то назвал чуть ли не антисемитскими.

-39

Герои «Местечкового романса». Отец Григория Кановича Соломон (Шлеймке) стоит крайний справа в окружении родителей, братьев и сестры Кановичей. Йонава. 1920 год

ГК Я ни на какие священные аналогии не покушался и не покушаюсь. Издатели, движимые своими соображениями, посоветовали дать такое название. По правде говоря, до перестройки я на подобную честь не рассчитывал. Столичные журналы отказывались печатать мои романы. Вспоминаю ответ из «Дружбы народов» на «Слезы и молитвы дураков» — один из лучших романов, переведенный на несколько иностранных языков: «Ваш роман интересен, но план по еврейской литературе мы уже выполнили». И чтобы у автора отвергнутой книги не оставалось никаких подозрений в предвзятости, главной причиной отказа редакция не преминула упомянуть повесть Дины Калиновской «О суббота!». Странную, мягко говоря, позицию занимали и мои собратья по перу и крови. Некоторые из них в своих письмах идишскому литератору Беру Гальперину, жившему в Вильнюсе, произведения которого я переводил на русский язык, просили, чтобы он образумил Кановича, пишущего антисемитские романы и позорящего свой народ. Редактор журнала «Советиш геймланд» слышать моего имени не мог, и всякий раз отказывался печатать мои вещи. Один из тех, кто частенько печатался в этом верноподданном журнале и прослыл чуть ли не классиком, так охарактеризовал мое творчество в письме к тому же Гальперину: «Вместо того чтобы воспевать наши достижения и подвиги советских людей, он пишет о клопах и печали».

ЛШ В одном солидном исследовании о вашем творчестве я прочел: «На идише пишут, как правило, про евреев и для евреев, это еврейская литература для своего, “внутреннего” читателя. А для какого читателя пишет про евреев Канович по-русски?» Судя по неизменности вашего писательского «курса», на этот вопрос вы сами себе давно уже ответили...

ГК Все складывалось непросто. До того как я начал и продолжил писать свою, как исследователи ее именуют, сагу, я перед тем отдал дань поэзии и драматургии. Мои стихи и пьесы, которые шли в нескольких театрах Прибалтики и России, большой радости мне не принесли. Я стоял как бы на перепутье — продолжать сочинять что-то среднее, не очень близкое мне по жизненному опыту, по моей эмоциональной природе, стать, грубо говоря, ремесленником или дерзнуть и погрузиться в тот мир, который мне по ночам снился и который вдруг стал исчезать из памяти, как с радаров самолет. За «Свечами на ветру», имевшими неожиданный, оглушивший меня успех, последовала дилогия «Слезы и молитвы дураков» и «И нет рабам рая». С тех пор я на другую тему почти не отвлекался. Единственное, что меня интересовало и что стало страстью, — это судьба еврейского народа. Так, к моему счастью, и родилось «Пятикнижие». Как бы это ни казалось самонадеянным, я писал свои книги для читателя независимо от его национальной принадлежности. Но прежде всего — для читателя, ограбленного в национальном смысле, раздетого донага, отрекающегося от своего первородства — добровольно или под давлением властей, — советского еврея. И не только для него, для каждого, кому дороги общечеловеческие ценности — борьба с национальным угнетением, свобода, любовь к ближнему и справедливость в несправедливом мире.

ЛШ Коль скоро заговорили о «курсе»: есть ли за спиной Кановича смена, один или несколько молодых писателей, способных пойти по протоптанной вами тропинке, дабы не распалась связь времен?

ГК Хотелось бы ответить: есть. Но жизнь не считается с нашими благими желаниями. Существует печальная связь между упованиями и реальностью. Уходят в небытие еврейские местечки в Литве, Украине, Бессарабии; если они и остаются, то, увы, только на стендах этнографических музеев. Уходят и их идишские поэты и прозаики. Нет их в изобилии и на русской улице. Непрофессиональных литераторов — свидетелей той довоенной местечковой действительности — тоже становится все меньше. Оставшиеся могикане давно уже сидят не на завалинках, где когда-то по вечерам вели беседу с самим Г-сподом Б-гом, а в уютных квартирах где-нибудь в Тель-Авиве или в Хайфе и, напрягая мелеющую с каждым днем память, выстукивают на компьютере для своих детей, внуков и правнуков мемуары. Их воспоминания бесценны. Честь и хвала им, ибо именно они, эти старики, являются самыми надежными стражами нашей генетической памяти, сохраняя в своих воспоминаниях мудрость и боль наших предков. Что же касается пополнения рядов писателей-профессионалов, то тут дела обстоят весьма плачевно. Одно-другое имя талантливого писателя, интересующегося темой местечка, а не эпохой Петра Первого, еще, слава Б-гу, можно и сейчас встретить. В первую очередь я бы назвал двух писательниц — Инну Лесовую и Маргариту Хемлин. Но отчаиваться, наверно, не стоит. Ведь Уильям Шекспир писал свои гениальные произведения, не живя при дворе Ричарда Третьего и не будучи лично знаком с Гамлетом. Родится племя младое, незнакомое, и наши потомки возьмутся за перо и, возможно, на бумаге возродят из пепла еврейские местечки.

ЛШ Ваша итоговая книга «Местечковый романс» как бы завершает сагу о литовском еврействе. В ней вы цитируете слова своего отца: «…Надо помнить, что заковыристых вопросов всегда больше, чем ответов...» Понимаю, жизнь задавала вам немало именно таких вопросов. На какой из них вы, как писатель и как гражданин Израиля, до сих пор не нашли ответа?

ГК Я родился в местечке, где мои земляки шутили, что у евреев в жилах струится не кровь, а бурным, клокочущим потоком текут бесконечные вопросы. Что же до ответов, то их, как всегда, — дефицит. Из всех вопросов, которые я себе задаю, преобладает один-единственный: «Что с нами будет?»

https://www.lechaim.ru/ARHIV/262/litsom-k-litsu.htm

Материалы  представлены Полиной Пайлис.