— Ань, ну что ты придумала, а? — я стояла в нелепом костюме зефирки и жутко мерзла. Ноги в легких сапожках давно окоченели, на нас сыпал снег пополам с дождем, мимо проходили люди, толкались, спешили на электричку, тащили какие–то сумки, авоськи, чемоданы, а мы с Аней, две «ростовые куклы», должны были пихать в руки этим хмуро глядящим себе под ноги прохожим рекламки с изображением нового магазинчика сладостей.
Я — розово–голубая зефирина, мягкая, пышная, Аня — нечто, напоминающее пирожное с кремом, — вот уже битый час приплясываем и притоптываем, протягивая зажатые в негнущихся пальцах цветастые бумажки.
— Терпи, Машка! Это сейчас тебе плохо, а когда нам заплатят, потому что мы молодцы, вот тогда ты поймешь, что не зря тут костями гремела! Мы сходим в кафе, поедим, а потом, на оставшиеся миллионы, накупим себе всего–всего.
Аня подмигивала мне через забрало своего поролонового пирожного, но я этого не видела, и от того становилось ещё грустнее.
Мы с подружкой, студентки–первокурсницы, сбежавшие из поселка в столицу за образованием и комфортной жизнью, надеялись заработать. Мы молоды, милы, и хочется эту красоту завернуть в цветастый фантик. Хочется платья, юбки, кружевное нижнее белье, чулки и туфли, очень хочется хорошую тушь, чтобы она не растекалась и не щипала глаза, духи хочется, джинсовую куртку, сапоги на платформе, новые наушники и… Да всего хочется, хочется, хочется... Родители присылали нам кое–какие деньги, но немного, да и стыдно как–то в нашем возрасте, таким самостоятельным и независимым, брать у них хоть копейку.
У Ани мать одна растила её и младшего сына, крутилась на двух работах. К отъезду Ани она отнеслась очень благосклонно, «одним ртом меньше».
Мои же отпускать не хотели, пытались уговорить остаться в родной Назаровке, устроиться куда–нибудь на работу.
— Да какие институты, Машка! — махал рукой отец, отрезая затупившимся ножом от буханки черного хлеба большой кусок. Мякость сминалась, потом расправлялась, ноздреватая, рыхлая. Отец намазывал не кусок масло и давал мне. — Вот тут работа, жизнь спокойная, тихая. А в городах этих… Один разврат да воровство. Опять же мы, Маша, не вечные, мама болеет. Уедешь и навернёшься, я знаю!
Он отворачивался, хмуро смотрел в черноту окна. Там, во дворе, тявкала от скуки наша Фая, вздыхали ступеньки, прогибаясь под ногами шагающей по ним матери.
— Поди, помоги воды принести, — говорил глухо отец. Я вставала, выходила в сени, брала у мамы ведра.
А в городе трубы, по ним течет вода, ее не нужно носить из колодца. Она бывает холодная и горячая. В городе ванная комната, целая комната, а не закуток, в котором всегда холодно. Город! Он манил меня, притягивал к себе. И я, широко раскрыв глаза, шла на его свет…
Многие из наших однокурсников, те, кто тоже приехал из «глубинки» и не имел богатых родителей, уже устроились кто лаборантом, кто менеджером в фирмочки, кто–то по вечерам разносил заказы, кто–то «сидел на телефоне», обзванивал.
А для нас Аня нашла работу поинтересней.
— Да что там такого?! — махала она рукой, устроившись в продавленном, замусоленном кресле на первом этаже общежития и шевеля мысочками туда–сюда, потом по кругу и назад. — Я обо всём договорилась. Надеваешь костюм, стоишь, раздаешь листовки. Даже говорить ничего не нужно. На Романцевской открылся новый магазин сладостей, они хотят попиариться. А мы будем им помогать. В общем, если ты в деле, завтра идем. Поверь, это самый лучший и чистенький способ подзаработать. Платят наличными, день–в–день. Там работает очень милая женщина, она нас будет ждать!
Я дожевала плюшку, натянула повыше шерстяные носки, поглубже сунула ноги в тапочки, села напротив подруги и слушала, как мы завтра быстренько обогатимся. Было немного лень тащиться куда–то после лекций, тем более что погода на улице противная, но раз Аня говорит, что всё будет хорошо, что это выгодно и нужно, то ладно…
Я даже подумала: если удастся заработать много, то пошлю половину отцу, пусть порадуется и перестанет наконец думать, что зря отпустил свою Марусю в большой мир…
И вот мы пришли. Хозяйка магазина скептически оглядела наши курточки, джинсы и сапожки, вытащила из подвала два черных огромных пакета и велела «облачаться».
