Из путевых заметок Владимира Николаевича Майнова
В Повенце я с нетерпением ожидал, когда, наконец мне удастся отправиться в давно желанный Даниловский монастырь (здесь Выгорецкая обитель), известность и значение которого были так велики и считались настолько опасными для государства, что решено было в начале 1850-х годов силой закрыть "это гнездо раскола и недовольства".
Ехал я туда, что называется со всеми онерами, т. е. снабженный разными открытыми листами и в компании со знатоком тамошнего края, который известен был и своими работами и своей популярностью чуть ли не во всей Олонецкой губернии.
Чуть забрезжило утро, лошади подкатили к моему крыльцу. Гостиниц в Повенце не имеется, а останавливаются всякие люди там, где Бог пошлет и где найдется сердобольная душа, которая захочет приютить их; на потребу знатных и официальных лиц имеются, так называемые "чиновничьи квартиры", которые впрочем, когда злая судьбина не загонит в Повенец какого-либо генерала от того или другого министерства, охотно уступаются и простым путешественникам, изредка сюда являющимся.
Вот на такой то "фатере" я и стоял, благо генералы, в числе целых трех, только что перед моим приездом покинули Повенец.
Хозяин мой сначала было дичился меня, но потом сам оказался имеющим постоянные связи с Даниловым, а уж супруга его и вовсе, как "дама", была расположена к старой вере. Хоть и нездоровилось, хоть и рано еще было, а надо было отправляться в путь.
"Непроходимые дебри и пустыни, негостеприимная природа сих мест, а также и недоброжелательство жителей", - вспоминалась мне фраза из отчета какого-то чиновника, на который я случайно набрел в так называемом "раскольничьем отделении".
"Пожалуй, и есть будет нечего", - подумалось мне, а потому я заехал по пути к местному "Елисееву", роль которого здесь в Повенце не без успеха разыгрывает лавочка "повенецкого общества потребителей".
Набрал я в лавочке разных консервов и часу в шестом утра выехал наконец из того богоспасаемого града, куда человек попасть может или ради "исканий в недрах земли" или по постановлению суда "о ссылке в места не столь отдалённые".
Прытко бежали лошаденки, которых ямщик даже и не трогал своей "погонялкою". Вот кончилась повенецкая мостовая, которой ни в каком ином городе, ни на Руси, ни во всем мире, не отыщешь, так как сделана она "местными средствами" из опилок, взятых с повенецкого пильного завода; вот проскакали мы и мимо производителя этого нового материала для мостовых, - пильного завода; влеве осталась знаменитая печь от построенного руками Петра, Алексеевского завода, и начались "дебри и пустыни".
Прекрасная дорога; ямщик, желающий, как и всякий другой русский человек, получить на водку; прелестная местность с поминутно блистающими по сторонам озерками, - все это мало походило на "пустыню", в особенности, когда стали на каждых пяти верстах попадаться кресты с навесами - признак северного русского человека, крестящегося истово, двуперстным сложением и до сих пор еще не оставившего екатерининский счет на семисотенные версты.
Лес разошелся в стороны, открылась полянка, а на полянке - сельбище человеческое, которое и назвать то нельзя ни деревнею, ни селом: церкви нет, а есть лишь заколоченная часовня, которую "официальный язык" не признает церковью и такое селение селом не называет. Это колония все той же богатой и сильной метрополии Даниловского монастыря, Габсельга, низведенная теперь на степень бедненькой деревеньки, а когда то бывшая богатым селом на пути из Данилова в Пигматку, главную гавань монастыря, кишевшую когда-то судами выгорецкими.
Еще других 17 верст и потянулась новая деревня с тем же точно видом "проклятия и запустения", какой лежит на всех вообще бывших колониях Даниловского общежительства. Когда русский человек селится где-нибудь на всей своей воле, когда "глазок-смотрок" опекунствующего начальства не следит за каждыми его шагом, то как то так случается, что русский человек не только не является завалящим малолетком, а напротив того, представляет из себя самого разумного хозяина: и избу себе строит "не по-нашему", и запашку делает тщательно и старательно, всегда имеет вдосталь хлеба, и лес бережет, и вообще является не с разбойническими приемами земледелия, а ведет дело так, что и немцу в пору.
