Найти тему
Никита Демидов

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Дашенька нашла себе место в небольшом ресторанчике и теперь практически не появлялась дома. Я же большую часть своего свободного времени проводил с Полиной, или же бывал у Катерины Викторовны, с которой окончательно помирился. От этих встреч и долгих разговоров, бывших неотъемлемым их атрибутом, мне в скорости стало намного легче переносить разлуку со своей подругой, да и подозрения меня терзавшие как-то сами собой рассеялись. Единственным, что меня несколько огорчало было то как Катерина Викторовны восприняла моё желание пойти в плотники. Она отговаривала меня и даже называла сумасшедшим, потому как считала, что плотники сейчас никому не нужны. Того же мнения придерживался и Семен Александрович.

- Дурак ты, Сашка! – говаривал он всякий раз, как об этом заходила речь – Неужели тебе не известно, что миром уже давным-давно машины и механизмы правят? Стране инженеры нужны, понимаешь, а не плотники, кому они вообще сдались? Ты после такой учебы чем заниматься собираешься, улицы мести? Ты это брось, Сашка, пора ведь и за ум взяться.

И он продолжал рассуждать об этом в том же духе, с видом полнейшей убежденности в собственной правоте. Пожалуй, главной особенностью Семена Александровича было то, что он смотрел на всех чуть с высока. Никто и никогда не смел его перебивать, а уж если кто-то намекал ему на то, что он заблуждается, то можно было смело затыкать уши, чтобы не оглохнуть от громкой тирады, опровергающей это убеждение, правдивое, или нет. Мне же как самому грешному и беспутному, по мнению Семена Александровича, человеку на земле, доставалось более остальных. Он распекал меня по поводу и без, и иногда доходил в этом до настоящего исступления, так, что Катерине Викторовне даже приходилось присмирять его, иначе бы он скатывался до брани самой гнусной в мой адрес.

Но как бы там ни было, я видел насколько благотворно на меня влияют эти визиты, и на все остальное старался не обращать внимания. Даже разлад с Дашенькой постепенно перестал меня тревожить. Отчуждение меж нами было вполне естественно, потому как мы практически друг с другом не виделись, и если бы я жаловался на это, то мне пришлось бы роптать на саму жизнь, чьи законы неприлежны. А можно ли назвать разумными стенания человека, обращенные к толстой и прочной стене и его надежду на то, что этими криками он может её обрушить? Во мне не было той веры, способной сдвигать горы, и потому я считал это смешным. Тем более мог ли я жаловаться, видя разительные перемены в Дашеньке? У неё появилась своя жизнь, мало связанная с моей и нашей общей, в которой она очевидно черпала какое-то вдохновение, потому как я никогда не видел её настолько счастливой. Она могла часами рассказывать о том, что происходило с ней на службе, она смеялась и передразнивала своих коллег, показывая какие-то сценки из той, чужой для меня жизни. В её речи появлялись новые слова и шутки, и даже в характере стали происходить какие-то изменения. С каждым днем она все меньше напоминала мне того скептика, которого я встретил годом ранее в том кабаке, а книги своего любимого немца она видимо намеревалась похоронить под грудами других произведений, более веселых и поверхностных.

Все чаще в нашей квартирке появлялись рассказы и романы американского пьяницы, ставшие по неизвестным причинам особенно популярными. Я и сам читал эту беллетристику, находя её вполне сносной, и даже более того весьма и весьма недурно написанной. Помирившись с Катериной Викторовной, я ощущал некоторую опустошенность, которая обыкновенно возникает в человеке после очищения совести или разрешения сложной духовной задачи, и посему был более чем непритязателен, наслаждаясь этой пустотой внутри себя. Были среди этих книг и произведения других авторов, наших современников, но они мало чем отличались от работ американца, слабо разнясь и меж собой, и потому я с удовольствием читал их, скорее всего ничего из этого для себя не вынося. Моя подруга была весьма довольна видя, как я зачитываюсь этими опусами, полагая видимо, что я разделяю её интересы. Она и не знала, что я берусь за них лишь с одной целью – занять себя хоть чем-нибудь, чтобы не тосковать ни по ней, ни по своей сводной сестре. Полина же наоборот ругала меня за это пристрастие к современной литературе, говоря, что даже полное отсутствие вкуса и то более изысканно, чем наличие такого. Но я ничего не мог с собой поделать и все более проникался атмосферой этих романов, находя их и смешными, и грустными, и все чаще отожествляя себя со всеми подряд главными героями.

В этой атмосфере общего одеревенения, которая окружала меня еще с первого дня в притоне, и от которой мне не удалось избавиться даже с появлением Дашеньки, я все чаще стал выпивать. Приканчивая за вечер несколько бутылок с вином, я меланхолично выслушивал рассказы своей подруги, а затем укладывался на боковую и спал до самого утра сном крепким и безмятежным, что уже было огромным преимуществом, очень мною ценимым. Дашенька так же не находила ничего заслуживающего порицания в этом пьянстве, и охотно составляла мне компанию.

