Всем утра доброго, дня отменного, вечера уютного, ночи покойной, ave, salute или как вам угодно!
Хотим мы того или нет, а всё ж по-видимому придётся так или иначе вернуться к столичному наводнению - хотя бы в плане драматургического выстраивания описания событий ноября двухсотлетней давности.
А ведь ещё шестого числа ничто не предвещало трагедии, жизнь Петербурга текла своим чередом. Вот как описывает её Константин Яковлевич Булгаков:
- Двор переехал. Третьего дня государь изволил осматривать все, что в его отсутствие сделано, а вчера и я с женою ездил через новый висячий мост, что на Фонтанке у Летнего сада. Подлинно прекрасно; а что еще превосходнее, это предмостье против площади и монумента Суворова, куда будет перенесен мост. Чудесно как отделано, и какая решетка прекрасная, какие фонари! Много после тебя у нас нового.
И уже следующим днём...
Целую ночь дул и еще дует сильный морской ветер, канавы очень наполнились, и, вероятно, в Коломне и улицы залило. Время продолжается дурное.
Письмо столичного Булгакова от 7 ноября в буквальном смысле разбито по часам - так, что мы можем как бы присутствовать при самом разгуле стихии:
- 1 часов утра и 5 минут. С тех пор, что начал письмо, вода так сильно умножилась, что мы окружены ею, Мойка вышла из берегов... 12 часов 10 минут. Мои сени и нижняя площадка лестницы в воде. Экспедиция вся также, так что проходить нельзя... 12 часов 15 минут. Чиновники перебрались ко мне наверх, ибо по столам уже нельзя ходить... 2 часа. Ветер не утихает. Вода сильно прибывает. Все улицы наполнены дровами, бревнами. По Большой Морской принесло барку. Будочники – на крышах своих будок. На улице у нас волны, страшно смотреть... 2 часа с половиною. Слава Богу, кажется, вода начинает убавляться; по крайней мере не прибавляется и становится тише...
Ну, кажется, всё... Следующим числом, т.е. 8 ноября, Константин Яковлевич подводит первые печальные итоги. Можно лишь представить себе - в каких красках Александр Яковлевич распишет всё это в Москве!
- Наводнение наделало везде ужасные беды, мой милый и любезнейший друг: снесло мосты, перенесло барки на улицы, в Летний сад, в коем старые деревья лежат десятками; на бирже множество испорчено товару; говорят, сахару одного на 5 миллионов. Много погибло людей. Вода была аршином с четвертью вершков выше, чем в 1777 году. Только и слышно о несчастных случаях. Слава Богу, у меня никто не погиб; но весь низ, где жили почтальоны и где экспедиция, перековеркан, подняло полы, истребило печки, так же и в школе. В Ораниенбауме и в Стрельне много снесло домов, а иные с людьми, в море. Внизу у меня вода в комнатах была на 13/4 аршина, а на улице – более двух аршин... Вообрази, что на большой набережной даже сбило в некоторых местах гранитную балюстраду
Уже поминали в предыдущей части Бенкендорфа, но как не взглянуть на наводнение глазами весьма красноречивого и всезнающего почт-директора?
- ... Мы теперь бьемся с нашими нижними этажами; трудно найти печников и работников и потому, что всем они нужны, и потому, что уже убралась большая часть домой, в деревни. На Литейной почти не было воды, а на Владимирской, в Ямской, совсем ее не было. Туда старались спасать лошадей, коих, однако ж, довольно погибло. Каменный остров очень пострадал; в Петергофе, говорят, снесло Монплезир, а в Галерной гавани ужас, что происходило. На Неве несло мимо дворца барку с сеном, совсем утопавшую, и на ней 9 человек, просивших о спасении. Государь послал спасать их генерал-адъютанта Бенкендорфа, который был тогда дежурным; по горло в воде шел он до дежурного катера, но взобрался на него. Его понесло, потеряли его из виду и целый день в большом были насчет него беспокойстве; но он был только счастлив, что догнал барку, несмотря на ужасную бурю, спас всех людей и очутился в большом госпитале около второго этажа, куда их всех и втащили, и тем спасли. Прежде третьего часа ночи не мог он плыть назад, ибо ветер противный, и волнение было ужасное...
Граф Милорадович, разъезжая на катере двенадцативесельном по бульвару и Невскому проспекту, также спас человек до 100, иных снял с деревьев, других вытащил из нижних этажей. Сердце содрогается и теперь, как вспомнишь ужасную эту картину...
Много было говорено за четыре сезона существования цикла "Однажды 200 лет назад..." о добрых сердцах обоих братьев, постоянно из собственных средств поддерживавших сирых и нуждающихся. Так и ныне - тем более, когда беда - общая.