Внутри пакетов были сморщенные, набитые чем–то мягким, наверное, поролоном, костюмы. Когда мы натянули их на себя, в подвальчике сразу стало тесно и душно. Тело в костюме потело, становилось влажным.
А потом нас вывели на улицу, сунули в руки бумажки, велели раздавать.
Час, второй, третий, а мы всё раздаем. Вот уже наши листовки валяются на дороге, их топчут, вминают в грязь, а мы знай себе суем новенькие листики в чьи–то руки.
Электрички приходят и отъезжают от станции, потоки людей то иссякают, то снова бурно нарастают. И среди этой серо–черной уставшей массы прохожих высятся наши неприлично яркие, веселые костюмы. Зефирная шапка то и дело сползает мне на глаза, я откидываю голову назад, и улыбаюсь. Хозяйка велела улыбаться. Вон она, стоит за прилавком, смотрит на нас с Аней, пожимает плечами, разговаривая с кем–то по телефону…
Магазинчик за нашими спинами хорошо освещен, на витрине — круассаны, булочки, покрытые белой глазурью, разноцветные безешки и шоколадные фигурки. Всё красиво и аппетитно, но людям в этом районе совсем не до сладостей, домой бы поскорее попасть, отогреться.
Такая погода, как сегодня, по мне, так самая мерзкая из всех возможных. И не мороз, и не тепло. Мокро, промозгло, темно и грустно.
— Ань, уже восемь. Давай закругляться что ли? — канючу я. — Завтра ещё постоим.
— Нет. Велено до десяти — значит до десяти. А ты как думала, деньги легко даются что ли? Нет, милочка, их надо выстрадать! — Аня сурова, она обещала хозяйке, что мы отработаем всю смену, значит так и будет…
В девять тридцать хозяйка вдруг куда–то заспешила, шикнула на нас, чтобы снимали всё и уходили.
— А деньги? — выступила Аня. — Мы договаривались!
— Завтра, рыбоньки! Завтра. Мне к ребенку надо, заболел он. Сын у меня, понимаете…
Аня с досадой проводила взглядом уходящую женщину, потом шмыгнула носом и пошла к автобусной остановке. Я поплелась за ней.
Идти нужно было довольно далеко, мимо «частного сектора». Здесь раньше были похожие друг на друга домики, у всех одинаковые застекленные терраски, окошки с выкрашенными белой краской наличниками, вверх, к небу, торчали печные трубы, а в садиках росли яблони и вишни.
Но вот уже лет пять, как на месте старых избушек построили новые кирпичные коттеджи с мезонинами и балконами, возвели высоченные заборы, глухие, с камерами и сигнализациями. Из дворов теперь выезжали дорогие, огромные джипы, а по выходным в этих домах устраивали вечеринки, музыка грохотала так, что было слышно далеко окрест.
Мы здесь редко бывали, ведь далеко от общежития, нашего района, автобус ходит раз в полчаса, да и интересного тут ничего не было.
Разве что тот дом… До сих пор, как вспомню, внутри так тепло становится, будто руки к печке протянула, прикоснулась к изразцам, замерла и стало легче…
Чудной, старый домик, двухэтажный, ловко сложенный из бревен. Те, хорошо подогнанные друг к другу когда–то, теперь выпустили наружу паклю, и та торчит вихрами, будто и не дом это вовсе, а нахохлившийся, больной воробышек. Избушка из детской сказки. Голубенькие стены, резные, с русалками да солнышками наличники, деревянные кружева свисают и с крыши. На коньке — почерневший от непогоды и времени петушок. Крыльцо с высокими ступеньками, чуть кособокая крыша — ну чем не декорация для кино?! Дымок из трубы тоненькой ниточкой уходит ввысь, говоря, что живут здесь, не вымерла изба. В окошке горит свет, чья–то тень мелькает, скользит по шторам.
Мы даже остановилась.
— Чего это, Ань, а? Никогда этого домика и не замечала! — схватила я подругу за локоть, кивнула на избу. — Красота какая!
Подойдя ближе, я даже потрогала прогнивший, с торчащими жердинами забор, хотела убедиться, что дом не бутафорский, не киношный, а самый настоящий.
Такие избушки всегда уютные, наклонившиеся набок, как будто старушки с платками и шалями, а внутри жарко от печи, пахнет щами или картошкой, на подоконнике лежит кот и сладко зевает. И непременно круглый стол посреди горницы, над ним лампа с бахромчатым по краю абажуром. Стол накрыт скатертью, красной, торжественной, а на ней хозяйка раскинула карты, гадает. Или нет! Нет, она читает письмо. Сын прислал письмо, она его так ждет, а он всё пишет, пишет… И не едет…
Фантазия понесла меня не ведь куда, но Аня дернула меня за помпон на шапке, возвращая в этот исходящий моросью вечер.