Таким то своеобразным хозяином явился на севере монастырь Соловецкий, уменью которого и до сих пор удивляются путешественники; таким же точно разумным хозяином был и древний раскольничий монастырь Выгорецкий, вместе с порушением которого порушено было и благоденствие целого края.
Андрей Денисович, князь Мышецкий, один из основателей Выгорецких общежительств, получил хорошее по тому времени образование и, как сообщает поморское предание, прослушал даже курс в Киеве; в Москве он тоже учился, но здесь наука показалась ему слишком недостаточной, сравнительно с лекциями воспитанных на католических основах киевских профессоров.
В то же время Андрей Денисович был и хорошим хозяином; с таким умением устроил он монастырскую жизнь, что монастырь благоденствовал. Жизнь этих иноков, постников и трудников, была, несомненно, полна трудов и забот, так как земля требовала самой тщательной обработки, но зато монастырь всячески старался не только вполне обеспечить их существование, но даже и обставить их так, как, конечно, они дома никогда обставлены не были; и обуты они были прекрасно, и ели всегда хорошо, а потому и понятно, что народ отовсюду сходился в Даниловский монастырь поработать "Успенью Пресвятой Владычицы".
По уставу того же Андрея Денисова полагалось например: "новые шубы раздавать братии и трудникам на 5 лет, кафтаны на 3 года, крашенинные балахоны на 4 года, кожан на 10 годов, штаны на 3 года, шапки на 3 года, преобувки на 4 года"; понятно, что на носку рубахи срока не полагалось никакого и все зависело от уменья носить одежду так, чтобы она служила по возможности дольше.
На обед полагалось обыкновенно три блюда: горячее, рыбное и мучное, причем, за недостатком, в некоторых местах допускалось заменять эти яства молочными яствами; очень понятно, что в воскресенье и в праздничные дни стол был еще лучше и поневоле возбуждал в приходящих богомольцах желание подольше поработать на таких добрых харчах.
Когда хозяйство отдельных скитов разрасталось, скиты эти сами собою преобразовались в зависимые от Даниловой пустыни деревни, все еще управляемые нарядником, поставленным собором старейших иноков; весь устав скитский соблюдался во всей своей чистоте в такой вновь образовавшейся деревне, с запрещением отдельного стола, с беспрекословным повиновением старшим. Такими деревнями, образовавшихся из скита, были и Габсельга и Тихвиноборская.
Еще в 1731 году задумал Семен Денисович, брат Андрея Мышецкого, устроить где-нибудь по Онежскому озеру пригодную пристань; выбор его пал на Нигматку, которая представляла собою удобство, как по близости своей к монастырю, так и по устройству близ лежащих берегов; плотники были свои, да и Симеон, видимо, знал дело и в год времени они "устроиша пристань и укрепиша сваями и иглами с самого толстого леса и навозиша камения полны срубы и мост на всю плотину намостиша и на мост великие бревна толстые и камения большие повалиша и укрепиша добре и судам приезжим вели покой и отишие бысть от бурь ветряных".
И "представлялись мне эти цветущие деревни, эта кипящая работою пристань, этот строгий во всем порядок, собственные соловарни, тюленьи промыслы, поездки на Новую Землю, это умное, живое, смирное, трезвое и пребывающее в довольства население", - когда ямщик снял шапку, помолился и стал, затем, заворачивать в какое то странное сельбище человеческое, не то село, не то город.
"Подайте милостыньку Христа ради!" - вопили бегущие за телегою мальчики, девочки и даже взрослые, рваные, грязные, назойливые. "Эх вы, други!" - разразился пьяный голос из-за ближайшей избы и прибавил непечатное слово. "Что же это? - думалось мне; - куда же это попал я? и здесь все та же нищета и то же проклятое слово, раздающееся по всей России и указывающее на дикость и грязь".
"Ишь, псковичи-то, - молвил ямщик, с измалетства приучаются; отец сквернословит пьяный, а пареньки норовят ему же на косушку выпросить".
И вспомнил я тут, что когда разогнали старцев и стариц из Данилова и Лексы, то оказалось, что "за выбытии старожилов" осталась превосходно обработанная и из году в год удабриваемая земля, которую некуда было девать; тут на грех приключился в Псковской губернии такой годик, который и прямо бы можно назвать голодным, но все же слывший лишь "малоурожайным"; а потому заботливое начальство и порешило переселить голодающих на "чужими руками обработанную землю"; сказано - сделано!
