Найти в Дзене
Alterlit Creative Group™

Ветошь на Фетиш

Олег Ликушин размышляет над трансформацией литературы, читая книгу 90-го года издания. И, когда настал конец,
Он нашел весьма банальной
Смерть души своей печальной.
А.Блок
Ёмкости различаются не столько видом,
сколько вменяемой им ёмкостью.
Закон Ликушина «О мехах» Прочитываю в книжке издания 1990 года: «Литература, следуя темпам времени, вынуждена увеличивать ёмкость письма. В наше время, как однажды справедливо заметил Л. М. Леонов, людям уже трудно читать Вальтера Скотта и даже Диккенса. В будущем же можно ожидать, людям будет трудно читать наших современных писателей, и можно, например, предположить, что 90 томов сочинений Льва Толстого когда-нибудь будут представлены всего несколькими томами, включающими, главным образом, его гениальные идеи и мысли».1 Девяностый год... На русском дворе дымно догорает едва начатая вечность бренда «Советский Союз». Небеса над шестой частью земной суши набрякли великой катастрофой. Или свободным падением из мифа к действительному. Зашевелилась, точн

Олег Ликушин размышляет над трансформацией литературы, читая книгу 90-го года издания.

И, когда настал конец,
Он нашел весьма банальной
Смерть души своей печальной.
А.Блок
Ёмкости различаются не столько видом,
сколько вменяемой им ёмкостью.
Закон Ликушина «О мехах»

Прочитываю в книжке издания 1990 года: «Литература, следуя темпам времени, вынуждена увеличивать ёмкость письма. В наше время, как однажды справедливо заметил Л. М. Леонов, людям уже трудно читать Вальтера Скотта и даже Диккенса. В будущем же можно ожидать, людям будет трудно читать наших современных писателей, и можно, например, предположить, что 90 томов сочинений Льва Толстого когда-нибудь будут представлены всего несколькими томами, включающими, главным образом, его гениальные идеи и мысли».1

Девяностый год... На русском дворе дымно догорает едва начатая вечность бренда «Советский Союз». Небеса над шестой частью земной суши набрякли великой катастрофой. Или свободным падением из мифа к действительному. Зашевелилась, точно камень в желчном пузыре, классическая формула: «низы не хотят, верхи не могут», или — изнаночно: «низы не могут, верхи не хотят»; от перемены мест «слагаемых» ничего на выходе не меняется. На выходе — полоумное упоение новейших Сатурналий: доблестные граждане Третьего Рима перелицевались в варваров, взяли штурмом собственный город и принялись грабить и рушить — «до основанья, а затем...»

Орудия разрушения не нуждаются в видовом разнообразии, скупец История отпускает человечеству ровно столько, сколько осталось в реквизиторской от постановки предыдущего спектакля-трагедии: в экономике — криминальные и «священные» хищения, зародыши «схем» великого Распила; пресса в махровом цвету, книгоиздательский бум набирает, казалось, необратимые обороты. Скупают и прочитывают всё подряд. При дичайшем дефиците на алкоголь — запоем!

(Не столь давно, вот — прочитываю, что сотня тысяч «просвещöннейших» на весь мир британцев сбежалась «позырить» на выставленное напоказ свадебное платье очередной из своих любимиц-принцесс: явление того же порядка — фетишистская истерия; ведь «воздух свободы» 80-х — 90-х годов ХХ века у нас был именно что «воздухом неглижа», «воздухом нижнего белья», «воздухом вуайерства», воздухом «интеллектуальной порнухи», с садо-мазохистским смакованием наготы не только отдельно взятых «голых королей», но и целых «королевств».)

И вряд ли кто из самопросвещающихся, за исключением редкой горстки «избранных», добрался до сути высказанного в скучноватой книжке (тираж 25.000 экз.) с почти уже «коммерческим» заголовком: «Афористика» (ведь все хотят говорить «афоризмами», как Жванецкий); вряд ли кому в «массе» взбрело задуматься над «академическим» прогнозом (один из авторов — член-корреспондент Академии наук). Повторю: «... людям уже трудно читать Вальтера Скотта и даже Диккенса. В будущем же можно ожидать, людям будет трудно читать наших современных писателей...»