— Ау! Гараж! Какие сказки, Машка?! Дом как дом. До него, видимо, пока просто не дошли, не переселили хозяев, выкупив у них землю под коттедж. Так сейчас везде делают. Вон, Нарышкина говорила, у них так бабку переселили. А на месте участка построили магазин. Да ломать надо такое старье, и дело с концом! — рубанула Аня воздух рукой. — И мыши тут, поди, есть, и клопы. И пахнет здесь плохо.
Я стояла, терла ладони друг о друга, рассматривала избу, кивала объяснениям подруги. Нарышкина… Говорила… Ну, может быть…
Но Аня не права! Пахло от домика хорошо, уютно: костром, дровами, сосновыми иголками, мокрой корой. Нет, я бы такое сносить не дала!..
К остановке уже подъезжал автобус, мы рванули вперед, крича и размахивая руками, едва успели и, взлетев по ступенькам в салон, плюхнулись на сидение, тесно прижавшись друг к другу.
— Она ничего не заплатит нам, — равнодушно, клюя носом, сказала я. — Она и не хотела… Обманула...
Я зевнула, голова упала на Анино плечо. Анька приобняла меня, тоже кое–как уложила свою головку ко мне на спину.
— Заплатит. Просто ребенок заболел, она же сказала… — прошептала моя подруга. И мы дремали, пока автобус еле–еле, то и дело взвизгивая шинами, пробирался к нашему общежитию…
На следующий вечер мы опять пришли, облачились в зефирину и пирожное, встали перед магазином, стали раздавать листовки. Люди отпихивали нас, но мы, как надоедливые мухи, опять становились у них на пути. Сегодня мы надели по две пары перчаток и шерстяные носки, и всё равно было холодно. Я вспомнила про валенки. Стоят они сейчас дома, в сенцах, беленькие, с галошками. В городе стыдно в такой обуви ходить, а у нас в поселке в самый раз. Вот бы их сейчас сюда, на мои ноги…
— Ну попрыгай, — предложила мне Аня. — Даже интересно, свалится твоя зефирина с головы или нет. — Мужчина! Зайдите в наш магазин, купите угощение для любимой! — пристала она к прохожему, тот шарахнулся от неё, невнятно выругался, быстро ушёл.
Я прыгала, пританцовывала, перекатывалась с мыска на пятку и обратно, но ноги зябли всё больше. Сегодня я–таки напялила шерстяные рейтузы, которые сунула в чемодан перед самым отъездом. Ненавистные, кусачие рейтузы презентовала матери какая–то сотрудница на работе, мол, Машеньке надо беречься, девочка же!
Мама рейтузы взяла, принесла домой, смущенно показала мне, но я наотрез отказалась их носить.
— Маня, ты зря так куксишься! Вот гулять пойдете с ребятами, на горке кататься, наденешь. Беречься нужно, а то деток не будет! — Мама понимала, что говорит смущающие меня вещи, но купить мне джинсы на подкладке или лыжный костюм, в каком щеголяла Танька Прокопова из параллельного, не могла…
Но и рейтузы не спасли. Ноги коченели, пальцы уже как будто смерзлись, превратились в монолитную конструкцию, ласты. Еще немного, и я вся стану как морж или морской котик.
К Ане пристал какой–то парень, они разговорились. Анька кокетничала, парень всё заглядывал ей в лицо. Потом, записав Анин телефон, ушел.
У меня жутко чесалась спина, хотелось есть.
— Ерунда какая–то! — наконец не выдержала я. — Кому вообще нужна здесь эта забегаловка?! Глупо! И наряды эти глупые, и вообще! Ань, пойди и скажи ей, этой женщине, что мы уходим, пусть заплатит!
— Глупо горланить гадости про свою работу, Маша. Делай, что велено. Все с этого начинают. Ну вот Иринка Колесникова фрикадельки людям предлагает. Они у нее на подносе лежат, на зубочистках наколотые, катышки эти мясные, и надо, чтобы прохожие их пробовали. Мясокомбинат какой–то рекламу себе делает. Ире еще стишок надо рассказывать про них. А нам не надо, мы молча стоим, бережем голосовые связки. Ты вообще ничего не можешь предложить, а я хоть это нашла! Знаешь, если так уж тебе тяжело, уходи. Но тогда отныне мы порознь.