Засерелась высокая колокольня; вокруг ее обрисовались какие-то странные двух и трехэтажные дома, потянулся длинный, бревенчатый забор, откуда-то потянуло сосною; телега подкатилась к крылечку бывшей "гостиной избы" и я очутился в "мертвом городке".
Рано проснулся я от света; словно захотело солнышко приголубить тех, кто здесь живет волею или неволею, и тем окупить краткое лето; так и било солнышко в окна, а под окнами какие-то голоса протяжно выводили какую-то невозможную заунывную мелодию; поглядел я за окно и накрыл целую толпу оборванных ребятишек, которые на голос уверяли, что все они сироты, что им нечего есть, что тятьку "ведмедь зарезал", что мамку "лихоманкою перекосило", что погорели они и что Бог, несомненно, пошлет царствие небесное моим родителям, которые, однако, в ту пору умирать еще и не думали.
Откуда ни взялся старик-сторож гостиный и прогнал непрошенных гостей батогом, объясняя мне на ходу, чтобы я "не изволил беспокоиться, потому все врут, уж такая их псковская натура".
- Большак пришел, - желает вас видеть! - заявил нам все тот же сторож, внося в горницу самовар и ставя его на стол вместе с теплой, парной еще бабой на блюде. - Они же бабку принесли, - просят кушать на доброе здоровье.
- Проси, конечно, проси! - загорячился я, так как Иван Михайлович человек не простой, а ни больше, ни меньше, как Даниловский игумен, а по-здешнему большак, лицо, которого знают и на Белом море и на Волге реке-матушке.
В комнату вошел высокого роста старик с умным и приятным лицом, с седой, как лунь, головою и бородою, в длинной черной одежде вроде кафтана, убранной, начиная от шеи и до пола мелкими серебряными пуговицами. Густо заросли его брови, а из-под них смотрели добрые и умные глаза, которые, казалось, так и пронизывали насквозь нового человека и, казалось, так и высматривали "глумитель и опекатель" приехал, или же простой человек.
- Садитесь, говорю, - Иван Михайлович, гостем будете!
Как ни воздерживался старик от разговора, тем не менее, чай сделал свое дело наполовину, а другая половина его недоверчивости побеждена была моими словами.
Вообще на севере, собственно говоря, весьма легко сойтись с жителями, если только вы не представляете из себя "лицо", присланное для поддержания основ; поговорите с хозяином по душе, выпейте с ним стаканчиков по 6-8 этого благодетельного напитка; из уважения просто лишь к неизвестным вам привычкам хозяев не вынимайте и не закуривайте папиросы, еще лучше, если вы дадите понять, что делаете это из уважения к обычаям, похулите покрепче прижимку 1854 года, разубедите всех в том, что вы присланы кем бы то ни было и докажите лишь, что вы просто-напросто человек, сочувствующей никак не "мамаям", а угнетаемым, и тот же самый, до той поры скрывавшийся перед вами, человек сделается до нельзя сообщителен, подбодрит всю семью к разговору с вами, притащит вам напоказ старинную рукопись, вытащит из заветного уголка какую-нибудь древнюю икону, всячески постарается угостить вас и успокоить, толкует, горячится, рассуждает, спорит.
Не пройдет и одного часа, как в комнату является и баба, хвастающая перед вами, что она кончила курс "в Лексинской академии", и мальчуга, которые читают вам, учат вас писать полууставом и уставом, хохочут над вашею не умелостью, - одним словом, вы стали их другом, их "своим человеком", желанным гостем и все "об вас понимают"; а к отъезду так и знайте, что под вашим сиденьем окажутся и рябчиков парочка, и княженики лукошко, а то и картинка, изображающая "древо многочестно" или "птицу Сирина", которую потихоньку от тятьки и мамки подсунул вам ваш новый друг, какой-нибудь пятнадцатилетий Семушка.
Да и вы сами так хорошо чувствуете себя в этом славном, умном народе, что вам жалко расставаться с ним при отъезде и горько становится на душе, что тот же народ не живет по всему лицу земли русской.
