Замёрзший кран на кухне — вроде пустяк, а на самом деле… Я замерла прямо посреди старого линолеума. Вот оно! Теперь — по-настоящему одна. Каждая трещинка в стенах, каждый затяжной скрип половиц — всё про меня, всё мне шепчет: «Смотри, это твой дом. Только твой». Без галдящих гостей, без чужих приказов, даже без второго голоса за чашкой чая. Только я — и то, что осталось во мне после половины жизни. Знаете, что режет сильнее всего? Молчание. Глухое, давящее.
Мария Павловна. 56 лет. Имя, отчество… Как закличка на дорожном столбе. Кому нужна? Да кошкам разве что — те достались в наследство. О них, правда, позже. Я — женщина с облупленной штукатуркой внутри. Сорок лет грохотала железной дорогой, тридцать — тащила брачное ярмо. Почти не ропщу: в браке тихо, дочь взрослая, только вот ушла, далеко, жить отдельно… Ну и всё.
Слушайте внимательно: чудо не в молодости рождается. Оно приходит, когда не ждёшь. Ранним утром — стынет окно; осень крадётся по подоконнику, солнце — пыльная полоска. На столе хлебная корка. Ты внезапно понимаешь — больше нет тех, кому хочешь что-то доказывать. Дышишь. Не ждёшь ничего, совсем. Но принимаешь — удивительно, принимаешь всё до последней крошки. Это ли не подвиг?
Мир вокруг — будто на паузе. Тишина. Слышите? Она не просто звенит, она выжимает из тебя слёзы, которые не плакались даже на похоронах. Да, три года, как не стало моего мужа. Болезнь утащила — так быстро, что не верится. Я, как заведённая, прошла все круги горя: рыдала в подушку, злилась на стены, жалела себя так, что тошно.
Когда осталась одна, казалось — провалилась в бездну. Честно, больно было физически: пустота разъедала бока, ночами хотелось кричать в подушку. Но потом… как вы думаете, к чему привыкает человек? К пустоте. Она становится привычкой. Её вкус — как вчерашний чай, терпкий, но почти родной.
Дочь — Оля, единственный «мой» человек — далеко. Мотается по своей жизни, звонит, как по расписанию. Внуки? Иногда их можно поймать на фотографии, но не на реальном голосе. Каждый вечер себя спрашиваю: а помнят ли руки, как месили тесто на кухне?.. Иногда страшно, что не помнят.
Соседи, чтобы вы знали — полуживые фонари. Некоторые ещё тускло светят, другие замкнуты наглухо. Снизу Верочка Марьевна, 72: кто скажет, что она счастлива? Но она умеет вязать коврики и, черт побери, именно она принесла мне однажды прошлогодние огурцы. А слева Юлька — вся в телефоне, недавно развелась, глаз не поднять, внутри пусто, снаружи — буйство платков.
Один раз в месяц кто-то становится нужным — отчего-то вдруг. Какой-то невидимый крик: «Эй! Заметь меня!» И мы встречаемся. Иногда даже говорим по душам. Но чаще молчим — будто боимся напугать собственную ранимость.
Моя кухня — последняя крепость. Самовар – весь в пятнах, чайник — почти покорёженный, скатерть с ляпами, которые уже не отстирываются. Зимой спасаюсь хлебом: чёрный, домашний, с кориандром. Пеку назло одиночеству. Замешиваю тесто — руки вспоминают то, что стараюсь выкинуть из памяти. Папа — улыбается. Бабушка — отдаёт комочек дрожжей. А во мне просыпается что-то древнее, почти детское.
Соседи приходят без стука (видимо, у одиночества своя сигнализация). Верочка торопливо садится, вяжет. Юлька может принести всё подряд — булку, мандарин, полустёртую радость или свежую боль в рассказе… А главное — вдруг почувствуешь: никто не рассказывает о главном. Зато есть хлеб.
Сидим, жуём. Никто не рвётся на исповедь, но всё равно делимся самым живым, что есть.
– Я думала всегда: чёрный хлеб невкусный, — тихо вдруг говорит Юля, — а тут… как будто мама обняла.
Слушаю и чувствую: в глазах у неё что-то щёлкнуло. Всё-таки тепло прорастает, даже через заскорузлую корку души.
Иногда Оля звонит. Неожиданно тревожно — то спрашивает, не болит ли спина, то жалуется на своих. Я сдержанна, вру уместно: «Всё отлично, доченька». Потом стисну руку на трубке — и саму себя допрашиваю: нужна ли ещё, есть ли у меня право тревожить её своими воспоминаниями? А ведь где-то внутри горько зависть щемит — мне бы снова пятилетнюю Олю, с которой месили тесто до локтей в муке…
А тут ещё — настоящее письмо, с маркой! Старая подруга из другой молодости. На фотографиях совершенно другие женщины в платьях, которых я не знаю. Открытка пахнет чужим счастьем… А у меня вдруг — мурашки! Как будто ты не совсем одна, если даже кто-то чужой желает тебе света…
Дни теперь медленно переползают друг через друга — но хотя бы становятся узнаваемыми:
– Утром — тёплая корка хлеба (руки в муке, сердце дрожит)
– Днём — чай, книга, если не обрушился мир
– К вечеру — кошка на коленях, телевизор гудит пустотой
– Поздно — запах духовки, мысли как тёплый плед; тишина уже не болит, а обнимает
Знаете, что? Радости есть даже в таком существовании. Они — не о праздниках. Прошла мимо, помогла Верочке донести старую сумку — она вдруг расплакалась:
– Без вас, Маш, я бы не дошла…
Поговорила с Юлькой — и почувствовала: ей важно просто выговориться. А ещё — на рынке продавщица вдруг лукаво подмигнула:
– Девушка, бананчик хотите покрупнее?
Я рассмеялась. Настоящий, громко. Потому что могу смеяться. Потому что внутри что-то цепляется за это — за ласку, за заботу, за воспоминание о том, что тебя тут всё ещё ждут, замечают, зовут по имени.
И если завтра опять замёрзнет кран, и опять ночь псом вылает за окном — я встану, поставлю хлеб, накрою на стол. Потому, что могу. Потому, что у меня всё ещё есть свой вкус жизни. Острый, терпкий, с кориандром. Вкус чёрного хлеба.