Аня обиженно отвернулась. Она вообще любила нагнетать, говорить про «разрыв навсегда», кидаться страшными фразами про смерть нашей дружбы. А я велась, пугалась и начинала лебезить, упрашивая ее простить меня. Слабая была, бесхребетная.
Мимо бежал народ, поскальзывался, хватался за наши костюмы, мы кренились, чуть не падали. Я решила еще немного подождать, не бросать Аню.
Ближе к десяти вечера, когда стоять стало вообще невыносимо, я всё же сказала, что уйду.
— Всё. Я больше не буду. Можешь всю выручку себе забрать, — буркнула я, скинула костюм, положила его на столик возле магазина, поправила куртку и, не глядя на подругу, пошла домой.
Я шагала медленно, думая, что Аня догонит меня, схватит за руку, накричит сначала, конечно, но потом скажет, что и правда, это была плохая затея, и мы вместе пойдем к автобусу.
Навстречу шла какая–то компания. Ребят пять–шесть. У всех шарфы с названием любимой хоккейной команды. От парней пахло пивом и водкой. Её запах я ни с чем не спутаю. Дед, когда был жив, всегда пил «с устатку», а потом садился рядом со мной и что–то рассказывал. Я морщилась, но терпела, потому что не хотела его обижать. Изо рта дедушки вместе с историями вылетал запах перегара.
Вот и сейчас, от этих ребят так пахло…
Я услышала, как парни что–то говорят Ане, она строго отвечает, а потом…
Потом я обернулась и увидела, как они толкают Аньку на землю, на снежную кашу тротуара, им смешно, а моя подруга прикрывает голову руками, кричит.
— Аня! Анечка! Анька! — закричала я и рванула обратно. Страшно было, конечно. Ребята злые, шумные, им не понравился Анин костюм… И никто кругом не помогает нам с Анькой, улица опустела, хозяйка магазина отвернулась, как будто занята товаром…
Я кричала, чтобы Аня встала и побежала ко мне.
Но она не могла. Кто–то из этих сумасшедших больно пнул ее в живот. Упал с Аниной головы колпак, его тут же растоптали.
Аня съежилась, скрутилась клубочком, парни обступили её, что–то говорили.
И тут в их кольцо прорвалась я. Под руку попалась какая–то арматурина, длинная, ржавая железка. Я подняла ее как копье, понеслась в толпу. Парни расступились, насмешливо глядя на меня.
— Ой, глядите, еще один пирожок бежит! — кричали они, подставили мне подножку, я упала прямо на Аньку, придавила ей руку. Мы ковырялись, забарахтались на снегу. Я боялась поднять глаза и видела перед собой только ботинки, высокие, шнурованные, как у военных, брючины джинсов и грязный снег.
— Надо выбираться! — зашипела мне Аня. — Где прут–то твой?
Только тут я поняла, что железку упустила, теперь она уже у парней.
— Растяпа! — Аня вскочила, схватила меня за рукав и со всей силы рванула сквозь кольцо шумевших ребят. Мы ударились об их сцепленные руки, потом еще и еще раз, а потом…
Аня как–то зарычала, парень, что стоял перед ней, испуганно отпрянул, и мы прорвались.
Мы бежали сломя голову, даже не оглядывались, дышали часто–часто и стискивали руки друг друга. В кустах остановились, Аня сняла остатки костюма.
— Всё, не могу больше… Я не могу, — она упала на колени и заплакала. — Рука болит. Ты мне ее сломала!
Её всю трясло, она что–то ещё мямлила, но ничего было не понять.
— Я испугалась, — наконец разобрала я. — Очень испугалась, Машка! И больно… Он пнул меня, и теперь больно…
Она хныкала, потом затихала, но тут же снова принималась рыдать. Я гладила ее по голове, по плечам, поправляла сползающую с головы шапку и тоже начала реветь.
— Господи, да что такое?! — услышали мы совсем рядом, вздрогнули, повернулись.
На крылечке того самого голубенького дома, едва–едва освещенного уличными фонарями, стояла женщина. Она набросила на плечи платок и теперь всматривалась в темноту, качая головой, наклоняя ее туда–сюда, как сова.
Мы притихли, вскочили на ноги.
— Я спрашиваю, что там стряслось? — громче спросила незнакомка. — Калитка не заперта. Что болит? Я не вижу вас, вы сами подошли бы…
Я покачала головой, зашептала, что надо идти домой.
Но Аня пожала плечами, кивнула в сторону голоса.
— Маш, мне надо посидеть где–то. Живот прям раскалывается. Не доеду. Давай у нее на ступенечках я передохну? — Аня просяще посмотрела на меня.
Дело к десяти, нас, должно быть, будут ругать, ведь мы нарушаем режим общежития… Но если у Ани что–то с животом, лучше ее не тревожить!