Позже пошли мы с большаком поглядеть "вертоград Христов", - бывший Даниловский монастырь, от которого в настоящее время остались лишь одни развалины. Весь Данилов занимал, когда-то площадь в 6-8 квадратных верст, если считать мужской монастырь вместе с женским; все это обширное пространство было окопано глубоким рвом, по ту сторону которого возвышался высокий забор, сделанный из забранных в затесы полубрусьев; никто не имел права выходить из ограды или входить в оную, не испросив на то разрешения большака, который один мог разгуливать, где ему угодно, не отдавая никому отчета, кроме своего духовника - Симеона Мышецкого, а по смерти его "честного его образа".
С планом, приложенным к "Истории Выговского общежительства", в руках вошел я в сопровождении большака в ограду и сердце мое болезненно сжалось. Повсюду разоренье, повсюду следы прежнего величия и нынешнего запустения; я - один из представителей тех, кто разрушил этот живой и живительный центр русской жизни, а подле меня идет тот, кто видел, как "наши" разоряли, заушали, глумились, издевались; старик тогда исстрадался - пришла и моя очередь.
От всей ограды в настоящее время остались лишь одни ворота. Все постройки в Данилове были деревянные двух и трех этажные и такой своеобразной, но вместе с тем и оригинально-красивой архитектуры, что смело, могли бы украшать собою не только улицы какого-нибудь местного городка, но даже и любого северного губернского города.
Видимо, света боялись жители Даниловские и не потому, чтобы они вообще не охотники были до света Божьего, а потому лишь, что творилось у них дело недозволенное и считавшееся опасным, - молились они не Иисусу, а Исусу, крестились двуперстием и "аллилуйю" повторяли лишь два раза.
Посреди ограды стояла высокая колокольня с часами, а о бок с нею и главная часовня, которую не захотели разорить, а напротив того порешили оставить в назидание, устроив в ней православную церковь.
Тут-то подле этой часовни и происходил главный погром: тут и били и секли, и обливали холодною водою упорствующих, отсюда заставили батожьем большака вынести ключи властям предержащим, и т. п. Около 3000 рукописей было сожжено на площадке перед часовней этими новыми варварскими полчищами Омара; массы изрубленных и исковерканных икон подверглись той же участи, причем, однако драгоценные каменья и богатые ризы все тщательно сдирались и затем уже никогда и не являлись на свет Божий.
Со слезами на глазах, дрожащим от волнения голосом рассказывал мне старик большак об этих грустных событиях. - Пойдемте-ка лучше к вам, Иван Михайлович! - сказал я большаку. Он видимо понял, в каком я нахожусь настроении и перестал рассказывать свои ужасные воспоминания.
Живет он чистенько, уютно, в двух небольших горницах. Во всей этой порядочности и чистоте видна была несомненная женская рука, но, кроме его, никого не показывалось, а справляться было неудобно. - А ведь вы главного то и не видали, - сказал старик после долгой беседы, - нашу святыньку не видали, - кладбище.
Мы отправились; тут за избой большака начиналось кладбище, но мы направились к выходным воротам; я спросил, почему не сделают тут же калитки и услыхал в ответ рассказ, который стоит того, чтобы передать его здесь.
"После уже, как запечатали часовню, совсем было господа уже закусывать пошли, да спохватился поп, что с ними был: - Ах, говорит, самую главную их заразу не порушили, могил ихних проклятых не тронули.
Уж каково нам это слышать было, что про наши могилки, про наших святых мужей так говорят, и толковать нечего; однако ничего, стоим себе: кто плачет, а кто губы закусил - кровь течет, а слова не молвит. - Ведите, кричат, - нас, показывайте вашу поганую дохлятину. Словно и не люди, словно креста на них нет вовсе!
Показывать никто не показывает, а только, что и показывать, коли кладбище все на юру - само в глаза кидается! Пришли. Тотчас нашли все могилки: и Данилы Викулича, и Андрея и Семена Деонисьевичей.
- Понятых, - кричат, - сюда с лопатами, да чтобы соху и лошадь нарядить! Сбегать в поварню! Эй, келарь, давай соли! А келарь, как стоял, так упал наземь; лежит ничком, только кровь горлом хлынула; толкают этто его ногами, чтобы встал, а он лежит, батюшка, мертвенький, - знать сердце не выстояло, лопнуло, кровью весь лик залило.
- Бегите сами в поварню живо! Кто лопаты тащит, кто лошадь нашу же, Серко с сохою ведет, а Серко то упирается, потому что старику у нас почет был - стоял больше по дряхлости своей и не только что в соху, а коли кто из братии помрет, так и то его жалели, на нем не возили. А они словно в беспамятство вошли, словно обуяло их что: и пошло тут то, что и рассказать нельзя словами, слезами не выплачешь, кровью сердечною не опишешь.