***
Литература, как видно из посылаемого текста, строго и ч
отко разделена на три временные «секции»: литература прошлого, обречённая на забвение масс, и в ту же меру маргинализуемая, она уже испепелена катастрофической вспышкой; литература современная (авторам 90-го года), поставленная перед социал-даврвинистским разбором на «ёмких» и «не-ёмких», «мёртвых и живых»; и литература будущего, пока грезящаяся, но несомненно уже и «наконец-то» вполне себе «ёмкая», настолько, например, насколько ёмким можно представить обрезанный до «гениальных идей и мыслей» 90-томник полного собрания сочинений Яснополянского графа. Лишь самую малость утрируя: Толстой, ошагрененный до эстрадно афористичного Жванецкого. Во мне, при этой картинке, — ужасновение именно апокалиптическое: Толстой, и «глубокомысленный» лубок, комикс, но с портфелем, литератор, но — на час. С гонором и гонораром.

Таков, отчеркну — научный анализ сложившейся к 90-му году прошлого века тенденции, таков прогноз на теперь уже сбывшееся, на нас, на людей тогдашнего «фантастического» будущего. Фантастического потому уже, что авторы «Афористики» мыслили категориями «коммунизма с человечьим лицом», поминали, по случаю и нужде, Ленина, Маркса, Энгельса; представить нашествие «дикого капитализма» авторы, по моему убеждению, были просто не в состоянии.

Что ж мы имеем, то есть — сбылся ли прогноз, свершилось ли пророчество? Напомню: Антон Чехов сочинил шкодную легенду о «пищащих» устрицах. С тех пор они, устрицы, усердно, то там, то сям, «пищат». Одна подруга, в очередной раз возвратившись из Парижа, где ей удалось шарово просидеть с друзьями целую ночь за устрицами на льду, уверяла меня, на полном серьёзе, в существовании «пищащего» феномена (а ведь сама большая любительница Чехова). Честно: сам я не слышал. Впрочем...

Приступлю с «литературы прошлого», с классиков «Золотого Века», величайшей из иллюзий штукарской нашей «цивилизации».

Факт: нынешним людям действительно «трудно читать Вальтера Скотта и даже Диккенса», трудно читать Толстого, Достоевского, Чехова, Лескова, Ремизова и, «уж тем более», Пушкина и Лермонтова, Белого и Шестова, Шмелёва и Горького... Бальзак, Гюго, Гёте, Байрон, Дант... Я вас умоляю! Жалобы на такого рода затруднения я, время от времени, встречаю... не скажу где, но даже к однодворцам и в аудиторию выходить не надо, за «репрезентативными ответами».

И однако, есть ли в этом признаке, в этой примете и впрямь нечто апокалиптическое, концесветное, или, таки, нет?

***
Сократ в своё, далекое от нас, «фантастическое» время посмеивался над согражданами, «древними» греками-афинянами, «отцами» демократии, что те доверяют свою судьбу «бобам», а не разуму (имея в виду бытовавший тогда механизм голосования при выборе «вождей нации», учителей народа). Что сделал этот, весьма даже пишущий-читающий народ с Сократом, общеизвестно. Убить гения-еретика (гений всегда еретик) так же легко, как рядового дурака: в смерти все равны. Но насколько проще и, главное, неподсудней убить гения давно отжившего, талант, оставшийся в виде того или иного количества слов и строк... Делов-то! Объяви, что писания «героя вчерашних дней» устарели, что они чрезмерно «пространны», читать и воспринимать их до невозможного «трудно». Объяви громко, во всеуслышанье, пусти агентов по рядам, повесь баннер над сценой, поставь учителем-словесником в ликей паклей набитую какую-нибудь сволодуру, размножь её в редаторское сословие...

Проще говоря, бросить свиные бобы в массу, беленой окормить. Но: прослеживается ли причинно-следственная зависимость «количества» от «качества», и, соответственно, «качества» от «количества»?

Нас учили: «покупатель голосует рублём»; так, вроде, логично, демократично, «рыночно». В этом смысле покупатель литературы ничем не отличается от покупателя бобов, пускай они и трижды поросячьи: явился на базар, тряхнул мошной: «Взвесьте!», а тебе в ответ: «Все берут беленькое, чоренькое не в моде; в наше время, знаете, всё устаревает так быстро, что и глазом не успеваем сморгнуть: сгнило, а выбросить жаль».

И тут вопрос вопросов: доверяешь ли ты, имярек, рыночному торговцу, этой бабе со свистком, которой даже Наполеон смертно боялся? Или: каковы были прижизненные тиражи Пушкина, Лермонтова, Гоголя... Столь ли широка была их «читательская аудитория», как широка (была) возлюбленная гениями Русь?