Я кивнула, медленно пошла к женщине. Та наблюдала, как мы толкнули калитку, зашли, задевая тянущиеся к тропинке кусты смородины и увядшие стебли каких–то цветов.
— Осторожно, тут лужа. — Женщина показала пальцем чуть вперед. — Девочки? Вы что же в такую поздноту тут, а? — незнакомка распахнула дверь, выпустив наружу сгусток яркого, желто–белого света.
— Да мы там… Мы работали, а парни… — кряхтя, стала подниматься к ней Аня и рассказывать. — Можно, я тут посижу немножко, а потом мы домой поедем.
— Здесь? На ступеньках? Нет, конечно нельзя. В дом ступайте, милости прошу. Комната небольшая, но тепло зато! Только—только печку натопила опять…
Пожилая женщина, а теперь было точно видно, как много морщинок на ее лице, как суха кожа, а глаза, раньше, видимо, ярко–зеленые, теперь подернулись дымкой, потускнели, уже зашла в дом и оттуда звала нас.
И почему–то было не страшно зайти внутрь, хотя мы совершенно не знали, кто она, с кем живет, не опасна ли.
В домике было тесновато. Комната заставлена старой мебелью.
Аня поискала глазами куда сесть, пристроилась на красного дерева стул с высокой, жесткой спинкой и инкрустированными растительным орнаментом подлокотниками.
— Сейчас… Я сейчас чаю сделаю, согреетесь. Ну как же так, в такую погоду, в такой час! А вы молоденькие, совсем еще юные, и одни! — женщина причитала, колдуя над плитой. Засопел чайник, на столе, тоже из красного дерева, с темно–бордовыми разводами, сверкающими под слоем лака, появились чашки, малюсенькие, фарфоровые, с цветочками на боках. К чаю — сушки и конфеты в высокой стеклянной вазочке.
— А как вас зовут? — баюкая руку, спросила Аня.
— Татьяна Михайловна. А вас как? — женщина приветливо оглядела нас, назвала красавицами.
— Я Аня, это Машка. Мы в общаге, на Кривогорской, живем. А здесь подрабатывали. Да неудачно… Ой…
Аня попробовала подвигать пальцами на ноющей руке, закусила губу. Видимо, было больно.
— Ничего, ничего, сейчас! — Татьяна Михайловна открыла буфет, вынула какую–то баночку. — Перелома у тебя нет, — сказала она, прикоснувшись к руке. — Просто сильный ушиб. Я помажу, а пока поужинаете, всё пройдет.
Я хотела отказаться от угощения, но в животе тут же заурчало, а по комнате поплыл аромат тушеного мяса с картошкой.
Через несколько минут мы уже сидели за столом, с удовольствием уплетая угощение. Хозяйка сидела рядом, задумчиво смотря на свои руки.
Аня же зыркала по сторонам.
— Да, это всё очень старинное, дорогое, — как будто угадав ее мысли, тихо сказала Татьяна. — Что–то досталось мне от предков, что–то отдали соседи, когда уезжали. Мебель — произведение искусства, дорогие породы, всё уникальное, нигде сейчас такое не купишь. А подсвечники! — Татьяна Михайловна встала, ходила по комнате, гладила свои сокровища, любовалась, искала в наших глазах такое же восхищение. — Вы посмотрите, какие они изящные, очень милые! А вот шкатулки, деревянные, ручной работы. А вот секретер, — женщина улыбнулась, очень тепло, будто хвалила перед другими своё дитя. — И в нем есть секрет. У всех таких уникальных вещей есть тайнички. Вот здесь нажимаем, — она коснулась пальчиком вырезанного лепестка пиона, — и открывается ящичек. Я храню здесь фотографии своих родителей.
— А дети? Разве вас не навещают? Вы здесь одна? — Аня всегда была немного нескромной, задавала вопросы, не думая, что может затронуть что–то ей недоступное.
— У нас с Витей… У нас был сын, — Татьяна Михайловна пожала плечами, словно сын просто потерялся, спрятался, сидит где–то тут, в этой комнате, притих и ждет, что мама будет его искать.
— Был? Он уехал? — не отставала Аня. Рука у нее уже не болела, живот, видимо, тоже. Она согрелась и ожила. А меня, наоборот, потянуло в сон.
— Он… Он погиб. Убили. Война была… — женщина опустила голову. — Я осталась одна. Виктор, мой муж, умер в прошлом году. Он работал в реставрационном зале одного небольшого музея, вот и приучил меня к красоте… И ушел. А я осталась со всем этим…
Татьяна обвела рукой свои богатства.