-Ты совершенно другой, когда выпьешь, - говаривала она, потягивая вино – более открытый и такой чувствительный, что даже смешно иногда, когда ты на какую-нибудь мелочь обижаешься. Трезвый же ты совершенный панцирь, даже без черепахи внутри. Вот честное слово, и не понять даже слушаешь ли ты, когда с тобой говорят, или просто притворяешься внимательным, а в действительности ни бог весть где находишься мыслями. Страшно порой становиться, уж не мертвец ли ты какой, из могилы восставший, настолько в тебе жизни нет.

Каждый вечер она словно исповедовалась, будто в бокале её и в самом деле плескалась, так успешно разбалтывающая грешников, кровь Христова. Я же как наместник Вакха на земле, внимательно выслушивал, и внимая каждому её слову как молитве, успокаивал, мол ничего страшного, в первый раз живем. Когда же разум наш, окончательно запутавшись в тенетах опьянения и устав вырываться из них, засыпал, право думать и действовать предоставлялось черт знает какой силе, заключенной в каждом человеке, и поутру мы с румянцем стыда меж собой переглядывались, еще сильнее смущаясь с каждым брошенным взглядом, и зарекаясь более никогда не притрагиваться к вину. Но хмельной напиток, который мы предавали анафеме, в этот же вечер оказывался в наших руках, и все эти обещания и заверения обращались в ничто, в обыкновенное лицемерие, ведь мы понимали, что эта пьяная любовь, была настолько же омерзительна насколько и прекрасна.

Полной противоположностью этим маленьким пирушкам были часы, которые я проводил с Полиной. Она – совсем еще ребенок, девчонка на два года младше меня, была в моих глазах полностью завершенным существом, той самой женщиной о которых я лишь читал. В каждом её слове было столько убежденности, что ты волей-неволей задумывался над тем, уж не видит ли она саму жизнь такой, какой она есть на самом деле? Наблюдая за ней, за её манерой поводить по воздуху рукой во время разговора, словно она поглаживает его, за тем как она запрокидывает головку и потряхивает волосами, тем самым показывая свою готовность слушать, я видел пред собой барышню времен Империи, изысканную и возвышенную. И, казалось бы, мог ли я, учитывая все это, рассказывать ей о том, за каким занятием провожу свои вечера, не боясь заслужить её презрения? Многие бы на моем месте опасались этого и предпочли бы промолчать, но я во всех грязных подробностях передавал ей то, что со мною происходило, и она лишь сокрушалась, жалела меня и более ничего, словно вся эта мерзость нисколько её не отталкивала.

Подобно ангелу, Полина вела войну за спасение моей души, ту самую войну, которую я если и начинал, то уж точно не одержал победы ни в одном её сражении. Она по-доброму смеялась над многими из моих рассуждений, называя их слишком уж язвительными и циничными, но иногда подолгу молчала, дослушав мою тираду, и затем, дрожащим от волнения голосом называла это чем-то прекрасным.

Но более всего в Полине меня поражала её набожность, качеством коим не так уж часто отличаются люди её лет. Казалось, она знает Евангелие наизусть, и так она об нем рассказывала, что запросто могла бы проповедовать. С каждой встречей я все явственнее ощущал, как во мне зарождается если не сама вера, то по – крайней мере убежденность в её необходимости, и не для кого-то постороннего, чтобы соблюсти все приличия, а для самого себя. Не видя путей к ней в церквях и священных книгах, я роптал на жизнь, но Полина каждым добрым взглядом своим, каждым словом, будто выводила на холсте очертания ключа, который только и требовался для того, чтобы отпереть все закрытые для меня двери.

Но как только мы расставались, свет, который она зажигала, гас. В голове мелькали образы из книг всех этих пьяниц. Складываясь из хаотично движущихся букв, они то рассыпались, то складывались в нечто иное, чтобы затем развалиться. Тут же, разрывая все в клочья, появлялась фигура обнаженной Дашеньки, тянущей ко мне руки и вытягивающей губы в пьяном и отвратительно алеющем капельками влаги, поцелуе. И как бы я не старался развеять эту оргию омерзительных теней и призраков воспоминаниями о Полине, у меня ничего не выходило. Теряя обретенное на время ощущение чистоты, я скатывался вниз, в жижу из пота, рвоты и испражнений, бывших составляющими притона и ставшими мною за те дни и ночи, проведенные в нем. И я снова покупал вино, чтобы не думать о порочности своей природы, чтобы забыть о том, что помимо неё существует нечто светлое и чистое.