Напомню: счёт завсегдатаям литературных кружков и салонов вёлся на десятки персон, много на сотни. В 1830 г. в России была только одна публичная библиотека в провинции – в Одессе. Ценителей высокого, художественного слова – раз, два, и обчёлся. Да, конечно, прогресс торжествовал, и в «1856 г. в России <...> было 49 библиотек, открытых для пользования населения. Поскольку число абонентов библиотек было тогда невелико (не более 200 – 300 на библиотеку), можно считать, что по стране оно не превышало 10 – 15 тыс. человек. В 1864 г. <...> было уже 136 публичных библиотек и “библиотек для чтения”. <...> К 1894 г. число библиотек выросло до 792 (в том числе 96 “народных”), не считая пришкольных библиотек для народа, число которых превышало 3 тыс. В 1910 г. в городские библиотеки России было записано <...> приблизительно 1,5 млн читателей (с учетом библиотек-читален общее число составит 2,6 млн). Поскольку численность городского населения России была равна в 1913 г. 23,3 млн человек, то охват библиотечным обслуживанием составлял <...> немногим более 11%. Cельскими библиотеками в 1909-1911 гг. пользовались 2,9% всего сельского населения, то есть примерно 3 млн человек»2.

Итого: на начало ХХ века два-три миллиона читателей, из которых не более, наверное, десятой части — читатели «настоящие», требующие «серьёзной» литературы.

К сравнению: население России в 1911 году (без учёта Финляндии) — 160 миллионов человек; население нынешней Второй буржуазной республики чуть меньше (145 миллионов), но сопоставимо.

***

«Интересен такой факт. М.П. Погодин, находясь в Нижнем Новгороде в 1841 г., посетил библиотеку гимназии. Библиотекарь (кстати, он был учителем словесности) объяснил, что книги не выдают гимназистам с целью “их сохранности”»3.

Или: «За последнее пятнадцатилетие XIX в. общий тираж книг, изданных на русском языке, возрос <...> с 18,5 млн экз. в 1887 г. до 56,3 млн экз. в 1901 г. <...> Если в 1868 г. в России было 568 книготорговых заведений, то <...> в 1893 г. – 1725»4.

Или: «… среди сельских жителей грамотные во второй половине 1860-х гг. составляли примерно 5%, среди горожан в первой половине 1870-х гг. – более одной трети.

Поскольку на долю сельского населения приходилось девять десятых общей его численности, то можно считать, что в конце 1860-х – начале 1870-х гг. было грамотно примерно 8% населения страны (то есть порядка 10 млн человек). Однако на практике к книгам обращалась существенно меньшая часть населения. <...> В целом <...> читательская аудитория страны к началу 1860-х гг. не превышала 1 млн человек»5.

Или: «К началу 1860-х гг. в России <...> было примерно 20 тыс. людей с высшим образованием. Следует учесть также студентов университетов (немногим более 5 тыс. в 1861 г.), а также женщин, нередко получавших хорошее домашнее образование, какую-то часть выпускников гимназий <...> В целом <...> группа (“серьезно образованные”) включала <...> не более 30-40 тыс. человек. <...> По нашим подсчетам, примерно 100 тыс. человек имели в эти годы среднее образование (или, по крайней мере, учились ранее в среднем учебном заведении), кроме того, 26,8 тыс. человек учились в это время в гимназиях и прогимназиях (данные 1865 г.); если учесть также лиц, получивших домашнее образование, много читавших самоучек и т.д., то численность <...> группы можно оценить в 200-250 тыс. человек»6.

Но: «Лишь опираясь на косвенные данные, и прежде всего сведения о тиражах лубочных и т.п. изданий, распространявшихся исключительно среди подобных читателей, можно предположить, что число их достигало 400-500 тыс (в том числе 100-200 тыс. на селе)»7.

Лубок царит в грамотной, но необразованной толком массе. Лубок – это нынешние... (Оставлю читателю место для внесения достойных имён авторов-лауреатов того и сего в список героев буквопродукции.) Это и есть «90-томный Толстой, обрезанный до афоризма», реприза, комикс с пузырями персонажьих реплик, авторских (чаще – заёмных) мыселек.

Этих «читать легко».

***
А.С. Суворин ворчал: «Русские люди высшего образования ничего не читают; поступив на службу и по прошествии некоторого времени русский человек выходит невеждой, ибо сам считает себя образованным, и другие считают его таким, а у него остались смутные понятия, ибо прежнее образование не обновлялось и не развивалось чтением; о научных предметах начнет говорить — чепуха, поклонение старым богам; если что прочтет, хвалит наудачу, восхищается без толку и без толку ругает, и все с видом знатока; особенно если успел попасть на службе в большие чины. Учителя не составляют из этого исключения. Некогда читать»8.