— Простите… — Аня смутилась, зыркнула на меня, потом показала глазами на стоящую в уголке икону. — А вы в Бога верите? Нет же Бога. Если бы был, то сына вашего спас бы!
Я пнула подругу под столом ногой. Иногда она была невыносима.
— Не думай так, девочка. Не смей! — Татьяна Михайловна говорила высоким громким голосом. Её спина стала ровной, прямой, упал на пол платок. — Каждый верит в то, во что хочет. Я верю. И знаю, что Бог сына забрал не просто так. Его снарядом покалечило. А он у меня красавец был, заглядение. Не смог бы он так жить, мучался. Я знаю, что так было лучше! Икона эта — большая ценность. Её еще мои прабабушка с прадедом прятали, когда… Ну, словом, давно. Живописная икона, чудная, волшебная. Власий на ней изображен, скорый помощник всем людям и животным.
Хозяйка погладила темный лик святого, поцеловала сначала свои пальцы, потом прикоснулась к его челу.
— Дорогая икона? Вы бы её продали, купили себе квартиру, жили в тепле, без забот, — Аня отодвинула тарелку, потуже затянула «хвост» на голове.
— Мне не нужна квартира, — пожала плечами Татьяна Михайловна. — На что она мне? Здесь мой дом, здесь воспоминания, голоса. Вы молоденькие, вам не понять. Сейчас и жизнь другая, быстрая, кочевая…
Аня отвернулась, скривилась. Она считала, что всё это рухлядь, а старушка просто скряга. Таких людей много, они заваливают свои дома мусором и не могут расстаться с ним.
— И что вы со всем этим будете делать? — не унималась Аня, отпила из чашечки чай. — Здесь же всё завалено, не пройдёшь!
Татьяна как–то повела плечами, поморщилась даже. То ли не понравилось ей слово «завалено», то ли какие–то мысли пришли в голову.
— Я… Я не знаю. Да и не собираюсь я ничего делать. Я просто живу.
В ее словах было так много всего — и тоска по тому, что не вернуть тех, кто ушел, и гордость за то, что сохранила она в память о муже драгоценные его сердцу старинные вещи, и растерянность от того, что кто–то может ее не понимать.
— Извините. Спасибо вам за помощь. Я думаю, нам пора идти.
Я встала, дернула Аню за плечо. Уходить мне не хотелось, здесь, в этом голубеньком домике, было тихо, уютно несмотря на тесноту, спокойно и тепло. Деревянные дома особенные, живые. В бетонных коробках так не бывает, они не впитывают души. А дерево, пористое, когда–то живое, хранит память о солнце и греет своих жильцов. У Татьяны Михайловны в домике пахло дровами и теплой печкой. Это особенный запах, я его помню до сих пор, хотя уже давно не была в деревнях, а родительский дом продан.
— Хотите, оставайтесь на ночь. На втором этаже есть комнаты, кровати. Всё чистое. Там тоже тепло, — предложила Татьяна Михайловна.
Но мы отказались, сказали, что завтра в институт, нам нельзя опаздывать.
— Ну, тогда прощайте, — женщина кивнула, отворила дверь. — Берегите себя.
Мы успели на последний автобус, ехали молча, смотрели в окно, каждая думала о своем…
Дня через два Анька хватилась своих часов, сказала, что забыла их у Татьяны в доме, поехала туда. А я после нашей неудачной попытки заработать заболела, лежала с температурой.
— Передавай ей привет от меня, — попросила я, Аня кивнула.
Вернулась она вечером, быстро юркнула под одеяло. Я всё расспрашивала, как там наша новая знакомая, но Аня отмахнулась, сказала, что устала и хочет спать.
— Часы–то нашли? — не отставала я.
— Что? Часы? Да. Спокойной ночи!..
Прошло два месяца. Зима была уже на изломе, дело шло к марту, воробьи звонко горланили под окнами, прячась в кустах, стало раньше светать. Я переоделась в весеннюю куртку, и в сапогах было уже не холодно, а Аня, чудная, вдруг притащила откуда–то дубленку.
— Что это? — вытаращила я глаза.
— Не видишь что ли? Дубленка.
— Откуда? Она же дорогущая! — Я всё трогала, гладила мех на воротнике.
— Хватит, замусолишь! — убрала мои ладони Аня. — Мне отдали. Там знакомые, они… Словом, отдали.
— И что, ты в ней будешь ходить? Жарко же!
— Глупая! Дубленка дышит, в ней не жарко! — отмахнулась Аня.