- Вчера утром был мороз; думали, что река станет, берег Васильевского острова начал было замерзать, после обеда не было уже перевоза; но к вечеру пошел дождь, продолжался целую ночь, и теперь, вместо зимы, опять сделалась осень грязная, туманная и сырая. Вчера утром заехал ко мне князь Александр Николаевич с приятным известием, мой милый и любезнейший друг. Я ему представлял о необходимости тотчас приступить к вспомоществованию чиновников, лишившихся всего – пожитков, платья и не имеющих теперь ни приюта порядочного, ни сухого платья. Дело идет не о вознаграждении им всех потерь и убытков, а только дать им на первый случай что-нибудь, чтобы они с семействами не погибли. Сумму эту можно взять из остатков, коих у нас всегда довольно. Я просил его поспешить с разрешением. Он вчера же нарочно ездил для доклада о сем к государю, который тотчас и с удовольствием на сие согласился. Князь у меня и подписал мне предписание, следовательно, теперь могу я начать действовать, а не то приходил мне мат: все свои деньги роздал, а потерпевших из чиновников еще много осталось, коим бы я не мог помочь. Иному теперь 25 рублей дороже, чем после сто
А вот ещё немного - о той самой благотворительности, о коей говорено также было в предыдущей части:
- Говорят, что пожертвования в пользу пострадавших простираются уже с лишком на три миллиона. Духовенство доставило 700 тысяч из экономической своей суммы, граф Шереметев – еще 50 тысяч, граф Аракчеев – 20 тысяч, Английский клуб – 10 тысяч. Все сословия стараются помочь. Вчера еще новая была от полиции повестка, доказывающая попечение благотворного правительства: велено всем тем, кои заложили шубы или другие теплые одежды в ломбарде, идти получить их без платежа и процентов, и капитала за оные. Истинно мера самая благодетельная и полезная
Всё! Ни слова более о потопе! Будем считать, что мы пережили его вместе с очевидцами тех событий. И - вот ещё что... Обманчивое и трогательное - едва не до щипания в носу - впечатление от Эпохи, создаваемое прямо-таки бурнокипящей благотворительной деятельностью и Государя, и едва не всех имперских сословий, всё же запросто перекрывается... одною лишь трагикомичной историей капитана Копейкина, так и не сыскавшего в Петербурге никакой помощи. Да, вот так: и усердия на поприщах милосердия вдовствующей Императрицы Марии Фёдоровны, и слёзы умиления экзальтированного Александра Павловича, и дома призрения, и инвалидные учреждения, и... да много ещё чего... А трагедия одного лишь, израненного на полях наполеоновских битв калеки - ярким чёрным пятном на картине склонных к чрезмерной идеализации Былого потомков.
Лучше заглянем на пушкинскую ноябрьскую кухню: что за каши там варятся? Прожитый в отцовской нелюбви (особливо - после ссоры) октябрь завершается на третьей седмице - родители покидают окончательно уже погрузившееся в излёт осени Михайловское, Александр остаётся здесь один, спасение от отчаяния - каждодневная работа и соседство с семейством Осиповых-Вульф. И письма, конечно... Расскипидарившийся в Москве в войне с Ольдекопом за пушкинскую авторскую собственность Вяземский просит дать ему "всё печатать", заговариваясь даже о "полном собрании". Бесспорно - его опыт с "Бахчисарайским фонтаном" и тремя вырученными за него тысячами удачен, но... Что-то останавливает поэта. Что же? Может быть, слишком "яркая вставка" в виде предисловия князя к "Фонтану", в котором, собственно, нет почти ни слова о поэме, зато есть... очень много князя? Можно даже не сомневаться - какими лалами собственного критического остроумия Вяземский разукрасил бы следующее издание - скажем, первой главы "Онегина"! Наверное, именно поэтому в дальнейшем пушкинскими делами ведают исключительно в Петербурге - верный Плетнёв, да беспутный Лёвушка, более вводящий брата в убытки, чем "антрепренирующий" его... Со всевозможной деликатностью Пушкин отвечает фонтанирующему (каламбурчик-с!) идеями Петру Андреевичу:
Брат увез "Онегина" в Петербург и там его напечатает. Не сердись, милый; чувствую, что в тебе теряю вернейшего попечителя, но в нынешние обстоятельства всякий другой мой издатель невольно привлечет на себя внимание и неудовольствия...
Между прочим, как бы a propos, словно дело и нерешённое вовсе, словно и не согласился принять в том участие, сообщает князь и такую последнюю московскую новость:
- "В Москве готовится новый журнал: Полевой и Раич главные издатели. Они люди честные и благонамеренные. Дай им что-нибудь на зубок. Они подносят тебе билет на свой журнал, который буду пересылать..."
Ни слова, ни намёка о давешней - всего каких-то несколько недель назад - встрече с Полевым, и об уговорах Виельгорского. "Московский телеграф" (название, кстати, выдумал тоже Вяземский) уже разводит пары и готовится к отправлению, а Пётр Андреевич отчего-то... скромничает, покамест выпрашивая у Пушкина "чего-нибудь на зубок". Что за престранная интрига? Может быть, князю... неловко? Ещё полгода назад он сам развивал в одесской переписке с поэтом идею о некотором совместном журнальном предприятии, а тут - вот... Посмотрим, посмотрим...