Учителя! Ужас, ужас. А нынешним, думаете, есть когда? Они — читают?

Главное в приговоре: «читать некогда». «Следовательно», писать надо ёмче, кратче, афористичней, то есть «газетно-журнальнее», то есть репортажнее и «передовичней». Лубочнее. Хочешь поиметь массу с её голо-совательными рублями, руби с плеча и чаще.

Чего ж современный писатель то и дело хнычет о малотиражности, о спаде читательского интереса к «серьёзной» литературе (к собственно(й) литературе, в его, этого несчастного писателя, понимании)? Отчего «пушкинский» и «достоевский» тираж в тыщу, две экземпляров этого писателя не устраивает?

Единственно возможный ответ таков: современный писатель, оглядываясь на эн лет назад, раскрывает первую попавшую в руки книженцию и прочитывает в ней цифру «сумасшедшего» тиража, в десятки тысяч «штук». Писатель вооружается калькулятором, рассчитывает, с переносом на себя, «вероятные» потиражные, тоже в «штуках», обливается слезами над результатом и... либо идёт пить горькую, на «последние», либо напяливает на себя парик Иова Многострадального и вопиет к небесам:

— За что не мне, а им, Господи? Это надо мне, мне, одному! В рай хочу!

(Дальше, определённо — ненорматив, но примерно то же в отчаяньи восклицал персонаж «Своего среди чужих, чужого среди своих».)

Ему хочется в «рай» с горем пополам протянувшего семь десятков лет социального эксперимента, в котором, как бы сам собою, возник в массознании фантом «самой читающей в мире страны». Самой интеллигентной страны. Самой думающей. Самой чувствующей. И самой взбеленившейся, то есть «объевшейся свиных бобов» демократии.

— Сссуки, продали Расею! – надрывно, в маске Мунковского «Крика», вопиет современный писатель. — Рашка, мать твою так! — докрикивает он, выпадая из социума в «европейскую» фортку с шильдиком «Питер ле Гран».

Страна провожает его взмахом ленточки с траурного венка, где алым по чорному протрафаречено: «... в 1858 г. в Петербурге считалось 178 публичных домов с 770 женщинами и, кроме того, 1123 записанных проституток, живущих отдельно»9.

Одиноко явившийся на похороны современного писателя архивариус, порывшись в папке с пожелтелыми листками, зачитает, надгробной речью:

— Гм, гм! Некто «Н.С. Русанов вспоминал о своей жизни в Орле в 1870-х гг.:

“... купеческие сыны и дочери любили почитать, но что-нибудь эффектное, потрясающее сонную душу, что могло бы выбить их из обычной колеи монотонной и в то же время бестолковой, сытой и полупраздной жизни. <...> мои сверстники и сверстницы зачитывались уголовными романами Габорио и переживали с замиранием сердца все воплощения «Рокамболя» и «Воскресшего Рокамболя» (романы П.Понсон дю Террайля), которому лишь кой у кого из наиболее передовых составляли конкуренцию туземные герои «Петербургских тайн» Всеволода Крестовского”»10.

Увы, но фамилия современного писателя не Габорио, не дю Террайль и даже не Крестовский. Его фамилия вполне себе разночинная — Пролетаев, он же Корытников11.

***
В одной из юморесок Власа Дорошевича персонаж рассуждает так: «Я должен сделаться писателем... Меня гонят за неплатеж с квартиры, кухмистерша отказывает давать мне обед, прачка не отдает белья... Я должен сделаться писателем... Ведь не поступать же мне в музыканты, когда я не умею играть ни на каком инструменте... Меня прогнали со службы, потому что у меня дурной почерк, но ведь для писателя не нужно хорошего почерка... Пять копеек за строчку! Я должен сделаться писателем»12.

Для современного писателя почерк не нужен. Современный писатель может вообще не уметь писать. Современный писатель обязан владеть навыками машинной скорописи, то есть бойко, бойчей прочих, шлёпать пальчиками «в клаву». Вся чувствительная способность такого писателя должна быть сведена к тактильным ощущениям, он ведь «держит руку на пульсе». Всегда, недреманно, без перерыва на обед и естественные отправления. И то: вышед-то он не из «шинели», но — частенько — из недр второй древнейшей профессии, которая отчего-то мнит себя «четвёртой властью», и которая занимает в нынешней столице домов поболее, наверное, чем бордели в Петербурге «Достоевского».