Она таскала эту дубленку еще весь март, парилась, но снимать не хотела. Ей нравилось, как на нее заглядываются, завидуют, провожают, сворачивая голову, парни. Мех, действительно, очень шел к ее глазам, тонким чертам лица. Она становилась похожей на аристократку.
Потом Аня сообщила, что уходит из института, выходит замуж, учиться больше не намерена. Мне тогда было не до нее, я влюбилась, бегала на свидания.
А в конце мая, встречая своего парня у того самого магазина со сладостями, я встретила Татьяна Михайловну.
Она сначала не узнала меня, потом как–то строго, поджав губы, оглядела, покачала головой.
— Что такое? Я… Я чем–то вас обидела? — растерянно спросила я.
— Вы разве не знаете, что ваша подруга… Аня… Она украла у меня икону. Пришла, сказала, что потеряла часы, искала их как будто, попросила принести чай… Для вас, молодежи, иконы — это просто картинки, даже некрасивые порой. Вы не умеете их ценить. Да у вас вообще нет ничего ценного.
Она уже хотела уйти, но я перегородила ей дорогу.
— Татьяна Михайловна! Я ничего не знала! Я тут ни при чем! Вы уверены, что это она взяла? Не могла Аня! Она… — зашептала я, краснея.
— Могла. И взяла. Извините, Маша, мне неприятен этот разговор.
Она ушла, а я поняла, что плачу. Мне стало жалко эту женщину, Власия, такого доброго, улыбающегося, чуть склонившего голову к руке, чего–то чистого, что Аня, если это действительно она, растоптала. Сейчас мало кому можно доверять, все живут отдельно, не пускают в свой мир. Татьяна верила, что можно по–другому, доверяла, подарила нам тогда частицу своей души. А мы… Будто сапогами грязными растоптали, сломали…
Приехал мой Игорь, стал утешать, спрашивать, кто меня обидел, но я не могла сказать… Аня? Татьяна Михайловна? Никто. Просто очень плохо на душе…
Аню я встретила много лет спустя. Она ехала в метро и постоянно дергала за руку какого–то мужчину. Тот отмахивался от нее, отворачивался, жевал жвачку. Аня, почувствовав, видимо, мой взгляд, оглянулась. Она узнала меня, кивнула, улыбнулась, подошла.
— Привет, Машка! Ну надо же! — сказала она, ухватилась за поручень ухоженной ладонью.
— Привет. Не ожидала увидеть тебя здесь… Я думала, ты уже где–нибудь на Мальдивах.
Я переложила из одной руки в другую тубус с чертежами, поправила сползающую с плеча сумку.
— Ой, да делать там нечего, мы сюда пока, через неделю в Париж. Вон мой медвежонок стоит, хмурый… А ты что? Так и не выбралась? — жалостливо оглядела меня Аня.
— В смысле? Я получила диплом, работаю. Замужем. У нас с Игорем две дочки. Откуда я должна была выбраться?!
— Ну вот из этого всего… — Аня оглядела вагон.
— А ты? Совесть не мучает? — спросила я холодно.
— Ты про что? Про икону что ли? Ой, ладно тебе! Вот люди жадные, а! Той старухе уже было жить–то всего ничего! Потом бы всё ее имущество растащили, пиши «пропало»! А я с пользой его употребила. Ну что ей этот Власий?! Смешно!
Аня легко, радостно рассмеялась. Она была чуть пьяна. Под тональным кремом прятался старый синяк. Видимо, «медвежонок» постарался…
— Ты воровка, Аня. Нельзя брать чужое. Знаешь, я думаю, тебя тоже тут «употребляют». Это, наверное, наказание. Это твоя жизнь, но мне противно, что и обо мне Татьяна Михайловна тогда подумала плохо.
— Да пусть уж лучше я так буду жить, чем с работы–на работу скакать. Ты глупая, Маша. Всегда такой была. А старуха та полоумная меня вообще не интересует. Ну хочешь, я схожу, извинюсь перед ней? — прищурившись, предложила Анна.
— Она умерла, Аня. Её дом сгорел. Теперь на том месте высотка.
— Ну и ладно. Пока, Маша, нам пора выходить. Ты плохо выглядишь, кстати, постарела.
Она выскочила из вагона, споткнулась, зацепившись каблуком за что–то. Мужчина, что был с ней, схватил ее за руку, потащил в толпу. Он был с ней груб, Аня его раздражала…
В следующий раз Анна появилась на пороге моей квартиры через семь лет. Помятая, уставшая, она стояла и смотрела мне в глаза. Гордо, упрямо. А подбородок дрожал…
— Пустишь?
— Проходи.
Я отступила на шаг.
Аня зашла, разулась.
— Бедненько живете, — оглядевшись, сказала она.