Плачь, вой, стон, крики, ругань языческая, лязг лопат... ума помраченье! Так, и не помню, что потом было, пал тоже наземь от обморока. Вскопали они наши могилки, вспахали их сохою, посыпали то место солью и пошли тогда закусывать... Да что! всего не расскажешь! Да и больно говорить-то!", - закончил старик, хватаясь за сердце.
Понятно, что предусмотрительные "мамаи", опасаясь, чтобы "преступники" снова не стали собираться на "святых могилках", тщательно заколотили калитку, ведущую из монастыря на кладбище и запечатали ее казенными печатями. Мы вошли на кладбище со стороны р. Выга, где забор казенными печатями запечатан не был, а потому и мог быть пробит калиткой или просто разобран.
Могилы заросли травою, кладбище заглохло, но, когда мы пробрались в часовенку, выстроенную над телами основателей и запечатанную во время "мамаева разорения", то запах ладана снова поразил мое обоняние.
- Да разве здесь бывает кто-нибудь? - невольно спросил я большака.
- Запрещается, - уклончиво ответил мне старик, но суть ответа читалась в глазах его.
Часто видался я с большаком и расспрашивал его про прежние времена, про те блаженные годы, когда за 3-4 сотенные билета в год полиция не трогала Данилова и довольствовалась лишь нечастыми наездами ради лёгоньких подарочков и приношений, да ради интрижек с красивыми лексинскими постницами и белицами.
- Положение у нас такое было на тот счет, - рассказывал большак, чтобы приездов не ждать, а посылать дачи на дом начальству. Окружному и 300 и 500 рублей давали, да комиссару сходило 300, да мелким разным под тысячу; да чего уже толковать, коли лесничий рублей около 200 получал!
- Лесничий то за что же? - изумился я.
- А как ты полагаешь, - ведь и он тоже начальство. Раз было, Степан Михайлович, большак не хотел давать, заартачился, так он партию собрал, цепью прокладывает, колья ставит: "как раз, говорит, на ваш монастырь надо просеку вести, ломайте, кричит ограду! "насилу на пятисотенной тогда помирился, а после опять дачу получать стал.
Да вот, хотя бы горные эти, так один ухитрился ведь сграбить; написал куда следует бумагу, что в самой ограде должны быть руды золотые, получил приказание, приехал, да и ну рыть везде. Однако, слава Богу, откупились тогда, а его в скорости в иное место перевели.
- Да все брали, только разве мертвый не брал, - так раз даже и мертвый взял.
- Как так?
- Да так вот! Простого народа мы никогда не чуждались, а напротив того, - привечали всячески простого человека. Вот и пришел к нам раз, Тихоном звали; пожил, сколько ни на есть времени, да Богу душу и отдал. Отпели мы его, похоронили и живем себе в спокойствии.
Раз вечерком, тройка, другая, третья, весь суд в гости, да с понятыми.
- Где у вас Тихон Петров?
- Волею, - говорим, - Божией помре.
- Врете, - кричит исправник, - вы его задушили, потому что он православный!
А исправник то, рассердивши на нас был, потому он дочку замуж отдавал и просил у нас 2000 руб. на приданое, а мы не дали. Туда, сюда, - "вырывайте", - кричит, тело.
Ну, вырыли, несут его на руках. "Везде, - кричит, - темно! несите его в часовню!" Тут мы уже догадались, спасибо, о ту пору зарайский богатый купец на богомолье был у нас. Заплатил 2000 да 1000 руб. из своей казны выдали. Так, что бы ты думал!
- Эх, - говорит исправник, - болваны! Я Тихона-то к вам умирать нарочно послал... Вот теперь тысчонку дочке моей на обзаведеньице и подарили, а то бы эта тысчонка у вас в мошне была. Так-то вот с нас мертвец и взял денежки.
Рано утром выезжал я из Данилова на монастырской лодке; гребцы истово перекрестились и мы тронулись в путь. Большак стоял на берегу и любовно кланялся нам, словно старинным добрым друзьям и приятелям. Грустно смотрел на меня Данилов "Мертвый городок", где так еще недавно кипела плодотворная деятельность.