Там и сидят теперь (полёживая, позёвывая, пожовывая) настоящие современные писатели, оттуда и след ожидать нашествия писателей будущего, предельно, афористически «ёмких» господ. Это порода писателей-мимикрантов, настолько плотно овладевших мимикой своих писательских лиц, что, при вполне «общем лица их выражении», оно, это лицо, способно выдавать в миллисекунду такую такую ёмкость разнообразнейших по содержанию строчных гримас, что в целом-то ничего, ни единой не уловишь: технология «25-го кадра» в действии. Ведь они, эти писатели, знать не знают, но чуйкой чуют, что ещё когда «старик Дидерот» заклеймил их тем, что «провозгласил величайшим лицедеем того, кто лишен “природной чувствительности”»13.

... Итак, пророчество сбывается, или нет? Ведь: «Современность поставила перед нами целый ряд подобных вопросов, послуживших темой для диспутов и газетных статей: “писатель и читатель”, “писатель и издатель”, “литература и социальный заказ”, “литературная профессия” и т.д. – всё это части одного большого вопроса, одной большой темы: литература и писатель. Нет единой литературы, устойчивой и односоставной, имеющей свою постоянную химическую формулу. Литературный факт и литературная эпоха – понятия сложные и изменчивые, поскольку изменчивы соотношения элементов, из которых строится литература, и их функций»14.

Или — вот, из 1924-го года: «Читатель недавней формации тщательно обходит стихи, как слишком постаревших товарищей, и бросается на прозу. Вместо поэтесс появились прозаиссы. (Совсем недавно читатель начал как-то обходить и стихи, и прозу. Это еще робкий, ещё не признающийся в этом читатель; тем не менее он едва ли не самый любопытный – он непосредственно идёт к хронике, рецензии, полемике – к тем журнальным задворкам, из которых вырисовывается новый тип журнала.)»15.

Афористика торжествует, придавив ногою в калиге мою неслабую пока ещё грудь. Но что есть я?

***

Я вижу.

Я вижу возвращение.

Возвращение — постепенное, ползучее возвращение к номиналу, единственно возможному из вероятно подлинных. К тому, что «законы природы», бытия человеческих обществ, мало-помалу возвращают «разум и волю» от мечтательных идеалов к реальности, из эмпиреев хилиастического «Золотого Века» (в «советском» его образе и обличии) — на живую почву действительных жизни и земли.

Земли, имеющей свой предел и свой, если угодно, «стандарт ёмкости». И как ты ни тужься — базарным цыганом, — надувая дохлую клячу через соломинку в задний проход, она, выйдя из пределов торжища, сдуется. Неминуемо сдуется и падёт! Так, позволь спросить: а на хрена тебе, умному и талантливому, эта рыночная, эта цыганская, эта надувная кляча? И позволь сказать на прощанье, пожеланием и, если угодно, «руководством»:

— Ступай-ка, милый, пешедралом, на своих двоих. Верней дойдёшь.

Ты спросишь — куда? Ты наверное спросишь именно это.

У социал-безбожника Эрнеста Ренана есть мысль о том, что «кто позднее родился, тот в выигрыше»; Ренан неоргинален в позитивистской мысельке, и до него, и при нём, и дальше имелись куда большие и яростнейшие и талантливейшие пропагаторы того, что «молодым везде у нас дорога». Куда, однажды я задался, — дорога? К ещё более молодым, к замене, к отступлению в проигравшие, в область и страну и землю лузеров: «Ты родился раньше меня; ты состарился, ты обессилел, сойди с пути, видишь — я иду!»
Так вот, когда встретишь на пути своём «человека будущего», поторопись простить его — пред людьми и пред Богом, простить за то, что он с тобою сейчас сделает: убьёт тебя. Как истинный «буддист».

Убьёт, чтобы быть в свою очередь убитым другим, за первым же поворотом истории.

Успей его простить: это и будет твой шедевр, твоя литература, твои 90 томов имени какого-нибудь, там, графа (если ты граф). Ведь, едва он уйдёт за этот свой, роковой, поворот, ты встанешь, отряхнёшь от пыли свои новые старые мехи и, начисто забыв про «тираж с гонораром», как ни в чём ни бывало, спросишь меня:

— Идём, что ли, брат?

Встречное:

— А куда всё-таки, Евпатий ты наш Коловрат, русский богатырь?..

(Координаты по ссылкам на цитированные тексты готов предоставить по первому

требованию, бо в прокрустово ложе формата не вместились.)

Олег Ликушин для сайта Альтерлит