А нам с вами - вновь за печальной звездою томящегося в опале (и в собственной схиме) унтер-офицера Боратынского путь в северную Финляндию, на сей раз - в Гельсингфорс, куда собственным приказом, вняв, наконец, письмам неустанно бомбардирующего его ими Дениса Давыдова, Арсений Закревский оного Боратынского и переводит. При более близком знакомства генерал-губернатора Арсения Андреевича с давыдовским протеже происходит даже... некоторое сближение, понятно, что Закревского с поэтом. Будучи человеком, в общем-то, славным и простым, Закревский проникается душевною трагедией Боратынского и даже обещает похлопотать за него... но лишь в следующем году, в январе он должен быть в столице, и тогда... А пока обнадёженный Боратынский знакомится ближе с уже упоминавшимся весною в рамках цикла Путятой, сделавшимся другом его до гробовой доски, и ещё одним адъютантом Закревского - Мухановым. Оба - влюблены - до истомы, до дрожи, "предмет" - Аврора Шернваль, 16-летняя дочь покойного выборгского прокурора. Её удивительная будущность, и многочисленные поклонники - ещё впереди, а пока же она кружит безнадежно головы всем, кто глянет на неё хоть раз. Недаром именно она - подобно "простоквашинскому человеку и кораблю" Ивану Фёдоровичу Крузенштерну также станет "человеком и кораблём"... Кто не понял намёка - по имени.
Но Боратынский - вещь особая, он едва познакомился с другою женщиной, и сердце его было сражено тотчас же - и надолго... Ооо, вот это - так "предмет"! Мессалина. Жена нового покровителя - прекрасная Аграфена, весь облик и тело которой невольно внушают такие мысли, что... Как писал Гоголь в "Записках сумасшедшего" - "Посмотреть бы ту скамеечку, на которую он становит, вставая с постели, свою ножку, как надевается на эту ножку белый, как снег, чулочек... ай! ай! ай! ничего, ничего... молчание"
Терпение, терпение... Пока - это только знакомства: что у Муханова и Путяты, что у Боратынского. Но теперь нам придётся иной раз наведываться в Гельсингфорс: а что же там?
Чтобы закольцевать наш ноябрь стихами, придётся... погрузиться в ещё одну любовную историю. Да, господа, любовь правит этим миром! Итак, в ноябре 1824 года в Мюнхене внештатный атташе русской дипломатической миссии Фёдор Иванович Тютчев в день своего рождения (ему исполнилось 21) пишет "К Н.". Хоть адресат наверняка не установлен, исследователи творчества Тютчева сходятся, конечно, на Амалии Лерхенфельд - той самой, что став впоследствии Крюденер, сделается "предметом" не только для поклонявшихся её красоте поэтов Вяземского и Пушкина, но и для персон, что называется, "куда более..." - Николая I и вовсе потерявшего голову от неё Александра Христофоровича Бенкендорфа (для него Амалия стала последней и очень серьёзной любовью). Что за женщины у нас нынче, однако... С удовольствием размещаю её портрет, а ниже - и стихи получившего отказ от родителей Амалии (небогатый Тютчев в качестве "партии" их не устраивал) несчастного Фёдора Ивановича
Твой милый взор, невинной страсти полный,
Златой рассвет небесных чувств твоих
Не мог, увы! умилостивить их –
Он служит им укорою безмолвной.
Сии сердца, в которых правды нет,
Они, о друг, бегут, как приговора,
Твоей любви младенческого взора,
Он страшен им, как память детских лет.
Но для меня сей взор благодеянье;
Как жизни ключ, в душевной глубине
Твой взор живит и будет жить во мне:
Он нужен ей, как небо и дыханье.
Таков горе́ духов блаженных свет,
Лишь в небесах сияет он, небесный;
В ночи греха, на дне ужасной бездны,
Сей чистый огнь, как пламень адский, жжет.
Таким - или примерно таким - увиделся мне ноябрь 1824-го, а уж хорош он был или плох - решать всяко не мне, я - всего лишь скромный собиратель и огранщик драгоценностей, щедро рассыпанных по отечественной Истории.
С признательностью за прочтение, мира, душевного равновесия и здоровья нам всем, и, как говаривал один бывший юрисконсульт, «держитесь там», искренне Ваш – Русскiй РезонёрЪ
Предыдущие публикации цикла "Однажды 200 лет назад...", а также много ещё чего - в иллюстрированном гиде "РУССКiЙ РЕЗОНЕРЪ" LIVE
ЗДЕСЬ - "Русскiй РезонёрЪ" ИЗБРАННОЕ. Сокращённый гид по каналу