— По средствам, — пожала я плечами. — Что заработали, то и имеем.
Аня поджала губы. Потом, увидев моих девочек, протянула им пакет.
— Возьмите, красотки, это вам.
Дочки, Валюша и Катерина, посмотрели на меня. Я пожала плечами.
В пакете были куклы. «Барби». Их у нас, слава Богу, было несколько штук. Я даже усмехнулась, но Валя и Катя всё глядели на гостью, глядели так, будто это фея сошла с небес к нам, в нашу двушку на Балаклавке. От Ани приятно пахло, она красиво одета, элегантна. Я быстро вытащила из «гульки» на затылке карандаш, волосы рассыпались по плечам, но не так красиво, как у Ани.
Мы сели пить чай. Девочки пошли к себе в комнату, притихли.
— …Вот так… — закончила Аня свой рассказ. — И теперь я тут. Он выгнал меня как шавку. А ведь я его сделала тем, кто он есть! У меня нет друзей, я всех предала. Родных тоже уже нет. Никого. И детей нет. И не будет. Маш, это наказание, да? Это Татьяна Михайловна меня прокляла?
Аня задрожала, обхватила себя руками за плечи.
— Не думаю, что она могла бы кого–то проклясть. Татьяна была светлым, добрым человеком. Нет, она тут ни при чем. Наказание? Ну, тут кто во что верит… — прошептала я, зажгла свечи. Говорить при свечах всегда уютно, сразу становишься откровеннее, ближе.
— И что мне теперь делать?
— Не знаю. Начинать всё сначала. Найдешь работу, встанешь на ноги. Впереди еще много времени, Ань, можно как–то всё наладить. — Я налила нам еще чаю, набросила на плечи Аньки платок.
— Чего? — дернулась она. — Это же её! Это Татьянин!
— Узнала? Да… Она мне его отдала. Хороший, шерстяной. В тот день я с коляской гуляла, со старшей дочкой. Валька плакала, было ей месяца два. И такой же был вечер, моросил дождь со снегом, только я была в пальто, а не в костюме зефирки… — Мы обе усмехнулись, вспоминая нашу неудачную затею. — Мы с Татьяной Михайловной пересеклись случайно. Я стояла и плакала, потому что плачет Валя, и я совсем измучилась, а муж вообще в больнице. А она, Татьяна… Знаешь, от нее веяло таким спокойствием, даже удивительно! И… И снова я оказалась там, в домике, в той самой комнате. Татьяна Михайловна напоила меня чаем, накормила, укачала Валюшу. И потом я спала в комнате на втором этаже, с рисунками кораблей и штурвалов на стенах. Это была комната ее сына. Утром я пошла домой. Ударил мороз, и Валю накрыли этим вот платком. Я хотела потом вернуть, пришла, но не успела… Я даже не знаю, где ее похоронили, Ань… Искала, но так и не нашла… Дом опечатали, потом спалили. Но! Аня, это просто чудо! Месяца три назад я увидела в интернете объявление о продаже секретера, точь–в–точь как у Татьяны был! Мы купили. Игорь ругался, что тащу старье в дом, но всё же привез. И там был тот самый тайник, и фотографии. И еще письма. Ань, там были письма от погибшего сына. Ты почитай их, Ань. Я вот тут положу. Почитай. Татьяна Михайловна была потрясающей женщиной, и сын ее был прекрасным человеком. Спокойной ночи. Я пойду девочек укладывать. Завтра в школу…
Я ушла, а Анька еще долго сидела в кресле, поджав ноги, и смотрела на пачку писем, которые я оставила на столе…
«Ты не ругайся, сынок! Власий наш пропал… Понимаешь, я не доглядела, и он пропал. Девочка одна приходила, она и унесла. Нет! Нет, не воровка, что ты! Она просто запуталась. Я так думаю, что она вернется, отдаст. Им, молодым, сейчас трудно, вокруг столько соблазнов, голова идет кругом… Ты тоже был молодым, Саша, и тоже мог бы вот так «потеряться», запутаться. Но не успел. Слава Богу, что ты не встал на плохой путь. Господи Боже, как принять то, что я пережила своего сына…»
Ровный, мелкий почерк, каллиграфический, без единой ошибки. Столько боли и любви…
Аня никогда не видела, чтобы так любили своих детей. Не пришлось. Пока.
Она проплакала всю ночь, жалко было себя, свою жизнь, хотелось прибежать туда, в бревенчатый домик с торчащей из щелей паклей, постучать в дверь и что–то сказать. И Татьяна Михайловна выслушала бы, кивнула, пригласила в дом. Но это невозможно, и с этим Ане жить до конца её дней...